Он помнил себя неуверенным, одиноким подростком, который не знал радости вернуться домой – отец давно умер, его двенадцати лет отдали в пансион, а мать вскоре вышла за мелкого чиновника, оборотистого и не очень приятного человека. Новая родня постоянно давила какими-то дрязгами, долгами и хлопотами, от которых становилось душно. Возможно, он потянулся к Ольге во многом из-за этой тоски по самостоятельной жизни, и первое время наслаждался ее благами, пригретый в семействе Ланских. Теперь же, утвердившись на службе и получив первую и так много уже обещавшую литературную известность, он почувствовал, наконец, долгожданную независимость от своего детского прошлого, и вместе с тем пришло ощущение, что ему чего-то не хватает. Неужто это прелестное дитя, что спит теперь у него на груди, стало причиною таких раздумий?
– Барин, к станции подъезжаем! – прервал его мысли голос кучера. Одоевский неохотно убрал руку со спины Евдокии и, осторожно подложив под ее голову шаль, выглянул из экипажа. Только теперь, вынужденный выйти из глубокой задумчивости, он заметил, что дождь усилился. Огонек ближайшего жилища впереди гляделся размытым пятном.
– Трифон, я же просил не кричать так.
– Не прогневайтесь, барин. Только если дальше так пойдет, мы с вами далеко не уедем. Дорога без того плохая пошла, а к утру ее вовсе не будет.
– Что ж, возьмем еще лошадей, запряжешь шестерку, – невозмутимо отвечал Одоевский.
Он не был настроен покоряться этим обстоятельствам, грозящим расстроить его намерения. Однако, шум все усиливавшегося дождя, что уже заметно ударял по крыше экипажа, заставил его задуматься – Скажи, далеко ли до залива?
– Верст двадцать будет. Но помилосердствуйте, барин, какое море в такую погоду? Там, небось, буря. Переночевать бы и с утра до вашей дачи в Парголове – часа за три доберемся.
– Это в самом деле так близко? – удивился Одоевский. Шорох за спиною заставил его обернуться – лицо Евдокии выступило из темноты. Он поразился ее бледности.
– Евдокия Николаевна, вы хорошо себя чувствуете?
– Признаться, князь, немного озябла.
– Позвольте, я проверю, нет ли жара, – сказал Владимир и, приложив руку к ее лбу, почувствовал, что лицо все горит.
– Нехорошо, – встревожился князь, в уме которого теснились мысли, одна страшнее и противоречивее другой – пойдемте скорее в дом, вам необходимо тепло.
Когда, напившись чаю и укутавшись в одеяло, Евдокия уснула, Одоевский присел у ее изголовья и поглядел в окно. Дождь все колотил по стеклам, и Владимиру казалось, будто сама природа не желает благоволить ему, будто он что-то делает не так. «И вправду, что я задумал? Какие-то романтические бредни, а обернулось все тем, что я увез это существо из родительского дома, и по моей милости она лежит сейчас в жару в ветхом домике посреди поля, залитого дождем. Только бы не…» Владимир испугался собственной мысли. Жар мог быть первым признаком холеры, и он сразу ужаснулся этого, как только приложил руку к лицу Евдокии. Теперь же он не знал, что и думать. Он не узнавал самого себя в этом поступке, не понимал, что делать дальше и как помочь женщине, которая стала ему вдруг еще дороже.
* * *
«Неужели добрались?» – Владимир перекрестился невольно, завидев впереди знакомые дачные окрестности. Эти несколько часов дороги превратились в настоящий кошмар: лошади вязли в грязи, а на станции пришлось нанять человека, который помогал Трифону приподнимать колеса на самых тяжелых участках пути. Владимиру же то и дело приходилось выходить их экипажа, чтобы немного облегчать их труд.
Евдокия была так слаба, что почти не замечала тягот дороги. Иногда, очнувшись ото сна, она приподнималась к окну и любовалась зеленью тяжелых ветвей, что упирались в стекла экипажа, или простором полей, которые гляделись еще ярче под выцветшим небом. Одоевский тихо радовался, почти уверившись, что с нею сделалась обыкновенная простуда и исключив угрозу страшного недуга. Он любовался ее детской чуткостью к красоте и тому удивительному доверию, что все вернее овладевало его душою. Даже теперь, оказавшись вдали от дома и вместо приятной прогулки переживая такие трудности, Евдокия ни в чем не винила своего спутника и с тем же вниманием слушала его речи. Это давало ему сокровенную надежду на то, что он также сделался ей небезразличен.
