– Я тебя слышу. В честь чего тебе бабушка дала денег?
– Просто так. Она же мне бабушка. Это у тебя денег не выпросишь.
– Да, как ты могла взять деньги у пожилого человека? Бабушка работает из последних сил, у нее маленькая пенсия. Ты у нее деньги вымогаешь…
– Я вымогаю? Она мне сама дала. Тоже мне деньги. Ладно, успокойся. Ты даже шуток не понимаешь.
Ася видела папино горящее, остывающим бессильным гневом лицо, его обычную растерянность, неумение контролировать ее выпады. Иногда Ася в таких ситуациях чувствовала себя виноватой, хотя и была не в состоянии свою вину признать, но в этом случае, она просто пошутила. Кто виноват, что папа так взбесился и напугался. Пусть учится понимать ее юмор, пусть вообще учится ее понимать. Хватит уже кричать ей через дверь, чтобы она сделала свою музыку потише. Ему не нравится новый французский черный реп, а всем вокруг нее нравится, и ей понравился. Папа все-таки немного отстал. С ним стало неинтересно, а с кем еще ей общаться…?
«Ась…» – папа ее звал через дверь. Вот и хорошо, надоело валяться, до вечера еще далеко, надо куда-то выйти. Решили сходить на Grand-Plage, папа даже обещал мороженое купить. Отлично. Ася решительно открыла комод, достала белые укороченные узкие джинсы и белую свободную кофточку с кружевами, которую ей в Барселоне подарила жена папиного приятеля. Одевшись, Ася долго смотрела на себя с зеркало в ванной: высокая, худая с узким длинным лицом девочка. Волосы вьются, но не слишком, Ася сделала себе короткий хвостик и забрала его белым шнурком. «Да, нет, я все-таки ничего. Нестрашная, а главное, не толстая. Может и сколиоз не все сразу видят. Если я не открываю рот, то выгляжу, как француженка. Невидно, что я – русская. Совершенно, невидно. А папа… сразу видно, что он русский: говорит с акцентом, неправильно, полноватый и одет… как-то не так.» – Ася осталась собой довольна. Так она и пойдет на концерт. Папа будет говорить, чтобы она переоделась к вечеру, а она не будет. Белое ей идет: не слишком торжественно и не слишком расхлябанно, в самый раз. Без папы решила, и впредь сама будет решать, обойдется без советов.
Они хорошо прогулялись. Мороженое пришлось как нельзя кстати, потому что начинало хотеться есть. Папа дал ей пять евро и Ася купила маленькое коралловое кольцо, как у Николь из класса. Николь своим кольцом хвасталась и показала про кораллы отрывок из книжки: якобы коралл дает счастье, бессмертие, отвращает несчастья и болезни. Он рассеивает глупость, нервозность, опасения, придает благоразумие и мудрость, несет удачу. А главное, он – талисман романтиков, придает человеку изящество и тонкость восприятия… ну, что-то в этом роде. Ася страшно гордилась, как много она из французского текста поняла. Она прекрасно видела, что папе кольцо покупать не хотелось, но как она и ожидала, в пяти евро он ей не отказал. Объяснять ему про коралл Ася не стала, он бы сказал, что это – "глупости", хотя она потом и про другие камни прочитала в интернете. Они вернулись домой, уселись обедать. Пришлось есть борщ, и ковырять котлету. Ася принялась есть персик, и папа ей сто раз сказал, чтобы она была осторожна, а то "кофточку закапает". Про ее наряд он, кстати, ничего не сказал, даже внимания не обратил. Мог бы и комплимент ей сделать, но не сделал. Ася подумала, что папа не умеет делать женщинам комплиментов: то ли не замечает, как женщина выглядит, то ли не решается. Хотя, откуда она знала, какой папа с женщинами? Просто ей так казалось.
Около входа в театр они увидели дядю Марка. Ниже папы, плотный с бородой, Марк Асе нравился. Вот он-то ей сразу сказал, как она хорошо сегодня выглядит, как ей идет белое, обещал, что концерт им очень понравится. Ну, посмотрим… Ася много раз была в театре, несколько раз на всевозможных концертах рок музыки, пели какие-то нравившиеся папе поэты с гитарой. Один раз их кто-то пригласил на концерт струнного ансамбля и они ходили в малый зал консерватории с бабушкой. Но большой симфонический оркестр… такое было в ее жизни впервые.
