Оценить:
 Рейтинг: 0

Доктор Вера. Анюта

Год написания книги
2024
Теги
<< 1 ... 9 10 11 12 13 14 15 16 17 ... 19 >>
На страницу:
13 из 19
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Обязательно зарегистрируйтесь. Точно и в срок. Какие тут могут быть сомнения? – тихо басил он. – Комендатура имеет список персонала, зачем попусту дразнить гусей? Может быть, сумеем достать эти штуки для раненых? И для меня тоже? – Он хитро подмигнул. – Только моя фамилия теперь Карлов. Карлов Анатолий Дмитрич, агроном из пригородного совхоза «Первая пятилетка». – И, заметив мое удивление, достал из-под подушки паспорт, старенький, потертый по углам и, несомненно, настоящий паспорт, с фотографии которого смотрело его характерное, носатое лицо.

Он подмигнул ребятам, как всегда толкавшимся поблизости:

– А ну, кто я есть?

Оба ответили:

– Дядя Толя.

– Агроном Карлов.

– Ну вот, видите, и имя прижилось. – Сухохлебов улыбался. – Ну, а чего задумалась, доктор Вера? Рано или поздно должны же они были взяться за упорядочение комендантских дел. Они и раньше бы взялись за это, да, видать, Москва очень отвлекает. – И вздохнул: – Москва, Москва, нелегко тебе приходится…

О полицае, об извещении, что белеет на стене и прямо-таки притягивает мои глаза, я так и не поговорила. Не спросила даже, что означает превращение Сухохлебова в Карлова и откуда взялся паспорт. И все-таки почему-то успокоилась. Решили: завтра с утра пойдут регистрироваться Мария Григорьевна, тетя Феня и Антонина. Вернутся – расскажут, что и как, а на следующий день пойду я. Впрочем, я не совсем успокоилась: что там ни говори, а страшное это дело, по выражению Мудрика, «дергать черта за хвост».

Так вот, это первая новость, а вторая такая, Семен, что я, вот честное слово, до сих пор и не поверила в нее. Не хочу, не могу поверить.

Утром, по обыкновению своему, выкуривая перед обходом толстенную цигарку, Иван Аристархович как-то нехотя, с трудом выдавил из себя:

– А ведь я сегодня, Вера Николаевна, вашего свекра встретил.

– Петра Павловича? Не может быть!

Я точно знала, что задолго до исхода из города он вместе со своим ремесленным училищем отплыл на одной из барж, отправлявшейся вниз по Волге, в глубь страны. Перед эвакуацией зашел в госпиталь прощаться. Говорил, уезжает вместе со своей «ремеслухой», предлагал захватить внуков. И все еще сокрушался: все мягкое он закопал, а вот домишко не на кого оставить, пораскрадут все. Жалел, что поросенка приходится забить, а он весу еще не набрал. А какой боровок к рождеству бы вырос… Знаешь, ведь есть, есть в нем эта черта, которую я никогда не любила. Но остаться у немцев? Как это можно? Кадровый слесарь, любивший всегда хвастать: «Я – российский пролетарий». Нет, нет…

– Вы с кем-нибудь спутали, Иван Аристархович.

– Спутал? Нет, голубушка. Вера Николаевна, то-то и оно, что не спутал. Мы с ним нос к носу встретились, где трамвай в снегу стоит. Смутился он. Стоит и молчит. Спрашиваю: «Что хоть делаешь-то?» Отвечает: «Слесарю. А ты?» Отвечаю: «Тоже вот по специальности – людей лечу». Спрашиваю: «Завод твой в эвакуации, где ж ты слесаришь?» Еще пуще смутился. «А, какое тут слесарство, горе одно, дома ковыряюсь – лудить, паять, ведра починять. Жрать-то надо». Тут я, Вера Николаевна, голубка моя, не стерпел и за все двадцать пять лет моих обид на нем отыгрался. «А я, говорю, частной инициативой не занимаюсь. Я – в советском госпитале». Он встрепенулся: «У нее?» – «У нее». На том и разошлись. – Толстая цигарка даже потрескивала от жадных затяжек, из-под прокуренных моржовых усов валил едкий дым. – Так-то, Вера Николаевна, голубушка. Вот ведь как бывает.

– А о внуках спросил?

Наседкин курил. Ясно было – неприятно ему об этом рассказывать. Не оборачиваясь, стоя спиной, так, что я сзади видела лишь кончики его усов, ответил глухо:

– Не совру, не спросил. – И перевел разговор: – Ну, а Васятка-то наш как?.. Плох? Да, бедный малый. Осмотрим, да и решать надо. – И пошел по палатам, сопровождаемый Антониной.

