Царевна Софья недолго еще жила в своем грустном заточении, да там же, в Новодевичьем, и Богу душу отдала. В предсмертной агонии она все отмахивалась от чего-то, с ужасом глядя на окна своей кельи и бессвязно повторяя:
– Что вы мне подаете ваши челобитья!.. Подавайте их Господу Богу… вы повешены… преставились… Что глядите с виселиц ко мне в окна. Уйдите… не глядите на меня… не дражните мертвыми языками… я сама к Богу уйду… уйдите!
Это вспоминались ей стрельцы, которых когда-то царь повесил перед ее окнами и дал им в мертвые руки челобитные, в коих были написаны их «повинки»…
Митрофаний также недолго прожил после того, как, из-за царского гнева, велел звонить по себе на отход души и когда царь видел его лежащим в гробе и благословляющим входящего в церковь грозного монарха: он скончался через несколько недель после разговора с Петром, прерванного Павлушею Ягужинским известием о прибытии послов от Мазепы. Царь искренне плакал над гробом святителя и на своих богатырских плечах, вместе с сановниками и Павлушею, перенес маленькое тело угодника в его вечное успокоение.
– Как легки мощи угодника, – сказал Петр, опуская в могилу гроб Митрофания, – точно тело младенца.
– Для того им легче будет, ваше величество, из земли изыдти и истинными мощами стати, – заметил Кочубей, бывший тут же на похоронах.
– Кочубей правду говорит, – сказал на это царь. – Одного токмо боюсь я, как бы нам с тобою, Василий Леонтиевич, не пришлось скоро опускать в землю нашего любезного и верного гетмана, сведут его со свету эти подагрические да хирагрические немощи.
Кочубей ничего не отвечал, только какой-то неуловимый свет пробежал по его черным татарским глазам и тотчас же потух. Павлуша Ягужинский, ни на шаг не отходивший от Кочубея во все время его пребывания в Воронеже и постоянно расспрашивавший его о Диканьке, о тамошнем саде, о цветах, о том, какие цветы больше любит панна судиевна, один Павлуша мог прочитать в татарских глазах Кочубея ответ на опасения царя о Мазепе: «Ну, его черт не скоро еще возьмет» – и Павлуше это очень понравилось, потому что он почему-то с первого разу невзлюбил гетмана, особенно когда тот поцеловал в лоб свою крестницу.
Действительно, черт не думал еще брать Мазепу. В то самое утро, когда в Воронеже царь опускал в могилу маленький гробик Митрофания и думал о своем верном гетмане, тоже, по-видимому, стоявшем на краю могилы, в это утро Мазепа на лихом арабском коне мчался по снежному Батуринскому полю рядом с своей хорошенькой крестницей.
В это утро гетман устроил у себя в Батурине охоту по пороше. Утро выдалось великолепное, яркое, морозное. Ровное, несколько всхолмленное поле серебрилось первовыпавшим снегом. Вершины леса, тянувшегося с одной стороны поля, также искрились бриллиантом. Бриллиантовые кристаллики носились и в морозном воздухе, сверкая чудными иридиевыми искорками, словно бы огромная радуга, превращенная морозом в кристалл, разбилась на мелкие пылинки и носилась по полю.
В этой бриллиантовой пыли, обсыпаемые ею, мчатся Мазепа и Мотренька. На Мазепе темно-зеленый кунтуш, с сивыми, как его усы и голова, смушковыми выпушками, высокая светло-сивая, светлее даже его сивых волос, шапка с ярко-зеленым верхом. Через одно плечо – маленькое двуствольное ружье с блестящими серебряными насечками, через другое – огромный турий рог в изящной, итальянской работы, золотой оправе. На луке седла – шелковая, ярко-красная, как свежая кровь, нагаечка, которую на днях привезла из Белой Церкви пани Палииха и подарила ее пану гетману с самою любезною, но и с самою лукавою улыбкою, как подарок работы самой пани полковниковой и как эмблему того, что пану гетману не мешало бы этою нагаечкою «выпендзиць» из Левобережной Украины всех молодых польских пахолят, которые, как мухи, облепили двор пана гетмана. Конь под паном гетманом, как и сам он, как и его шапка, – тоже сивый: все в нем и на нем и под ним сивое, седое, блистающее серебром мудрости и лукавства.
Рядом с паном гетманом, на высоком, тонконогом, с круто выпуклою шеею, белом как снег аргамаке, несется гетманская крестничка, панна Кочубеевна. На ней темно-малиновый кунтушик, опушенный гагачьим пухом по разрезу, по подолу, по рукавам и вокруг лебединой шейки. На черной головке ее – барашковая белая, белее снега, шапочка с ярко-малиновым верхом, и из-под этой шапочки, словно из-под снегу, выглядывает смуглое, разрумянившееся личико и черные ласковые глаза, которые у Павлуши Ягужинского и в Воронеже с ума нейдут и на Неве с ума не выходили.
В стороне, по ровной снеговой возвышенности виднеются другие охотники – гости пана гетмана и его дворская молодежь, польские и малорусские пахолята да юные бунчуковые товарищи. Там же, впереди всех, на огромном вороном коне, мчится гигантских размеров женщина, перед массивною фигурою которой все пахолята и бунчуковые товарищи кажутся детьми. На этой гигантской амазонке с такою же, как и на Мазепе, барашковою опушкой кунтуш и смушковая шапка с висячим в виде мешка огромным красным верхом. Это пани Палииха, которая, с нагайкою в зубах и с двуствольным ружьем наперевес, бешено мчится за волком, выпугнутым доезжими из соседнего леска и забирающим к глубокой лесистой балке.