«Наконец-то твердая земля», – рассмеялся про себя Владимир, с наслаждением опускаясь в любимые кресла недалеко от печки. Дом встретил его немного холодноватым, нежилым воздухом, но тотчас были отданы распоряжения, и кругом все засуетилось, создавая такой необходимый теперь уют. Особенное удовольствие было в том, чтобы глядеть в окно на улицу, как бы чувствуя собственное превосходство над бушующею стихией, от которой так надежно укрыт.
Евдокия спала, свободно раскинувшись на перинах и подушках, благодарно утопая в них усталым телом. Сон ее был еще не здоровым, но крепким и необходимым для исцеленья. С полчаса назад Владимир был вынужден разбудить ее, чтобы дать выпить настойки, помогающей от жара – это было первым его распоряжением, когда они прибыли на дачу. Одоевский, как ни странно то было для князя, изучал книги даже по медицине и располагал знаниями, которые оказались очень кстати. Здесь, в Парголове, все было заведено по его порядку, и он без труда разыскал травы и порошки, которые могли бы теперь пригодиться.
Дом этот был его любимым пристанищем оттого, что в отличие от флигеля, где всем заправляла супруга, в нем он ощущал себя полным хозяином. Сюда он привозил книги, которые уже не помещались в городской квартире, здесь он мог в уединении предаваться своим занятиям, не беспокоясь, что станут отвлекать по пустякам. И теперь, несмотря на неизменную тревогу, что охватывала его при взгляде на тяжело дышавшую Евдокию, он благодарил обстоятельства, что привели их в этот дом. Он старался не думать, что будет дальше – сложившееся было настолько чудесным и не мыслимым прежде, что он и боялся, и трепетал перед завтра.
Полумрак, в котором прошел день, вдруг сменил странный отсвет, заметный даже сквозь занавески из глубины комнаты. То был закат, пробивавшийся из-за тяжелых облаков. Гроза миновала, и благодарная успокоенная природа внимала прощальному лучу едва приоткрытого солнца. Переливы уходящего света горели и отражались в огромной туче, сливаясь оттенками от золотого к пунцовому.
– Frohe und dankbare Gef?hle nach dem Sturm
, – подумал Одоевский. Он вернулся в комнату, где спала Евдокия. Догоравшие блики из окна падали на ее лицо.
Владимир открыл форточку и, протянув руку, сорвал яблоко. Его обдало брызгами, посыпавшимися с листьев. Полной грудью вдыхал он холодный и свежий, каким он бывает только после дождя, напоенный ароматами листвы, воздух.
На воле природы,
На луге душистом,
В цветущей долине,
И в пышном чертоге,
И в звездном блистанье
Безмолвныя ночи
Дышу лишь тобою
– вспомнились отчего-то слова Жуковского. Одоевский вытер мокрое яблоко о рубашку, положил на стол и забыл о нем.
V
Евдокия приоткрыла глаза и с удивлением разглядывала обстановку дома, в котором не помнила, как оказалась. До того в полусне она различала шум и голоса, чувствовала руки, что отнесли ее на кровать и подавали какое-то питье. Голова была еще тяжела, и Евдокия, с трудом приподнявшись на подушке, сперва решила понять, который час.
Очертания комнаты едва выступали из темноты – в неярком лунном луче виднелись полки с книгами, стулья прошлого столетия, широкая печь. В приоткрытую форточку доносились шорохи сада, отдаленный собачий лай и ровное, неизменное стрекотание цикад в высоких травах. То было время перед рассветом, час самого чуткого сна среди остывшей земли. Все стихло после оглушительного ливня, но было в природе будто какое-то предстояние перед новой грозой.
Евдокия вдруг заметила Одоевского, который дремал в креслах. И ей стало понятно, отчего так спокойно у нее на душе, несмотря на слабость и тяжкую дорогу позади. Вглядевшись в его черты с уже не скрываемой от себя нежностью, она почувствовала, как вновь ею овладевает сон, только теперь легкий и сладостный.
* * *
Неяркий свет пасмурного дня уже наполнял дом, за стеною слышались голоса и шаги. Дождь вновь зачастил, только теперь его звук был отдаленным и почти не тревожил. Наоборот, было в этом шорохе что-то, внушавшее покой. Отдохнувшее тело приятно тянулось, жар и озноб миновали, осталась только слабость. Кресла, в которых спал Владимир, были теперь пусты, и в них остался смятый плед.
