Была у председателя и мечта: организовать при колхозе техническое училище, чтобы на месте и готовить механизаторов и ремонтников. Но из этой затеи ничего не получалось, и теперь уже ясно было – не получится. Тогда Раков установил живую связь со школой. Всю зиму и председатель, и главные специалисты колхоза проводили беседы со старшеклассниками; школе прирезали три гектара земли под опытный участок – учись любить землю. Ввели сельхозпрактику – помощи не ждали, главная цель – приучить, заинтересовать, удержать…
Главы семей, как правило, хорошо принимали и понимали председателя. Он говорил о пережитых деревней лихолетьях – с ним соглашались: вздыхали, вспоминали случаи из личной жизни; он говорил о новой пагубе реформ пятидесятых – шестидесятых годов – с ним соглашались: да, наломал Никита дров, – но уже и посмеивались; он говорил, что теперь все изменится, после Мартовского пленума, после введения денежной оплаты, что уже и теперь жить можно – с ним соглашались: жить можно; он говорил, что через пару лет и дети возмужают или внуки, рядом с отцом и матерью поднимутся добрые помощники, вот тогда-то будет полный порядок; опять же соглашались: слава Богу, подняли – но о дальнейшем помалкивали… О чем угодно – только не о будущем.
А через год-два перспективная семья вдруг становилась неперспективной: на подворье оставались только старшие или старики.
Минуло пять лет – и Раков растерялся: он заглянул в свою тетрадь – из девятнадцати перспективных семей в Курбатихе осталось шесть. И вот выяснилось: и Сиротины намерены подниматься всем табором.
Руки опустились.
* * *
В середине шестидесятых годов вновь произошла массовая смена «хозяев», колхозов и совхозов – тоже. Именно тогда, после ноября 1964-го и марта 1965 годов, новые «хозяева» совали друг другу под нос захватанные речи и постановления, восклицая:
– Вот это, вот это прочти – ну, теперь заживём!
– Нет, ты сюда глянь, сюда: финансы-то теперь и в хозяйстве оседать будут!
– А закупочные цены!
– А техника!
– А денежная оплата – рублик свое дело сделает!..
В первое же своё председательское лето Раков согласился на строительство в Курбатихе двух шестнадцатиквартирных домов – кирпичных, двухэтажных. Он поверил, что тридцать две квартиры сослужат ему добрую услугу: в колхоз шла новая техника, а сажать на эту технику было некого – вот и надеялся председатель квартирами приманить механизаторов…
Раков добился рейсового автобуса Курбатиха – Починки, планового ремонта дороги; он прикладывал все усилия, чтобы хоть как-то облегчить труд доярок и скотников, вопреки инструкциям выделял колхозникам дополнительные покосы, не говоря уж о том, что все денежные споры старался решить в пользу колхозников; он и в обращении был открыт и добродушен. А вот ответной открытости не было. Люди не то чтобы боялись впускать председателя в свою жизнь, но не хотели его впускать председателем, не доверялись ему. И такая вот несовместимость обшибала руки, невольно заставляя восклицать: «Да черт возьми, не для себя же я стараюсь!» Не сознавая того, а, может быть, только себе не признаваясь в этом, как всякий эгоистический или тщеславный человек, наёмный «хозяин», за каждое своё доброе дело и даже слово Раков ждал немедленной благодарности, забывая или не ведая, что и благодарить люди разучились – и не за что… А со стороны все это выглядело так: Ракова как председателя, как рачительного хозяина, не признавали – в нем видели всё того же опричника всё той же опричной власти, которая в любое время может отобрать, запретить, задушить.
Вот это чувство несовместимости Раков пережил и в то утро, когда не от Сиротиных, а от Алексея Струнина узнал, что и эта перспективная семья намерена подниматься в город. И Вера Сиротина подтвердила, причем без заминки, без смущения, как будто так и должно быть, – и никакой тебе благодарности.
Раков постоял, поморщился на непогоду, сел в машину и медленно, точно сопровождая похоронную процессию, поехал к правлению, в противоположный конец Курбатихи. Ехал и – в который уже раз! – не узнавал деревню, казалось бы, ставшую уже родной.
Курбатиха – не Перелетиха: одна на горушке, другая – в пойме. Хотя место и красное, но низина. И вот, когда Курбатиха пообжилась новыми подворьями, фермами, когда построили гараж с мастерскими и площадкой для тракторов и комбайнов, когда появились тяжелые «Нивы» и «Кировцы», курбатовская улица не вынесла гнета – поплыла: так-то ее поразмесили гусеницами и колесами, что только зимой да в засушливую межень избавлялись от непролазной грязи.
Когда хватились – деревню уже испохабили. Собрали правление, решили: запретить ездить по деревне на тракторах и машинах, определить объездную дорогу. Только куда там! За деревней луговину за месяц размочалили так, что без трактора машина уже и не проходила. Теперь нужны были дорожники, чтобы поднимать и мостить улицу. А где взять дорожников, где денег взять?.. А тут ещё и осень гнилая, и весна гнилая – и тонула Курбатиха в грязи.
Катилась «Волга» от одного дома к другому, и казалось председателю, что поглядывают на него из окон колхозники да посмеиваются.