Ася озиралась по сторонам, несколько раз им всем троим пришлось вставать, чтобы пропустить людей дальше по ряду. Бабушка много раз обращала Асино внимание, что проходить надо передом к людям, которых ты побеспокоил, но здесь все протискивались как раз к ним задом, это было удобнее, быстрее, Ася даже осталась сидеть на своем кресле, а вот папе с Марком пришлось встать. Вокруг шелестело: «Pardon, messieurs, pardon! Pardon!», почему-то так Асе казалось вежливее и шикарнее, чем "извините… разрешите". Осматриваться было интересно: через два ряда сидела немолодая женщина в летней светлой шляпе, украшенной букетиками. Ничего себе: дама из Амстердама! Потом Ася увидела еще несколько шляп. Многие мужчины были в светлых пиджаках, и Асе стало жаль, что ее папа такого не имел, ему и в голову бы не пришло купить себе пиджак. Был ли он у него когда-нибудь? Папа не умел носить ни пиджаков, ни костюмов. На Марке были черные брюки, светлый холщовой пиджак с засученными рукавами, под пиджаком черная майка. Марк, вот, не выглядел русским.
Оркестр настраивался, папа разговаривал с Марком, они что-то обсуждали. Ася не прислушивалась. Она еще раз посмотрела на свое новое кольцо, и от всей души пожелала, чтобы коралл принес ей завтра удачу. Завтра она увидит девочек, они ее станут расспрашивать о Москве. Уж она бы им рассказала, но… не сможет. Зато, они привезла им маленькие подарки: кому матрешек, кому пасхальные яички, кому заколки… Ася принялась думать, кому что подарить, и тут… зазвучала музыка. Ася достала из кармана конфету и положила ее в рот. Обязательно завтра девочкам надо рассказать о русском оркестре. Она с ними летела в самолете, а девочки нигде не летели, дома сидели, смотрели телевизор… А она, Ася – совсем другое дело. То и дело передвигая во рту конфету, она рассматривала оркестр. Какая у дирижера подвижная спина, какие там в оркестре сидят симпатичные ребята. Ася рассматривала каждого оркестранта: руки водили смычками, губы прижимались к мундштукам, сбоку сидела девушка-арфистка, у нее на шее были прекрасные бусы, а руки мелькали по струнам. Асин взгляд переходил от одного музыканта к другому, их глаза одновременно смотрели на дирижера, в ноты и на инструмент. «Интересно, как они так могут?» – подумала Ася. Музыка была для нее фоном: смотреть были интереснее, чем слушать.
Борис
Спал Борис неважно, часто просыпался, ворочался, скидывал одеяло. Посмотрев на часы, он убедился, что так или иначе надо вставать, привести себя в порядок, позавтракать и ехать на репетицию. Во всем теле была какая-то слабость, похожая на легкое недомогание: ни бодрости, ни аппетита. Борис пошел в душ, хотя если бы было можно, он бы с удовольствием еще полежал. Жаль, что репетицию назначили на десять: он будет вялый, ребята не выспались, но у солистов были какие-то планы, то ли Дюме давал Мастер-класс, то ли Эмар… Борис не очень запомнил. Он брился и пытался понять, болит у него голова, или это все-таки – не боль. Наверное, следовало опять принять пенталгин, но была надежда "разойтись", а пенталгин давал противное одурелое состояние, которое сейчас ему было ни к чему. Когда Борис одевался, в комнату постучали. С удивленным "oui..", Борис откинул задвижку и увидел уборщицу: «Bonjour, monsieur… puis-je faire votre lit …», он даже не дал ей договорить: «Merci, madame, plus tard, s"il vous plait…» – довольно нелюбезно сказал он: только пылесоса ему сейчас не хватало. Вот тебе и класс отеля! Она что, не могла подождать, пока он уйдет? В дверь стучится, идиотка! – Борис злился, хотя прекрасно понимал, что тетка просто хочет побыстрее закончить этаж и отдыхать до 11 часов, когда начнут освобождаться номера. Известная тактика горничных: она зашла бы на минуту, сменила полотенца, а убирать бы ничего не стала, а ему хотелось, чтобы она как следует все убрала, только… потом. Борис стал надевать мягкие мокасины без носок, и заметил, что они ему немного натерли большой палец на левой ноге. Черт… у него с собой только и были эти мокасины, и лаковые концертные туфли. Надо было бы где-то раздобыть пластырь. Как все это некстати. Придется просить переводчицу, пусть обратится в рецепцию. Интересно, как будет по-французски "пластырь"? Борис и по-английски не помнил.