Евдокии вдруг показалось, что она в своей детской. Давно пора спускаться к завтраку, Миша и Пашенька уже, верно, одеты. А ей можно не вставать, и не придется позволять делать себе неудобную прическу, и не нужно спускаться к учителям. Маменька позволит весь день провести в постели и читать, сколько душе угодно. Да еще принесет теплое молоко с медом и будет сидеть у изголовья, спрашивать, ничего ли не болит. Очарование лучших воспоминаний овладело вдруг воображением Евдокии, но обстановка кругом заставляла признавать, что теперь все не так, как в детстве. Она, княгиня Муранова, пока муж выполняет долг службы, легкомысленно отправилась в путешествие с едва знакомым человеком и находится теперь в его доме, почти не одетая. Как обрадуется свет, какой простор найдет для пересудов! «Да что свет?» – с сомнением подумала было Евдокия, но тут вошел Одоевский.
– Вы проснулись – я так рад. Выпейте, прошу вас. Только аккуратно, – предупредил он и будто случайно коснулся ее руки, передавая кружку.
– Благодарю вас, князь. Я, верно, доставила вам немало хлопот.
– Что вы, Евдокия Николаевна? Это я должен просить прощения, что невольно вовлек вас в такое приключение. Вместо моря показал вам одни лужи.
Евдокия смеялась, и это давалось ей удивительно легко. Воспитанием княгине было предписано не выказывать своих чувств явно, беззвучно улыбаться и опускать взгляд. Но с этим человеком условности были неуместны, и ей казалось, что они могли бы пойти дальше, обходясь вовсе без титулов и извинений. Она чувствовала, что Одоевский тоже к этому готов, но ни один пока не знал, как это выразить.
– Тогда, быть может, вы поделитесь со мною чем-то из моря литературы, что наполняет ваш дом?
– Обязательно и с великим удовольствием, только сперва я хочу убедиться, что с вами все в порядке. А вы должны обещать мне, что позавтракаете.
– Уверяю вас, мне гораздо лучше. Это, верно, все ваше лекарство. И от завтрака отказываться не стану.
– Вот и славно! Тогда пойду распоряжусь.
Евдокия проводила Владимира долгим взглядом, которого он, засуетившись, не заметил. В его последнем жесте ей неуловимо послышалось что-то родное, снова напомнившее детство. То ли кто-то из учителей похоже двигался и говорил, то ли это и вовсе был какой-то книжный герой, уже забытый. Это было неважно. Стало сладко и тревожно одновременно, но Евдокии не хотелось сейчас думать ни о чем, кроме этого дня. Казалось, в нем можно укрыться, не допуская никаких мыслей из остального мира – ничего о долге, рассудке, приличиях. Эта спасительная слабость и непогода все вернее успокаивали Евдокию, будто нашептывая ей, что выбора нет – остается быть здесь и наслаждаться. Ее окружали тепло, спокойствие и нега, и отказываться от того, что происходит, не было никакой причины.
* * *
Пахло нагоревшими свечами. Из-за пасмурной погоды почти целый день стоял полумрак, а окна от сквозняков приходилось держать закрытыми. Узорные тени играли на бревенчатых стенах дома. Одоевский сидел за бумагами, Евдокия невдалеке разбирала старые альманахи. Прежде князь никогда не мог работать за письменным столом, пока не оставался в одиночестве – ему необходимо было закрыться в своем кабинете и быть уверенным, что никто его не потревожит. Но присутствие этой женщины совсем не мешало ему, напротив, придавало всему, что он делает, особый смысл. Рядом с нею казалось, что всякая его мысль, еще не вполне нашедшая форму, уже может встретить понимание.
В мягком свете согретого дома, будто спрятанные от мира среди проливных дождей и забывшие о ходе самого времени, Владимир и Евдокия являли, казалось, идиллическую картину. Но каждым по-своему овладевала тяжелая страсть, справляться с которою было все сложнее. Эти сумерки, забытье и безвременье, охватившие природу, будто усыпляли в них душевные силы, и каждый всякий раз находил повод отсрочить решительное объяснение. Особенно нелегко было Владимиру, которому вместе со своими чувствами предстояло открыть и обстоятельства, сковывающие его.