Странно, дико все это, Семен. Если бы ты и в самом деле мог слышать меня, я бы тебе эту новость, пожалуй, и не сообщила. Каждый день наблюдаю, как беда сплачивает людей, поднимает их. Едва получат возможность вставать с койки, давай им какую-нибудь работу. Те, что не встают, и то чистят картошку, выбирают из крупы или гороха мышиный помет, мало ли… Эта Паша, которую мы с Наседкиным недавно оперировали, в тот же день лежа скручивала бинты. Зинаида Богданова, что масло крала, днем мается у койки сына, а ночью моет посуду, стирает… А тут Петр Павлович с его всегдашним: «Мы, старые пролетарии…» – домишко, поросенка пожалел… Нет, нет, Семен, я все-таки в это не верю. Преодолею завтра свои страхи, схожу к нему, на худой конец хоть уговорю его отремонтировать автоклав, который наши откопали в развалинах. Руки у него золотые, это у него не отнимешь.

Новости так меня взволновали, что никак не могу успокоиться! В палатах тихо, слышно, как Паша, скатывая бинты, что-то насвистывает, да Антонина, моя полы, на какой-то особый, неизвестный мне, печальный мотив выкрикивает тонким голоском частушки:

Дайте девочке винтовку,
Дайте серого коня,
Я убью злодея Гитлера,
И кончится война.

Странная все-таки девица. Теперь со мной свыклась, и я все про нее знаю. Она из Латвии, из того края, где живут русские крестьяне, но еще девочкой попала в цирк: «с детства опилки нюхала», как она выражается. Занималась акробатикой. Ловкость и невероятная сила выдвинули ее в группе гимнастов «четыре-Ригас-четыре» в «унтерманы». Она стала «нижним человеком», держащим на себе грех партнеров, выделывающих при этом в воздухе разные штуки.

Когда Латвия воссоединилась с Советским Союзом, девушка попыталась поступить в медицинский институт. Провалилась, а в первые дни войны пошла, как она по-старинному говорит, в «сестры милосердия».

Ах, товарки-санитарки,
Белые косыночки.
Осторожнее кладите
Вову на носилочки…

Голосишко тоненький, почти детский и очень смешно контрастирует с ее большой, прекрасно развитой, сильной фигурой. Огромный ребенок. Она чирикает, как воробей, должно быть, совершенно не сознавая своей женской привлекательности и не замечая, как мужчины жадно провожают ее взглядами. В речи ее случаются смешные выражения. Так, рассказывая о рижском кладбище, она сообщила, что там очень красивые «фамильярные склады». Про Наседкина, которого она побаивается, она заявила, что он «страдает мантией величия», а сейчас вот, испрашивая у меня разрешение помыть полы, сказала: «А то у нас прямо Авдеевы конюшни».

Но как работает! Подогнула халат чуть ли не до подмышек, засучила рукава, поддернула юбку, и вот уже больше часа, не разгибая спины, гоняет воду огромной тряпкой по шершавому асфальтовому полу. В одиночку передвигает койки, даже вместе с больным, если тот не может подняться. В полутьме розовеют ее большие стройные ноги.

У миленочка мово
Поговорочка на «о».
Он на «о», и я на «о».
Значит, буду я яво…

Может быть, все это рассчитано? Нет, нет, чепуха! Это действительно простодушнейшее существо…

Сегодня решили мы с Наседкиным вновь вскрыть брюшину у Василька, хотя он и очень слаб. Другого выхода нет. Он весь пылает, почти не выходит из забытья. На мать страшно смотреть. Она не кричит, не бранится, даже не заговаривает. Только смотрит на нас своими васильковыми глазами. Ну лучше бы уж бранилась. Итак, решено – завтра с утра веду детей к деду, а потом иду регистрироваться в комендатуре.

Вот твердо все решила, и на душе стало спокойнее.

12

Утром, не давая себе раздумывать и колебаться, я вышла из наших подвалов на волю. Вышла и сразу же зажмурилась. Честное слово, Семен, вот дожила до тридцати с лишним лет и не знала, что на свете может быть такая красота. Собственно, ничего, конечно, особенного. Сколько раз ждал ты меня в нашем больничном парке перед хирургическим и легко представишь все, что открылось передо мной. Только вместо нашего больничного здания – руины, кирпичные холмы, заваленные снегом, и над этими холмами, как последний гнилой зуб во рту старика, осколок стены, почему-то устоявший при взрыве. И тоже покрытый кристаллической изморозью.