На улице по дороге к ресторану, он немного проветрился и мысль о завтраке уже не вызывала у него тошноту. На столе стояли круассаны, куски багета с грубой коркой, масло, мед, разные варенья. Рядом уселась арфистка Тамара. Принеся себе баночку йогурта, она внимательно читала, что написано на коробочке. «Я смотрю, какой процент жирности, сколько сахара и сколько калорий» – серьезно объявила она. Борис почувствовал, как в нем закипает раздражение: «Вот зануда… думает, что будет жить вечно. Наивные люди. Вот и моя Наташа такая… » – ему было все равно, что будет есть арфистка, но раз уж она села за его стол, надо было поддерживать разговор. Он был в принципе готов… но не о жирности же йогурта. Борис себя таким не любил: раздражительный, нетерпимый, желчный. Надо как-то из этого состояния выходить, а то на репетиции будет черт те что. «Как вы, Тамара, спали? Успели вчера погулять?» – светски спросил он. «Да, Борис Аркадьевич, хорошо спала. Мы недолго гуляли, город чудный. Сегодня после репетиции, надо обязательно еще погулять…» «Ага, хорошо спала. Да еще и гуляла. Только и думают о туризме. Ни о чем не волнуются. Мне бы так», – неприязненно подумал Борис. От горячего крепкого кофе со сливками настроение немного улучшилось, к тому же Тамара извинилась и отсела к подругам, Борис остался один, рассеянно жевал второй круассан, чувствуя, что приходит в форму.
Переводчица ждала их в холле, по его просьбе она подошла к рецепции и с довольным видом вручила ему пластырь. Борис положил его в карман, решив, что пока ничего с пальцем делать не надо. Через 20 минут они все уже выходили из автобуса, шли по коридорам в репетиционные комнаты за сценой. Борис был оживлен, разговорчив, напомнил, что ровно в десять начнется репетиция. Сначала – Увертюра, потом Ночь, затем они сами поиграют Равеля и придет Эмар и Дюме. Долго сидеть они сегодня не должны. Это будет не на пользу. Краем глаза он увидел, что ребята раскрывают футляры, подходят к роялям, настраивают свои инструменты, которые на сцене им все равно придется подтянуть до полной точности. Он зашел в свою раздевалку и раскрыл партируру. А что сейчас смотреть? Смотреть было уже не на что. Борис осознал, что он теперь меньше волнуется, чем вчера вечером. Они с солистами познакомились, сыгрались. Какие уж такие могут быть сюрпризы? Ну, будет мелкая лажа, та самая, едва заметная критикам и самим музыкантам, но незаметная публике. Но, вот именно "мелкая", ее, скорее всего, не избежать, не стоит портить себе настроение. Лишь бы "крупной" не было.
Борис выглянул из своей комнаты и крикнул Саше, чтобы он вел всех на сцену: пора настраиваться. У них был час без солистов, как раз поиграть Глинку и Мусоргского. Пусть Сашка поработает, самому Борису над качеством строя было трудиться не по рангу. Однако он тоже прошел в зал и сел на первый ряд, надо было послушать из зала, как получается. Саша начал настраиваться, но Борис все равно не мог оставить его в покое. А как оставишь? В неудовлетворительном строе всегда виноваты струнные, из-за них духовикам придется искусственно все поднимать. « Давай там, стройтесь по гобою, только "ля" не завышайте» – крикнул Борис. «Вот сам бы и сделал… сижу тут» – осудил он себя за вмешательство, но на месте он сидеть уже не мог: тело стало легким, пружинистым, Борис быстро взбежал по лесенке, уселся на высокий табурет, временно поставленный на пульт и раскрыл Увертюру. Его немецкая дирижерская палочка, фирмы Gewa, которую ему когда-то подарили на фестивале в Вене, должна принести сегодня удачу. Не в ней, разумеется, было дело: можно было бы дирижировать и карандашом, но эта легкая, белая, покрытая слоем лака палочка, была его талисманом.
