– Ну, братка! Сниму с плеча – не твоё плечо… Мало ли что я читаю. Ты ведь тоже читаешь и говоришь тоже от имени столпов… Э, лишь бы не от имени столбов! – И всё смеялась, весело, открыто. – А ты как-нибудь зашел бы да посмотрел, что твоя сестра читает, чем забивает голову… Книжки-то ведь и у меня есть. Деревня-то рушилась, а книжки как из-под земли всплывали, я и собирала. От Веры Николаевны, учительницы покойной, шестьдесят четыре книги принесла, и знаешь – не учебники для начальных классов. Вот и читаю. И вычитала, не помню где, что люди, если они пляшут охотно, даже при тяжелых бытовых условиях, то это от духовно-нравственного здоровья… А теперь вот никто и не пляшет, подумать только, в деревне не пляшут – вот и суди. Нет нравственной основы, здоровья нравственного нет…
Алексей смотрел на сестру, как на глухонемую, вдруг заговорившую. Не мог согласиться, что перед ним воистину младшая сестра – та самая, которую, считал он, судьба обошла стороной, оставила обездоленной, которую и всерьез-то он никогда не принимал. И теперь вот глухонемая заговорила, и не просто заговорила…
– Ну, сестра, ну, Нина Петровна! – Алексей несвойственно для себя дурашливо гоготнул. – Я-то думал, ты всю жизнь молчать будешь, ну, да ещё заплачешь под старость. А ты – заговорила!
Нина как будто задохнулась – это ведь надо: так вот и оскорбить.
– Как бы тебе, Алексей Петрович, самому не пришлось плакать под старость-то лет. Прозреешь вдруг – и заплачешь, потому как, может, поймешь, что на бирюльках всю жизнь играл.
И Алексей вновь вздрогнул: на какой-то миг показалось или подумалось, что вся жизнь его, весь его путь доныне – ложь, и что он действительно спохватится, и что действительно поздно.
– Не рано ли в пророчицы записалась, сестра? – с подчеркнутой строгостью начал он, но тотчас же к нему возвратились разум и такт: на кого негодовать, на младшую сестрёнку! Да её жалеть надо. Она ведь и язычок-то выпускает для самоутверждения, хотя бы вот здесь. – Сдаюсь, сестра, сдаюсь на милость победительницы: не вели казнить…
Однако напряжение уже сгустилось.
Ванюшка тихонько подошёл к крёстной и приткнулся к ней сбоку.
Петька с Федькой, вытянув шеи, с укором уставились на Нину.
– И что уж на самом деле, и что вы сёдни, ну, кошка с собакой, право дело… Или уж не об чем и покалякать, нашли об чём… – Вера обиженно поджала губы, а глаза её в тревоге умоляли не ссориться.
– Ты, Нинуха, брось эт-та мужиков забижать, и так уж нас бабы затуркали… Собрались на совет: как быть по части переезда, а вы так это под крендёлек – и на прогулочку вдвоём и отправились.
– Эх, как мудрено по древу растёкся! – посмеиваясь, восхитилась Нина. – Только ведь мы, Борис Федорович, об этом, о переезде, и толкуем, да начали как-то из подворотни.
– Это точно – из подворотни, – примиренчески согласился Алексей…
Вскоре Вера ушла поставить самовар, занялась своими извечными делами.
Борис незамедлительно допил всё, что ещё оставалось на столе, поднялся, брезгливо махнул рукой на телевизор и ушел в прихожую, где тотчас забрался на печь отдохнуть, а вернее – завалился спать.
Нина легонько подтолкнула Ванюшку к телевизору, и крестник послушно влез между братьями на диванчик.
– Ты зачем их туда тянешь? – И голос её был налит такой силой и твёрдостью, когда уже двойственности или уклончивости в ответе и быть не может. – Или, думаешь, и счастье им добудешь?
И Алексей невольно расслабился, даже вздохнул с облегчением – он понял, что пора освободиться от гнета официальности, от тяжкого постоянного самоконтроля и говорить с сестрой спокойно и откровенно.