И все-таки красота утра потрясла меня. Все в густом инее. Деревья сверкают, искрятся, будто их окунули в перенасыщенный соляной раствор, и все они обросли кристаллами. И сугробы сверкают. А тугие спирали оборванных проводов похожи на елочную канитель. Я просто не узнала знакомой картины. Так же вот порой преображается на глазах молоденькая хорошенькая сиделка, пришедшая из дома кое в чем и переодевшаяся в белую больничную одежду.

Кстати, по совету Сухохлебова для этого первого своего выхода я тоже надела белую госпитальную косынку. Мы накроили их из ветхих простыней по дореволюционной русской выкройке, чтобы концы спускались на плечи, а на лбу оказывался маленький красный крест. Сухохлебов в шутку ли, всерьез ли утверждает, что этот традиционный наряд армии милосердия предохранит нас на улице от многих неприятных случайностей. Ну что же, проверим, ведь рано или поздно придется выбираться из наших подвалов. Ребята тоже взволновались. То, что мы идем к деду, Стальку очень обрадовало, а Домка задумался и ничего не говорит. Мне даже кажется, что он весь как-то насторожен.

Когда первое очарование от этого сияющего дня прошло, глаза привыкли к белизне и острому сверканию инея, меня поразил вид неузнаваемо изменившихся улиц, заметенных снегом, заваленных сугробами, которые никто с начала зимы, должно быть, так и не разметал. Военные машины пробили на проезжей части широкую колею, и не по тротуарам, а именно по этой колее и брели редкие прохожие. Они не одеты, а закутаны. Даже на мужчинах платки или шали. Лица коричневые, белеют лишь щеки, нос да часть лба.

Мы прошли трамвайную остановку, обошли по сугробу вросший в снег вагон с прицепом и, бредя по колее, стали обгонять пожилую женщину и девочку, которые старались вытащить заехавшие в снег сани, к ним был привязан большой, продолговатый, завернутый в простыню предмет. Я-то, разумеется, сразу поняла, что это, и, хотя старуха и девочка выбились из сил, хотела было скорее провести ребят мимо, но Домка тут же принялся помогать, вытолкнул сани в колею и, когда выпрямился, я увидела его расширенные испугом глаза.

– Что это, тетя?

Старуха ответила спокойно и будто даже безразлично:

– Нашу мамку везем. Померла наша мамка, хоронить едем.

– Отмаялась. – Это сказала девочка, ровесница нашей Стальки, и в устах ее как-то очень странно прозвучало старушечье это слово.

– Пособили бы, если по пути, – попросила женщина.

Домка впрягся в сани, и они бойко побежали по накатанной колесами колее.

– Простудилась она еще на окопах, наша мамка, – рассказывала старуха, семеня за санями. – Все кашляла, все кашляла. К врачу бы, а где сейчас найдешь вашего брата? – Старуха покосилась на мою косынку. – Свои ушли, а кому до нас теперь дело? Да всех и не перелечишь. Войди вон в любую спальню, хоть на «Ворошиловке», хоть на «Большевичке», – все кругом дохают, не то что лечить, хоронить некому, так мертвяки в своих каморках на постелях и лежат, благо холодно, тлен не трогает.

Эта сверкающая, щедрая русская зима и мертвые где-то в своих домах, на своих постелях… Нет, в наших подвалах, видать, не так-то уж и плохо. Помогаю Домке тянуть сани, а сама смотрю вперед, вон он, на углу, домик нашего деда. Окна не замерзли, не смотрят бельмами, как в большинстве домов на этой улице. И над трубой в неподвижном воздухе стоит дымок, пушистый, как лисий хвост… Живут…

Ну что ж, вот мы и дошли. Отдаем старухе веревку и все трое невольно провожаем глазами сани.

От колеи к калитке ведет отчетливая, хорошо протоптанная и даже расчищенная лопатой дорожка. Над калиткой вывеска под стеклом: «Слесарная мастерская. П. П. Никитин». А по фасаду продолговатая: «Ремонт примусов, кастрюль, бидонов, ведер, стенных часов, патефонов». Просто под горло подкатило негодование. Дом свой пожалел, поросенка. Приспособился… Ремонт кастрюль и примусов…
<< 1 ... 9 10 11 12 13 14 15 16 17 ... 19 >>
На страницу:
13 из 19