– Вот ведь как, до чего дожили – иконы в избах, а веры нет, ушла. Господи, прости нас грешных… В алтаре церковном есть специальный стол, на котором священник готовит Таинство Евхаристии, и называется этот стол Престолом. Правильнее говорить не престол, а престольный праздник. Наш храм был посвящен Успению Пресвятой Богородицы – день 28 августа. Это и есть наш престольный праздник, потому что в Смольках эта церковь. Бывало, в этот день все наши прихожане на работу не ходили, шли с утра в храм на службу, а днем отдыхали, ходили в гости друг к другу…
– А зачем же стенка на стенку, кольями дерутся зачем – или так положено? – Для меня это было удивительное открытие: церковь – и драка кольями!
– Оно и понятно, – согласилась Мамка, – храм закрыт, Бога нет, каяться не надо. И не знают, ради чего самогона напьются, а бес тут как тут – и потешается. Люди и колотят друг друга. А по истине – это церковный праздник, и никаких тут драк быть не должно…
Праздничность заметна была с утра. Припозднившийся нарядчик не стучал по наличникам, хотя палка была при нем… А когда солнышко пригрело, дети выкатились под небо причесанные, в выглаженных платьях и сорочках, обутые. И все, похоже, стыдились своей неловкости в праздничном наряде. И только Симка, в вышитой сорочке, подпоясанный плетеным пояском с кистями, неловкости не переживал. Он вышел с балалайкой на скамейку под окна и тотчас запел голосисто:
Задушевные товарищи
Приехали домой!..
На родимой на сторонке
Нынче праздник годовой…
И тотчас к нему высыпали все младшие Галяновы.
И Федя, в праздничном не похожий на себя, поблескивая маслянистыми волосами, выкатился на крылечко и солидно подбоченился. Манечка уже бежала через улицу к своим подружкам, такая нарядная в ситцевом платьице… И только я был по-будничному сер – наша семья жила без праздников.
– Парень! А Мамка пирог с-луком-с-яйцами испекла! – похвалился Федя. – Айда к Галяновым!
И мы пошли к Симке на скамейку – здесь всегда можно было погостевать, пооколачиваться.
Припою припевку я:
Ко мне идут мои друзья!
Только вот опять беда —
На столе одна вода!
Я водой вас напою
И припевку допою:
Развеселая беда —
На столе одна вода!
Приехали на престол из города и соседних деревень родные и сродники. Городские и одеты получше, и выглядели не настолько униженными. Взявшись под руки, они прогуливались по улице – давно не бывали, а ничего не изменилось, правда, домов нежилых прибавилось…
Сначала за стол усадили детей, чтобы тесноты не было. И мы должны были сесть, но Федя шепнул мне на ухо:
– Айда, парень, к нам – туточки и без нас вдосталь… Мамка напекла, а сродников, чай, одна Настя с Гришкой и придут.
Так и оказалось: у Феди в избе было тихо. Манечка в передней играла с Гришей, а Мамка с Настей сидели в горнице возле стола. Сидели они не по-праздничному, а как-то навытяжку, рядом обе-две. На круглом раздвинутом столе под старенькой скатеркой стояли две глиняных обливных миски с десятком деревянных ложек со съеденной росписью. Посреди стола на разделочной доске лежал поджаристый черный пирог-кулебяка. Здесь же миска с малосольными огурцами. И салат из зелени с яйцом со сметаной. На подставке пузатенький пожелтевший от времени графинчик и семь стопок вокруг, стольких из близкой родни не досчитались они за годы войны.
– Тетка Настя, с праздником! – заглядывая в горницу, поздравил Федя.
– И тебя, Феденька, с праздником.
– Вот мой хозяин, – с улыбкой сказала Мамка и поднялась, чтобы накормить обедом. – Мойте руки – и к столу…
И случилось то, чего я больше всего боялся… Мамка налила в две глиняных миски щей – побольше миску для детей, поменьше – для себя и для Насти, разрезала пирог, разложила каждому по большому куску, поторопили Манечку с Гришей – и все обратились лицом к иконе помолиться.
