– До Неба, до престола Божия стук этот доходит… Корабли, все корабли, ковчеги великие, словно перед Всемирным потопом… Быть потопу великому…
Так каркал юродивый, окидывая изумленными глазами то, чего он в Москве никогда не видывал. Так каркали многие на Руси в то время… Да и нельзя было не каркать.
Только к зиме, по окончательном выздоровлении Павлуши Ягужинского, Петр мог выехать из Петербурга, надежно укрепив его и заложив у Котлина форт Кроншлот, и поспешил в Воронеж. Там ожидали его построенные за лето и вновь начатые постройкою корабли. Там же ожидал его новопостроенный хитрыми немецкими мастерами при помощи русских плотников и каменщиков небольшой дворец, обращенный фасадом к реке, на берегу которой вот уже несколько лет кипела египетская работа – построение великих кораблей, этих ковчегов будущего спасения Русской земли от потопления русского могущества на суше.
Не доезжая еще до города, Петр услыхал этот отрадный для его слуха и сердца стук топоров и визг неугомонной пилы…
– Это сколачивают гроб старой, бородатой, косной Руси, – сказал он задумчиво.
Встреченный колокольным звоном, царь вышел из экипажа, увидав толпы народа и впереди их престарелого святителя, епископа Митрофана, во главе духовенства, с крестом в руке.
Был холодный день глубокой осени. Солнце ярко горело на золотой митре епископа и на кресте, который святитель держал окоченелыми от холода, худыми, бескровными, всю жизнь неустанно молившимися и благословляющими паству руками. На кротком, невыразимо симпатичном и страшно изможденном лике святителя покоилась глубокая мысль, и в добрых, глубоко запавших, но юношески чистых глазах светилось что-то не от мира сего… Как ни обаятелен был вид вновь прибывшего царя, но народ не спускал глаз с Митрофания…
Петр подошел к кресту, глубоко склонив свою гордую, непреклонную, царственную голову… Великан смиренно склонялся пред дряхлым, маленьким, кротким старичком… И не для простого народа это была потрясающая картина…
Павлуше Ягужинскому при виде Митрофана-епископа казалось, что это древний образ сошел со стены церкви и вышел навстречу царю… Еще не совсем оправившийся от болезни, Павлуша дрожал как в лихорадке… Он еще верил…
– Буди благословенно пришествие твое, о царю, – ясным, юношеским голосом говорил дряхлый епископ. – Да будут благословенни вси пути твои и начинания во благо Русской земли, ради счастия народа твоего верного. Буди славен и препрославлен труд твой, подъятый ради возвращения отечеству невских берегов, их же ороси некогда кровь предков твоих и предков народа русского под святым стягом благоверного князя Александра Невского. Тела убиенных тамо вопияли ко Господу о возврате останков их родной земле… И ты, царю, возвратил русские кости убиенных тамо Русской земле, и за то молится о тебе Святая Церковь… И ты молился о душах их, царю?
– Молился, владыко, – отвечал царь.
– Да благословит тебя Господь Бог!
Епископ широко осенил крестом сначала царя, потом народ на все четыре стороны… Высоко поднялись, за крестом, в воздух тысячи рук, и какой-то радостный ропот, словно ропот волн, прошел по толпе от края до края…
– Многая лета, многая лета! – гремел хор вослед удалявшемуся царю.
Часть толпы бросилась за царем, большая же половина стеной окружила епископа, жаждая поближе взглянуть на него, получить благословение, прикоснуться к его ризам… Тут сказывалось глубокое благоговение и беззаветная, детски неудержимая любовь к святителю…
Да и как мог народ не любить Митрофания! Все эти тысячи и десятки тысяч согнанных со всех концов России строителей великого ковчега: плотники, пильщики, каменщики, землекопы, «амо обращающие потоки водные, камо от века не текли они»; этот бедный народ, пришедший на богомолье и терпящий от голода и холода, все эти алчущие и жаждущие, страннии и обремененнии, слепые и хромые каждый день толпятся у архиерейского двора и получают из обширной архиерейской поварни все, чего им, по бедности, не довелось ни допить, ни доесть… Это было всенародное кормление, лечение, призрение… Сам владыка изо дня в день бродил своими старыми, недужными ногами по оврагам, норам, трущобам и язвинам, где в непогодь укрывались голодные и больные строители великого ковчега, и всех их кормил, поил, лечил, утешал, сам падая от изнеможения… Огромные архиерейские мастерские были заняты день и ночь изготовлением для бедных теплой одежды и обуви… Криками радости и благословениями встречали святого старичка бабы и дети, едва замечали вдали черный клобук святительский и под ним кроткое апостольское лицо, улыбавшееся детям… О! Народ недаром сам канонизирует при жизни своих любимцев, святителей и угодников: только непосредственным добром народу заслуживается народная слава…
Как ни был смел Фомушка-юродивый, который даже царя не боялся, но при виде Митрофания пропала вся его смелость и находчивость; раз только святитель взглянул ему в очи своими кроткими, детски чистыми глазами, и Фомушка понял, что угодник одним взглядом прочитал всю его жизнь, заглянул во все сокровенные изгибы его души, выкопал из-под пепла прошлого все, что даже он сам давно забыл, похоронил, отмолил у Господа…
– Ох, страшно, страшно всеведение святости, – бормотал он, пряча свои глаза, – разогнулася книга моя животная, листок по листку… Ох, страшно, Господи!