– То пани пулковникова пендзи за своим старым менжем, – острит польский пахолек, не поспевающий за Палиихой.
– Ни-ни! То она за московским подьячим, что грамоту от царя привез, – острит юный Чуйкевич.
Мазепа и его хорошенькая крестница, напротив, преследуют черно-бурую лисицу, которая, едва ускользнув от пастей гончих, перемахнула через овраг и наткнулась на гетмана с его миловидной наездницей. Вот-вот настигнут они выбившуюся из сил жертву, все меньшее и меньшее пространство отделяет их от бедного зверя. Вот-вот изнеможет лисичка… Но близко и спасительный лес…
Мазепа, грузно навалившись к луке, забыв подагру и хирагру, уже наводит свою двустволку на истомившегося зверя и прищуривает лукавый глаз…
– Не треба, таточку, не треба! – испуганно шепчет рядом скачущая Мотренька.
Мазепа нежно оглядывается на нее, опускает свою дубельтувку…
– Чого, Мотренька, не треба?
– Не бийте, тату, лисички!
– Ну, серденько, як же ж можно!
И ужасная дубельтувка опять наводится на бедную лисичку; сивый гетманский конь, почуяв остроги у боков, прибавляет роковой рыси… Ох, не уйти лисичке!
Мотренька не отстает от Мазепы… Вот-вот грянет дубельтувка!
– Тату! Тату! Я заплачу! – молится Мотренька и трогает гетмана за плечо.
Гетман опускает дубельтувку, коротенькую двустволку, вскидывает ее за плечи и пускает поводья коня. Лисица скрывается в ближайшем подлеске.
– Добрый! Любый татуню! – И Мотренька, перегнувшись на седле, ласково обнимает старого гетмана.
Мазепа сначала как бы отшатывается от девушки, но потом руки его обвиваются вокруг стана хорошенькой спутницы, и он, припав своими сивыми усами к пунцовой щечке, страстно шепчет:
– Серденько мое! Квите мий рожаный! Мотренько, моя коханая!
– Ох, тату, яки у вас вусы холодни, – отстраняется девушка.
– Люба моя! Зоренька ясная! Ясочка моя!
– Ох, щекотно, тату… буде вже, буде…
– Мотренько! Рыбко моя! Я не хочу без тебе…
– Буде, тату, буде!.. Ой, вусы!
Девушка не понимала, что с ней делается. Ей казалось, что это холодные усы гетмана щекочут ее пылающие щеки; но отчего же и в сердце как-то не то щекотно, не то страшно?.. А тато такой добрый – лисичку не убил… Надо татка ласкать, целовать… Да он и хорошенький такой! Мороз подрумянил его бледные щеки, сивые усы такие славные, хотя и холодные, и глаза добрые, и весь он добрый, лисичку простил… Он всегда был добрый: и в монастырь ласощи возил, и Мотреньку на колени сажал, про горобчика рассказывал…
Не успел он опомниться, как из ближайшей балки показалась красноверхая шапка массивной Палиихи.
– А он, тату, и пани полковникова, – шепчет девушка, оправляясь на седле.
– А! Черт несе сего Голиафа[59 - Голиаф – по библейской легенде, великан-филистимлянин, которого поборол пастух Давид.] в юнци! – ворчит Мазепа.
А у Палиихи в тороках уже болтается огромный серый волк.
– Як ваша работа, пане гетмане? – спрашивает Палииха, грузно опираясь на седло. – Я вже вовка сироманця, мов татарина, у полон взяла.
– Добре, добре, пани… А мы ничего ще не взяли…
– Ми лисичку впустили, – пояснила Мотренька.
– Так зайчика пиймаете, – улыбнулась Палииха.
Наезжают другие охотники со всех сторон. У кого в тороках заяц болтается, у кого лиса, у кого серая остромордая сайга. Начинается оживленный говор, похвальбы, рассказы о небывалых случаях. А вдали все еще то протрубит рог, то дружно затявкают собаки, то раздастся глухой выстрел…
Около гетмана уже большой кружок не только дворской молодежи, но и знатной войсковой старшины: Филипп Орлик, генеральный писарь, Апостол Данило, миргородский полковник, Павло Полуботок, полковник черниговский, молодой Войнаровский, полковник полтавский Иван Искра и другие.
– А! И у пана писаря лисичка, – обращается пани Палиева к Орлику, серьезное лицо которого и задумчивые серые глаза, казалось, говорили, что он тут не по своей воле, а так, из политики. – Яка добра лисичка…
– А у пани добрый вовк, – лаконически отвечает серьезный Орлик.
– Симилия симилибус[60 - Подобное подобному (лат.).],– добродушно замечает Мазепа.
– А панови гетманови василиска не достае? – платит тем же находчивая Палииха.
Из лесу скачет казак в ушастой волчьей шапке и что-то машет руками. Это Охрим, уже знакомый нам, любимый хлопец старого Палия. Он приближается к панам и на всем скаку осаживает коня.