Борис поднял руки, посмотрел на всех сразу: устремленные на него глаза, только ждущие его знака, напряженные позы. Едва заметный кивок и… музыка, сразу темповая, яркая, безо всякого постепенного, идущего к крещендо начала! Раз… и все карты на стол: четко, внятно, мощно, если угодно… по-русски. Так должно звучать, но что-то было не то:
-Стоп… еще раз от второго номера…» – Борис даже не понял, что происходит: какой-то вялый, дохлый звук, духовые звучат нестройно, вразнобой… разнобой, еле заметный, но явный. Начали слишком неуверенно. Что такое?
– Эй, вы что… духовая группа? Один играет, другой играет… А где единство? У нас тут оркестр, если вы не заметили. Вам, что, плевать? На сцене повисла мертвая тишина, на Бориса смотрели виноватые глаза: инструменты опущены, они бы и головы опустили, но… не смели. В таких случаях, самое неприятное было в том, что ребята не сразу понимали, что не так, и что он от них хочет.
– Вы все потеряли, а это стыдно! – Борис их сейчас всех ненавидел, а они, он это знал, – его.
– Ладно… еще раз, сначала!… Стоп… – ребята остановились, но не все, слышались одинокие затихающие звуки, такие неуместные, одинокие, жалкие.
– Не доигрывайте, когда я останавливаюсь, и не "пожалуйста", не ждите моего "пожалуйста", просто играйте. Топчите ноты… как в сарае играете. Еще раз… да, опять со второго номера. Мы еще никуда не ушли. Нет, это невозможно, ты Саша, что-нибудь с ними сделай… они тут у нас играют, как в Брянской филармонии… вы, что, глухие? Давайте-ка только вторую часть, струнные вступают… Стоп! Вы… да, да, вы – группа первых скрипок. Вы на балалайке играете, видимо. Где там диминуэндо? Так, так, хорошо… – ребята немного разошлись, и Борис постепенно чуть успокоился, замолчал, хотя и знал, что лицо его "разговаривает", все начало получаться. Бывает, просто они все силы бросили на Равеля, а… тут… подзабылось. Эх, рано пташечка запела:
– Стоп! Я больше не могу. Духовые, что вы там пищите? Я вам попищу! Я сказал, стоп, это непонятно? Не надо мне сейчас ничего объяснять. Это я тут вам сейчас простые вещи объясняю… к сожалению. Духовая группа, в основном молодые мужчины, напряженно сидели, уставившись на Бориса, остальная часть оркестра на них не смотрела, но и сделать для друзей никто ничего не мог. Была их очередь не понравиться "папуле". От нервного напряжения некоторые духовики наклонялись к коробочкам с мундштуками и пытались свой мундштук сменить на другой…
– Хватит уже плеваться… надоело. Оставьте в покое свои трубочки. Не поможет, если играть не можете.
– Maestro, voulez-vous jouer quoique ce soit… n"importe ! On nous a dit, qu"on n"a plus de rеpеtition technique … Il faut qu"on calibre le son …
Борис услышал голос звукоинженера, он и его люди работали рядом, ставили звукоусиливающую аппаратуру, тянули какие-то провода, закрепляли микрофоны. Два других парня регулировали свет. Он должен быть предельно ярким, но не слепить в глаза. Техникам было все равно, что и как они играют, для них это была единственная техническая репетиция, когда надо было все поставить, как следует вывести, а главное успеть до обеда. «Что это я разбушевался? Сейчас вообще ничего не успеем. Придет Эмар с Дюме и будет сплошной Равель». Начали снова, прогнали еще два раза, Борис уже не прерывался. Ему было немного стыдно за свои "наезды", но в конце у него было ощущение, что ребята не так уж на него обиделись. Он, ведь, "по-делу". Свой тон, он, как всегда, не помнил, был слишком увлечен.
Пришли солисты и Равель получился даже лучше, чем вчера. Почти без помарок. Французы улыбались, вежливо благодарили его и оркестр, так было принято. Перед тем, как всех отпустить Борис сделал последнее напутствие: «Еще минуточку внимания… я хочу вас всех вечером видеть в приличном виде. Прошу, не отлучайтесь надолго, не опаздывайте. Вечером репетиции не будет. Милые дамы, пожалуйста… Я хотел бы вас попросить быть осторожными с украшениями. Не стоит отвлекать публику. Я надеюсь, мы поняли друг друга. Всем большое спасибо. Отдыхайте». – Борис ушел за сцену и слышал, как ребята с облегчением зашевелились, зашуршали нотами, кто-то уже смеялся, отходя от напряжения.