Петр, для которого московские бородачи и черные клобуки были более ненавистны, чем шведы, только перед одним клобуком невольно смирялся как перед олицетворением нравственной, идеальной чистоты, добра и правды, – это перед клобуком смиренного, кроткого Митрофана. Гордый царь чувствовал, что в худенькой, костлявой руке, благословлявшей обнаженные головы толпы, было больше силы, чем в его державной мозолистой руке, и не завидовал этому…
«Эти живые мощи сильнее меня, – думалось ему, когда толпа заколыхалась, бросившись вслед за уходившим святителем, – он один не понимает своей страшной силы, точно младенец невинный…»
В этот приезд в Воронеж царь особенно чем-то озабочен был даже при виде своих любимых кораблей. Лицо его чаще обыкновенного нервно подергивалось, и Павлуша Ягужинский, который всегда видел его насквозь, на этот раз никак не мог понять причины тайного беспокойства своего повелителя. Один раз в жизни он видел у царя почти такое же выражение лица с нервными подергиваниями; но тогда глаза его метали искры гнева, а теперь они казались более задумчивыми… То было давно, когда Павлуша был еще очень маленьким и служил у Головкина: то было во время стрелецкой расправы… Но что теперь происходило в душе царя, Павлуша не мог понять. Одно он заметил: когда в этот раз, проездом из Питербурха в Воронеж, они останавливались в Москве, царь несколько раз беседовал о чем-то наедине с царевичем Алексеем Петровичем, казался раздраженным и рассеянным; а потом долго разговаривал о чем-то с Мартою и в разговоре несколько раз настойчиво произносил слово «пароль» и упомянул имя царицы Авдотьи…
На другой день царь послал Павлушу пригласить к себе преосвященного по делу. Около архиерейского дома, по обыкновению, стояли толпы, толкаясь по делу и без дела. Увидев молоденького царского денщика, толпа заколыхалась, догадавшись о цели посольства Ягужинского.
– За архиреем идет от царя…
– Ох светики! Так выдет сам-от батюшка?
– Знамо, чу, выдет…
– К царю, их, матыньки!
– Сюда, робята! Сам выдет…
– Ой ли! Что ты!
– Пра! К царю, слышь…
В архиерейском доме Ягужинского встретил толстый, с добродушным лицом келейник, который тотчас же доложил о приходе царского денщика и затем, воротившись в приемную, просил его следовать за собою, извиняясь, что владыка несколько устал за службою и теперь отдыхает…
Павлушу ввели не то в кабинет, не то в молельную, уставленную иконами в дорогих окладах. У икон теплились лампадки, и свет их, смешиваясь с дневным светом, проникавшим в окна, производил такое впечатление, как будто бы в комнате должен был находиться покойник…
Павлуша почувствовал, как холодный трепет прошел по его телу, в комнате действительно был покойник!.. Господи! Что это такое!
В переднем углу, головою к образам, стоял на полу простой дубовый гроб, в гробу-то и лежал покойник… но он был жив… бледное, усталое лицо смотрело из гроба кроткими, приветливыми глазами… Это был святитель Митрофан!
Павлуша окоченел на месте…
– Мир ти, юноше! – тихо проговорил голос из гроба.
Святитель силился приподняться, но не мог от слабости. Келейник нежно наклонился к нему и, как ребенка, приподнял из гроба… В гробу, в изголовье, лежали дубовые стружки… Какова постель!
Святитель приблизился к Павлуше и благословил его. Юноша с трепетом и благоговением припал к худой, сухой и холодной руке архиерея, который ласково глядел в смущенное лицо посланца.
– Ты от царя, сын мой?
– От царя, владыко, – был робкий, едва слышный ответ. – Его царское величество указал просить…
– Явиться к царю?
– Да… пожаловать, святой отец…
– Буду, неукоснительно буду… А ты денщик царев?
– Денщик, святой отец…
– Молоденький какой. А трепетна служба на очах у царя, ох, трепетна. Близко царя, близко смерти.
Павлуша молчал. Что-то невыразимо доброе звучало в голосе святителя… это забытый голос матери… Павлуше плакать захотелось…
– А как имя твое, сын мой?
– Павел Ягужинский, владыко.
– Павел Ягужинский… не российского, видно, роду?
– Я из Польской Украйны, святой отец.
– Так-так… От запада прииде свет, все от запада… Там, на западе, солнце долее стояло, чем на востоце, по повелению Иисуса Навина. Такова воля Господа, ныне от запада свет, – говорил, словно про себя, святитель, тихо качая головой. – А нам пора в могилу… вот моя ладия, вечная ладия тела моего бренного…