А вот и первый пересмешник – Чачин. Стоит перед своим крыльцом, покуривает. Под семьдесят мужику, а ещё крепкий – всё работал, но как только начал пенсию по новому тарифу получать, так всё – ни дня. Первое время Раков едва терпел его: ну что человеку надо – только и подковыривает, любое доброе дело осмеёт. Попенял как-то ему на зубоскальство, а Чачин, не диво ли, промолчал, лишь усмехнулся, да с такой откровенной горечью, что Ракову не по себе стало… И задумался председатель: что тут к чему? И понял, откуда в Чачине этот горький смех, а когда понял, то, не мудрствуя, подошел к мужику, подал ему руку и откровенно сказал:
– Ты не сердись на меня, Чачин. Не понимал я тебя, а теперь понял.
Чачин в ответ без тени улыбки:
– Вот и ладно, председатель, что понял. Так-то и лучше.
После того не раз приходил Раков к Чачину: и сидел рядышком, и вздыхал, и ждал совета или доброй подсказки, и лишь головой покачивал на его скоморошины.
Вот и теперь Раков затормозил возле ног Чачина. Молча пожали они руки. И вздохнул председатель:
– Ну, погода… провались она пропадом.
– Да уж, – согласился Чачин, но и тут не удержался от байки: – Мочится Илья и мочится, нам морока, а ему хочется. – И кривил в улыбке рот, и щурился: крепкий, он и на земле, казалось, стоял крепко, и не сожалел, что остались они в Курбатихе вдвоем со старухой – почти силком когда-то угнал в город двух сыновей и дочь: живите.
Однажды только и видели Чачина в большой растерянности, даже не в растерянности, а в каком-то нервном припадке, когда человек на глазах рушится.
К двадцатипятилетию Победы над Германией соорудили в Курбатихе общеколхозный обелиск в память погибшим на фронтах. Сошлись мужики при наградах. Как увидел Чачин на двух плитах бесконечный список погибших – все дружки, годки да сродники! – так и дрогнул человек. Только и сказал: «Братцы, сколько же вас, – а только Чачиных в списке было пятеро, – вырубили, как осинничек, и ничего без вас не осилим – укатают», – закрыл лицо руками и пошел от обелиска, покачиваясь, как пьяненький.
– С улицей-то что делать? – резко спросил Раков, как если бы во всем и был виноват Чачин.
– А что делать… уже сделали. – Чачин был даже весел и говорил этак – знай наших, но за всем его бодрячеством залегала горечь. – Мне-то что, меня Бачин и по такой «каменке» отвезет – во-о-н туда. – И Чачин длинно кивнул в сторону кладбища за деревней на пологом угорке.
– Неизвестно, кому кого везти…
– Верно. Бачин хоть и моложе на год, а и ему тоже в хвост и в гриву хватило…
– Я не о Бачине, об улице говорю – что делать?! – почти злобно огрызнулся Раков, но и тогда ни один мускул на лице Чачина не дрогнул. Снял он с себя кепку, тщательно порасправил изломанный козырек, пригладил ладонью ежик бурых волос и сокрушенно вздохнул:
– А у меня, понимаешь ли, голова, что-то бычишко захромал…
– В грязи, говорю, потонем. Что делать-то?!
Чачин встрепенулся, будто теперь только до него дошёл смысл разговора.
– Что делать? И верно – что? А что, если уж так, то давай шаг вперед – два назад. Вот и диалектика.
– Что? – Раков насторожился.
– А то… – Чачин пожевал губами, подумал и выдал: – Разукрупняться да восвояси – на горушку, в Перелетиху. По домам, говорю. А весь машинный парк где-нито в стороне, отдельно от деревни, тракторам да машинам в деревенском порядке и делать не…
– Ну, ты даешь! – Раков досадливо махнул рукой.
– Так я и говорю: снова, да ладом! – Чачин, как гусь, гоготнул – ясно было, что теперь уж от него ничего серьезного не добьёшься.
4
Раков намеревался прямиком проехать в Летнево, однако вдруг и свернул к правлению колхоза – к одному из двухэтажных домов.
«Вот – тоже: снова, да ладом», – подумал председатель.
С тупым безразличием смотрели серо-грязные под шифером дома, на тридцать две квартиры которых было столько надежд. Тогда в восторге думалось, что это только первенцы, а тайно Раков мечтал целую улицу отгрохать из таких вот двухэтажек.
Самою идею агрогородков, благоустроенных квартир для деревни – момент стирания граней между городом и деревней, – Раков воспринял умом и сердцем, как и введение денежной оплаты за труд – будущее!.. И не один день, не два он и возмущался, и недоумевал, даже негодовал и злобно посмеивался над мужицкой неразворотливостью, над неумением – да по готовому! – складно наладить свой быт. Затянулось его общение и с Василием Ворониным.
Василий, или, как его звали деревенские, Васянька, младший сын Настасьи Ворониной, одногодок Бориса, остался жить в Горьком после армии: отслужил, женился – и остался. Жизнь сложилась так, что жил с семьей в коммуналке, лет через пять выбрались в однокомнатную квартиру – и затормозились навечно. А детей двое – растут.
Василий в городе для начала обленился, затем стал попивать, и только тогда на него уже навалилось безразличие: он не хотел никаких перемен – все равно.
А когда в очередной раз приехали в Курбатиху навестить больную мать, жена Василия, увидев строящиеся дома городского типа, тогда же тайно и повела переговоры с председателем. Расчет ее был прост: оставить совершеннолетнего сына в городской квартире, а самим – втроем – перебраться в Курбатиху. Самим, мол, теперь все равно, где стареть, а дочь подрастет – можно будет отправить в город к брату.