Перед иконой Божией Матери с Младенцем горела лампадка…. Страха не было, но сковала обоюдная совесть, так что уши пылали жаром, а вокруг носа выступил пот. Стыдно за себя – как я могу стоять перед иконой без крещения и без веры в Бога?! Ведь и в школе и по радио говорили и говорят, что Бога нет, что Бога выдумали – и это, наверное, так! А они сейчас будут молиться – стыдно и за них! И еще стыдно, что я, не имеющий такого права, буду присутствовать при этом – как жулик или шпион!.. Я опустил голову, зажмурился и в каком-то животном изнеможении впервые в жизни выслушал молитвы, которые читала Мамка тихим и как будто печальным голосом. Из всех слов на всю жизнь запомнились слова «Милосердия двери отверзи нам, Благословенная Богородица…»
После молитвы все продолжали жить своей прежней жизнью, будто ничего и не произошло. А я был связан, пленен – таким до конца и оставался в гостях у Феди.
А между тем мы быстро управились со щами, с салатом и пирогом; Мамка же с Настей вовсе не ели: налив во все стопки самогона, они негромко разговаривали друг с другом:
– Открыть-то, может, и откроют, да только нас уже не будет, а живым понадобится ли…
– Да и у нас теперь одно суеверие, ухайдокали… Мне бы Валю удачно выдать, а с Гришей уж вековать. Старшой, чаю, не возвернется.
– И Гриша поднимется.
– Квеленький он, вот что…
– Даст Бог – выправится. Причащать бы надо…
– Кого там, сами не причащаемся… Вот и казнит нас Господь.
– Настя, Настя, сами себя и казним. За свои грехи и расхлебываемся.
– За какие грехи, когда форменное иго – рабство и есть!
Мамка приложила палец к губам и кивнула в нашу сторону.
– Ничего, пущай и они знают – и для них уготовано… Судить Семен грозит. А что, и засудят – как за колоски.
– Бог не выдаст, свинья не съест.
– А я все думаю, а зрит ли Матерь Божия наши мытарства?
– Зрит, зрит… Вон ведь жертвы сколько. – И вздохнула, и кивнула на стопки нетронутые, шесть и одна в сторонке – Федина мама…
Перебирая лады, за окном как будто очнулась гармонь – это уже старший брат Симки развел мехи. Мы так и вздернулись из-за стола.
– И то ладно, хоть не унывают, – Мамка болезненно усмехнулась. – А ведь у нее шестеро.
Симка – щедрый: он разломил подсолнух и дал нам с Федей по большому куску – скамейка под окнами была занята, и все с удовольствием лузгали семена. А из открытых окон выплескивалась гармонь: и бабьи голоса без задора, как будто даже с ленцой тянули то «Хасбулат удалой», то «Меж крутых бережков», то вдруг «Скакал казак через долину». Звякала посуда, гудели голоса, и кто-то то ли плакал, то ли смеялся… Любопытно – что там? И я вскакивал со скамьи и заглядывал в открытое окно, но, кроме Симкиного старшего брата, никого не мог разглядеть: склонив на гармонь ухо, он без устали играл и играл – в Смольках все говорили, что играет Вася что надо…
Сначала я не понял, что изменилось, что произошло: как будто просквозил далекий короткий стон, болезненный и пронзительный, и низкий залежный голос без надрыва и натуги повел: «Э-э-э-эх…»
И как будто в один миг все стихло: гармонь угасла, голоса угасли, а Федя, щуря свой глаз и потряхивая головой, восторженно шепнул:
– Настя поет…
«Э-э-э-х, летят утки, летят утки и два – а-а г-у-у-ся». И с надорванностью, со стоном просквозило это пронзительное: «Э-эх, кого люблю, кого люблю – не дождуся…». И всхлипывала у нас за спиной Симкина маманя, Надя, и вздохнула с подголоском: «Не дождемся». И чудилось, со всех сторон лилась Настина песня: «Э-э-эх, теперь его, теперь его не воротишь…». Это была вовсе и не песня, это был стон и плач погибающего, не одного человека, а, наверное, всей деревни, а может быть, и всей России. И когда Настя пела: «Э-э-эх, глазки смотрят, глазки смотрят, а слезы льются», – у Галяновых в избе бабы уже ревели…
Не понимая, что хочу и что делаю, я вскочил со скамьи и побежал к Фединому дому: мне надо было увидеть, я не верил, что это поет Настя своим вечно осипшим голосом. И я заглянул в окно: она сидела на прежнем месте, как будто уронив на колени тяжелые, неподъемные руки; голова ее была чуточку запрокинута, глаза закрыты – и последний долгий звук еще исходил из ее неподвижных губ…
Песня эта, этот голос и эти слезы до сих пор оседают в моей душе.
Люди говорили, что в 1945 году престольный праздник в Смольках был особенный – без драк, без стояния на Суре.
А еще говорили, что в этот вечер возле оскверненной церкви было привидение: две женщины в черном со свечками пели Богородичные молитвы.