– А я ведь их и не тяну, Нина. Они сами… И счастья там они вряд ли добудут, по крайней мере, старшие, родители. – И как же было, оказывается, легко – говорить откровенно, как непривычно просто: говори и не запоминай каждое своё слово, не напрягайся, чтобы удержать эту цепную реакцию правдоподобия. Губы Алексея так и изгибались в улыбке. – А то, что я им помогаю или пытаюсь помочь, так ведь это и определяется не словом «тяну».
Нина не удивилась такой перемене, вернее, она не поверила открытости брата, потому и сказала:
– Тянешь. Может быть, не прямо, а тянешь.
– Да нет же, Нина. Они сами, и если их остановить, осадить здесь – весь свой век они так и будут считать себя обездоленными. Внутреннее состояние человека и определяет ему его место – вот ведь в чем штука… Я понимаю тебя. Думал я об этом и раньше, ещё там, в Заволжье: нельзя вот так всем гуртом срываться с места – для отчленения кого-то должна быть объективная необходимость, субъективная предпосылка, что ли… Правда, тогда мы с матерью бежали от погибели – такое было время. А вообще – так нельзя. Нельзя, – твердо повторил Алексей и потупился, сосредоточенно хмурясь.
А вот – почему нельзя? На этот вопрос Алексей не ответил да и не смог бы ответить. И это потому, что ответить на этот вопрос для Алексея значило бы перечеркнуть себя, то есть даже не себя, а дело, в которое веришь, которому служишь без остатка и в котором ещё только предстоит разочароваться. Он близок был к пониманию этого вопроса, но понять – это ещё не ответить.
Лес сплошняком вырубать тоже нельзя, преступно, но вырубают…
Нельзя, нелепо созидать разрушая. Алексей же уверовал – можно. Был он даже убежден, что только при разрушении и можно созидать – будь то дом, будь то общество людей. Всегда и всему есть оправдание. И хотя живая жизнь противилась этому, всё же он полагал, что это лишь временные неувязки. И конечно же, он не мог согласиться, что налицо пока одно – разрушение: домов, хозяйств, земли – и человека.
– Вот видишь, ты вроде и понимаешь, как должно быть, а живёшь и думаешь наоборот. Загадка времени. – Нина помолчала, чему-то улыбнулась. – Все мы, выходит, как слепые, и ходим, как слепые, по кругу и не можем понять – откуда уходим, куда идем. Внутренний покой потеряли, личное достоинство утратили, веры нет. – И уж совсем неожиданно, переключившись, Нина спросила: – А ты, брат, веришь, что когда-нибудь наша Перелетиха, ну, как птица феникс, из пепла восстанет?
– Нет, сестра, в это я не верю, потому что вспять не бывает, – с некоторой даже поспешностью ответил Алексей – и удивился своей поспешности.
– Не веришь… А я вот – верю.
И сидит перед ним вовсе не сестра, а грёзовая незнакомка, которая и грезилась в первой юности: и красивая, и умная, и милосердная, с которой рука об руку можно идти и идти через океаны вселенной… Но это лишь мгновенное затмение: Алексей тряхнул головой и предупредительно спросил:
– Ты что-то хотела сказать?..
– Хотела… Понимаешь, я ведь давно знала и теперь даже не сомневаюсь, что они – уедут. Знаю почему, и что пожалеют – знаю, всё мне это ясно… Но вот хотела бы я тебя ещё об одном спросить, а не знаю – как спросить. Все равно ускользнешь от ответа. А спросить надо. Ты ведь у нас один при голове и портфеле.