В автобусе Борис откинулся на спинку сиденья, и почувствовал, что устал. Сейчас надо пообедать и полежать. Все сидения были заняты, никто никуда не ушел, репетиция вытеснила из их голов туристические мысли. В ресторане Борис подсел за стол к Саше, первая скрипка выглядел неважно, но при этом казался довольно бодрым. «Борис Аркадьевич, вы не думайте… ребята старались… просто…» – начал он. «Да, ладно, Саш, все было не так уж плохо. Немного подзабыли. Я сам виноват. Не беспокойся. Ты как?» – прервал он Сашины оправдания. Саша улыбнулся и пожал плечами. Принесли еду: зеленый салат, мясо Boeuf en daube, по-сути говядина в горшочках, тушеная с молодой картошкой. Неплохо, только Борис боялся теперь изжоги. Подали кофе с маленькими пирожными, Борис заказал чаю, и ему, как он и ожидал, принесли крепкую заварку. Пришлось просить кипяток. Ребята были оживлены, казались беззаботными, впрочем Борис знал, что только "казались", за шуточками и смешками, они старались скрыть нервозность.
Он поднялся в номер, достал компьютер: на Скайпе была Маринка. Он написал ей две строчки и убедился, что дочери, скорее всего, нет дома, просто ее компьютер остался включенным. Наташа Скайпом не пользовалась, не любила, как и многие люди их поколения, предпочитая обходиться без компьютера. Поговорить ни с кем не удалось, но Борис внезапно понял, что это и к лучшему: о чем бы он сейчас говорил?
Как было бы отлично, если бы он умел поспать, отключится, устроить себе сиесту, но это были пустые мечты. Спать днем у него никогда не получалось. Время тянулось медленно, Борис открыл имейл, прочитал письмо от председателя оргкомитета фестиваля в Тольятти Классика над Волгой. Имейл пришел еще в пятницу, но Борис только что увидел сообщение. Его оркестр приглашали принять участие. Конечно, он поедет, но… сейчас было не до Тольятти.
«Схожу снова в душ, вот и время пройдет». Тут зазвонил телефон: переводчица спрашивала, пойдет ли он после концерта в ресторан с солистами… они его звали отпраздновать начало гастролей. Борису не хотелось, ребят, естественно, не приглашали, но… следовало идти: таков был этикет. Ребятам, может быть, без него будет даже лучше, они прекрасно отпразднуют сами… без "папочки". Борис знал, что они его так называли. «Да, да, конечно. Скажите, что я с удовольствием… Что? Какой я предпочитаю ресторан? Мне все равно, но только не этнический. Любой, но французский. Да, спасибо. Хорошо. Вам с мужем оставлены билеты в кассе. До вечера» – пора было собираться.
Борис выпил бы чаю, но было негде, снова идти в ресторан пить их заварку не хотелось. Может удастся это сделать в театре. Да, нет, не удастся. В театре будет уже не до чаю. Пора было выходить. В автобусе было битком набито: присмиревшие ребята, их большие и маленькие футляры, мешки с концертными костюмами, которые заранее никто не надевал. Борис машинально проверил на месте ли партитура. Открыл кейс и посмотрел… это был нервный тик, его "пунктик". Он ее сам положил туда и… она там, само собой, лежала, но… открыл, надо было увидеть… Так и мама к старости возвращалась подергать дверь, закрыла ли… тик!
Автобус остановился, они выгрузились и прошли за сцену. Публика постепенно собиралась у входа, но народу еще было мало. Начали переодеваться, смотрелись в зеркало, женщины поправляли прически, все несуетливо, по-деловому возились с инструментами. Приехали солисты, зашли к Борису в комнату, но не задержались, были собранные, сосредоточенные, совершенно не расположенные к светской болтовне. Никто даже не заговорил о "бенефисе" в ресторане. Борис понимал, что… не до того. Публика здесь была довольно строгая: состоятельные немолодые отдыхающие со всей Европы. Процент таких слушателей из города в город будет только увеличиваться. Байон еще не был туристической меккой. Приехали студенты-музыканты из центральной части Франции: для них это была смесь каникул в стране басков и музыкального события. Придут и местные "буржуа", которые ходят в свой театр на все премьеры. Борис вышел, прошел к выходу на сцену: зал заполнялся. О, действительно… публика, так публика! Тут тебе и длинные платья, и черные смокинги, шляпы… но в основном просто хорошо одетые люди. Билеты дорогие, концерт не такой уж демократичный, ну, повыше… молодежь, джинсы. По залу проходили продавщицы мороженого, напитков. Тут так было принято. Люди покупали вино в бокалах. До начала было около полу-часа, и Борис знал, что скоро лоточницы уйдут, собрав пустые бокалы, никто не будет лизать мороженого, или жевать пирожные. Тут даже не нужно было никому напоминать, чтобы выключили телефоны, такая публика умела себя вести.