Алексей добродушно закивал:
– Ну, если так, то спрашивай, уж как-нибудь…
– Понимаешь, это даже и не вопрос, если вопрос, то себе, понимаешь ли, чтобы и свои сомнения разрушить…
Нина помолчала, обострившимся слухом улавливая одновременно как будто сторонившиеся звуки неумолимо текущей мимо жизни: позвякивание посуды, придавленный голос диктора телевидения, посапывание Ванюшки, угревшегося промеж братьев, и где-то далеко – за окнами, за деревней – приглушенные непогодой удары железом по железу, как по льду: ть-юю, ть-юю…
– И вопрос-то короткий, простой: куда делись праздники?.. Ведь мы живем без праздников. Даже рождение человека – сегодня не праздник, скорее, наоборот. О смерти – и говорить нечего… Незаметно гасли, гасли мелкие праздники быта, пристольно-духовные – и угасли. Только и остались в ложном блеске праздники трибун – с колоннами, наглядной агитацией и пропагандой, с дурным беснованием перед микрофоном. И все. И получается, что самый что ни на есть праздник, когда у мужика водки до поросячьего визга… С одной стороны, жизнь – сплошной рай, праздник, а с другой – жизнь-то без праздников…
«А ведь и я об этом думал не раз, – уже медлительно, с трудом соображал Алексей, – думал, только не так вот прямо, в лоб. Торжественности в праздниках не стало, героики революционной, социалистического патриотизма не хватает – ослабили идеологическую работу, как будто генеральную идею потеряли, девальвировались… Я организую демонстрации-праздники с полусотней комсомольцев, не организуй – ничего не будет… А ведь праздник, действительно, это когда душа ликует, когда слезы из глаз от избытка чувств, когда ноги сами приплясывают или подкашиваются – это когда всех охватывает одно, общее, родственное ликование». И попытался Алексей вспомнить такой день, такую минуту, когда бы всеобщая душа ликовала, – и не смог вспомнить, память затормаживалась только на детстве: 9 мая 1945 года. Ничего подобного с тех пор не суждено было пережить, хотя бы в слезах… Невольно вспомнилась районная трибуна на площади, где и он уже не первый год весной и осенью как секретарь райкома комсомола – и эти рядом постные лица руководящего аппарата: все воспринимают действие как мероприятие… А как-то один из подчиненных инструкторов сказал: «А я когда смотрю со стороны на трибуну и на мимо идущих людей, мне всегда в голову приходит нелепость: на трибуне, вот, надзиратели, а мимо проходит покорное и непокорное стадо – надзиратели и следят, не выбился ли кто из общего строя…»
Тогда пришлось поставить в строй этого расслабившегося во хмелю доброго молодца, круто, внушительно пришлось поговорить… А вот теперь припомнилась двухлетней давности реплика – и удивился Алексей: а ведь, простите, точно подмечено.
«Следим – и сразу на карандаш: у того оформление плохое, у тех – с людьми жидковато, а у этих пьяных много – принять меры, и принимаем…. А что же Нинке-то ответить? Процитирую я ей…» – И Алексей уже улыбнулся, и развел на стороны руки, и, казалось, слово уже завибрировало в горле, когда в прихожей стукнула входная дверь и почти тотчас плеснулся изумленный голос Веры:
– Батюшки, свят! Да кто приехал-то!
И в ответ мужской голос:
– Подождите, тетя Вера, руки у меня грязные, упал… Грязи тут у вас – как на полигоне.
Никто не успел подняться с места, однако выжидающе все повернули головы к двери.
В какой-то момент Алексею представилось, что в комнату в сопровождении Веры вошел Фарфоровский – тот, спортивный, изящный Фарфоровский пятнадцатилетней давности. И даже сердце ёкнуло, взгляд помрачило, но уже в следующую минуту, поднимаясь со стула, Алексей добродушно воскликнул:
– Гришка! Мать честная! Мужик – по когтям видно! – И, пожав руки, они с племянником обнялись…
Гриша повторял отца – но это был уже другой человек: не хватало отцовской надменности – и выглядел Гриша больным.
Когда и Нина обняла и поцеловала племянника, причем, по-матерински припав к его плечу, Гриша повернулся к братьям:
– Ну, здорово, братаны.
Петька с Федькой – понятно! – одного он хлопнул по плечу, второму ткнул пальцем в живот, но заметно было, что все это время гость косился на Ванюшку. Наконец повернулся и к малому, и они с полминуты молча смотрели друг на друга.