Саша уже вывел всех на сцену. Ребята настраивались, Борис инстинктивно прислушивался к процессу, но вмешаться уже не мог, да и необходимости в этом не было. Звукоинженер спросил его, доволен ли он звуком и слышал ли он звучание из зала? Борис утвердительно ему кивнул. Парень был профессионалом и сделал, что мог. Если не будет звучать, то не из-за парня, а из-за него, Бориса.
Солисты стояли у выхода на сцену, явно намереваясь слушать первое отделение из кулис. В зале шуршали программками, читали очередность номеров. Да, что там читать… все было написано на афише. Впрочем, в стильном черном с золотом буклете было о каждом написано гораздо подробнее, перечислены все "регалии". Борис увидел, как в зале свет стал чуть тусклее, зато люстра на сцене ярко загорелась. Стало абсолютно тихо. Борис сразу окунулся в эту тревожную и торжественную тишину: его выход. Пора! Быстрой энергичной походкой он вышел, и оркестр встал. Борис на секунду повернулся к публике, и слегка поклонился. Он знал, как выглядит со стороны: элегантный немолодой господин, в прекрасно сшитом концертном смокинге. Люди будут видеть его спину, а сейчас жадно смотрели на лицо, фигуру, руки, детали одежды… фактуру. Сейчас они начнут играть и большинство зрителей про все это забудут, но… сейчас… смотрели. Борис повернулся лицом к ребятам и увидел их всех сразу, таких преображенных: только что они были толпой молодежи в джинсах, майках и шлепанцах на босу ногу, а сейчас… музыканты, в черно-белой одежде, так прекрасно гармонирующей с полированными, но все равно тусклыми деревянными грифами, с блестящей медью. Взгляд его упал на арфистку Тамару, сидевшую в своем левом углу: на ней были невероятно заметные "бриллиантовые бусы", их было видно за километр: «Вот, дрянь, я же просил… » – и, однако, Тамаркины дурацкие бусы его странным образом уже не трогали. Наплевать. Сейчас он был одним целым со своим оркестром. Борис так боялся в такой момент увидеть чьи-нибудь злые, настороженные, обиженные глаза, но… нет: ребята смотрели на него внимательно, по-доброму, с полным доверием. Борис чуть заметно качнулся, вскинул руки, подался вперед… смычки коснулись грифов, губы мундштуков, Тамаркины руки легли на струны, и… все: только музыка имела для них всех значение, больше ничего.
Марина
Воскресенье, как и обычно, было пустым. Ну куда было идти? В театр? Но, она там была сейчас не нужна. Никто не звонил, никуда не приглашал, не навязывался в гости. Поскольку у Марины была теперь собственная квартира, ей бы хотелось, что бы кто-нибудь зашел. Легкая закуска, бутылка вина, чай с пирожными… все бы и от мяса не отказались, но… это уж… извините… увольте! Мясо она готовить отказывалась. Гостям следовало потерпеть. Друзья приходили к ней, просто так… потрепаться, но сегодня, похоже, ей придется скоротать этот воскресный вечер одной. «Как там папа? У него сегодня первый концерт…» – Марина была бы не против и сама поприсутствовать, но… что было об этом думать? Дорого, сложно и по-сути незачем. Дел особых не было: в квартире чисто, еду она купила, никто не звонит, на Фейсбуке и вКонтакте она сегодня "сидела" уже долго. Был еще Скайп, но… Марина знала, что разговор на уровне "событий" сейчас не получится, т.к. особых событий не происходило, а рассказывать о настроении не хотелось, его мало кто мог понять. К тому же, если откровенный разговор происходил, Марина часто не могла сдержаться, начинала плакать, и кто-то близкий видел ее плачущее лицо на экране, расстраивался, начинал утешать, говорил глупости, банальности, не попадал "в струю", раздражал, и Марина становилась грубой, о чем потом жалела. Легко им всем было судить! У друзей была семья, творчество, планы… Ну, не у всех конечно, были и мятущиеся личности: в творческом кризисе, в состоянии развода, запоя, душевной неустроенности… Но, это тоже было не про нее. Маринина жизнь была благополучной, просто одинокой. Иногда, увлеченная каким-нибудь проектом, она одинокой себя не считала, "горела" на работе, общалась с людьми, переживала за суть дела, волновалась, обо всем забывала, но потом… одиночество наваливалось с новой силой. В последнее время она все чаще задумывалась о своем возрасте. Скоро сорок, она смотрела на себя в зеркало: поблекла, потускнела, а получалось, что ничего в жизни не успела, и успеет ли… время поджимало.
Марина была своей жизнью неудовлетворена, сама замечала, что эта ее неудовлетворенность часто выливалась на окружающих неадекватной злобой и агрессией. Люди ее часто раздражали: мещанством, глупостью, необразованностью, узостью, неприятием ее собственных взглядов. Не желая себе в этом признаваться, она завидовала чужой нормальности: вот кто-то жил со своей семьей, воспитывал детей, спокойно ходил на работу, ездил в отпуск… Марина не могла понять, как так можно жить, она бы может и не смогла, но… им-то было хорошо, а ей – нет.
Несколько лет назад, когда она жила еще в Москве, мыкаясь с родителями в одной квартире, у нее появилась отдушина, сначала робкая, непонятная, а потом все более мощная, нужная, неотделимая от всего Марининого существа: христианство. Не просто так это с ней случилось, совсем не просто.
Еще в детстве Марина довольно четко понимала, что она – "половинка": мама – русская, а папа – еврей, и фамилию она носила еврейскую. Ну, так что… фамилия – фамилией, но она себя никем не ощущала. Папа и любимая бабушка – евреи, но в них не было ничего местечкового. С другой стороны в маминой семье с дедушкой-военным тоже не было ничего "русопятного". Они все были москвичами, разными, но… не в национальности там было дело. К тому же в бога у них никто не верил. Не то, чтобы в семье проповедовали атеизм, нет, просто родители занимались своим делом, а вовсе не духовными исканиями, про бога никто не говорил. Никогда.
Как-то раз Марина с классом попала в подмосковье, в Новый Иерусалим, и там все зашли в храм. Ребята сбились в кучу, замолчали, рассматривая иконостас. Что надо делать никто не знал, свечки ставить никому в голову не пришло. Они стали уже выходить, и тут Марина заметила, что две девочки, их подруги, обе способные пианистки, умные, тонкие, простые, прекрасно воспитанные, задержались, подошли близко к алтарю, и стали молиться. Девочки крестились, что-то шептали. Их никто не беспокоил, ребята с учительницей ждали у входа, безо всяких комментариев и шуточек. Даже самым хулиганистым и шпанистым парням шутить на эту тему показалось неуместным. Подруги вышли, повернулись лицом к церкви, поклонились и еще раз перекрестились. «Надо же… как это они не постеснялись так сделать? Быть не такими как все?» – удивлялась Марина. Она не осуждала, не одобряла, не восхищалась… просто ей такое поведение показалось немного диким.
Одна девочка, дед который был очень известным гуманитарием, философом, преподавателем МГУ, никогда и не скрывала своих религиозных взглядов. Нет, не афишировала, но… все знали, что она и вся ее семья очень верующие люди. Отец, тоже выпускник МГУ, преподавал в Духовной Академии. В семье соблюдались посты, праздники. На Пасху эта девочка не приходила в школу, и категорически отказалась вступать в пионеры, объяснив свой отказ невозможностью для нее "клясться", так как это грех. Ее никто не заставлял, семью уважали, и ее ранг среди московской гуманитарной интеллигенции был невероятно высок.
Марину тогда удивила другая подруга. Как убежденно Лиза шептала слова молитвы, как истово крестилась, отрешившись от их присутствия рядом. Семья ее тоже была "не просто так": папа – еврей, "чистый", по матери, потомок знаменитого журналиста, современника Чехова, того самого, который побывав на Сахалине, впервые написал о "Соньке, Золотой ручке"– каторжанке. Вторая Лизина бабушка была православной цыганкой, знаменитой актрисой театра Ромэн, а дедушка – одним из самых известных футболистов эпохи. Вот такая семья. Лиза, как и Марина, была – "половинка", но… , видимо, все для себя выбрала, стала православной, а может и всегда была. Мать с бабушкой ее, разумеется, крестили.
Марина закончила школу, уехала в Канаду, потом надолго в Швейцарию, забыла о религиозности подруг, да даже и о самих подругах. Но тогда, после посещения Ново-Иерусалимского монастыря, она впервые подумала о том, что может и не случайно подруги такие ровные в общении, спокойные, доброжелательные. Марина это и раньше знала, но относила это на счет воспитания, а только ли в нем было дело?
По приезде из Швейцарии, Марина часто стала бывать у подруг. Они обе были замужем, имели детей, стали концертмейстерами, зарабатывая на довольно скромную жизнь, ни на что больше в карьерном отношении не претендуя. Одна из них закончила Гнесинский Институт, а другая, Лиза, – консерваторию. Они потом много общались и Марина поняла, что решение работать аккомпаниатором далось Лизе непросто. Она занималась музыкой сколько себя помнила, играла по несколько часов в день, без выходных, у нее и кровать стояла вплотную к роялю. Способная, невероятно целеустремленная, Лиза была призером конкурса Шопена в Варшаве. Но… муж, дочь… заботы. Она сделала свой выбор, и не жалела о нем. Марина спрашивала "ну, как же так?", а Лиза отвечала, что "значит не было на то, чтобы она стала концертирующей пианисткой, божьей воли… что добиваться славы – это гордыня…". Марина не понимала, ей казалось, что Лиза "зарыла свой талант": «Ничего себе… у нее же виртуозная техника, Шопен – это… не что-нибудь, и вдруг пошла по линии наименьшего сопротивления, "сдалась", а надо было бороться.» – тогда Марину это страшно злило, она обсуждала Лизино поведение с папой, но он… отмалчивался, и она злилась уже на него. Да, так она тогда считала, сама стараясь поступить на курс Фоменко…
Но, ведь, какая была разница, что делало Лизу счастливой? Не корзины цветов на авансцене, не афиши с ее именем крупными буквами, не призовые места на конкурсах! Получалось, что ей всего этого было и не нужно. Она удовлетворялась семьей, работой, друзьями: не металась, не злилась, не мучилась.
Марина тогда в Москве к ним зачастила. Маленькая двухкомнатная квартира со смежными комнатами в блочном доме, недорогая, простая еда, но зато… как с ними было хорошо, спокойно, весело. Лизин муж, тогда совсем молодой выпускник философского ф-та МГУ, играл на гитаре, пел, шутил. И в тоже время, Марина знала, он готовился к священничеству, и некоторое время спустя был рукоположен, стал служить в одном из московских приходов, а это большая честь. Лиза стала "матушкой". Марину это с одной стороны как-то коробило, слишком уж отличалось от ее собственной жизни, а с другой… что-то в этих ребятах ее завораживало, казалось привлекательным, но… недоступным. Они ее, кстати, никогда не агитировали "за бога", не старались обратить в веру. Нет, нет, они такими вещами не занимались, были сдержаны и ввязывались в богословские дискуссии только, если сама Марина была их инициатором. На философском уровне ей это было интересно: как двое умных, образованных человека могли "уверовать"? Что-то такое во всем этом было!
С Лизой Марина как-то случайно попала в храм Святой Живоначальной Троицы в Хохлах, на Басманной, как москвичи говорили Троицкую церковь. Там служил протодиакон Александр Гордеев, филолог, преподаватель МГУ. После службы, они все вместе поехали к Лизе домой. Александр Николаевич оказался милым и умным собеседником, прекрасно разбирался в театре, балете, они говорили о новых постановках, о музыке, литературе. О вере они все тоже были готовы поговорить, но, видимо, только ради Марины, им самим это было давно не нужно… Марине было так с ними со всеми интересно, что даже уходить не хотелось. Она потом спросила у Лизы, почему Александр Николаевич не женат. Вот такое нашло на нее "бабское" любопытство.
– Ну, как почему? – охотно ответила Лиза, он же протодиакон, а это целибат. Нормально.
– Это нормально? Он же мучается… один.
– Я не думаю, что он мучается. Он преподает, публикуется, а главное для него "служение". Ему не нужна жена.