– Мне это очень знакомо. Мы так дружили с Мишей и Пашей, а теперь я боюсь открыться им о тебе – меня не поймут. А где он сейчас?
– В Петровском заводе, за Иркутском.
– Кто знает, быть может, он встретится там с Евгением. А про общество он тебе рассказывал?
– Нет, ни слова. Его можно понять – их, верно, связывали с товарищами какие-то клятвы. И Кюхельбекер, с которым я очень дружен был как раз тогда, в двадцать четвертом –двадцать пятом, он тоже молчал. Но было тогда время… – лицо Одоевского озарила невольная улыбка воспоминания – когда мы услышали первые известия с юга… Говорили, что Ермолов с Кавказа идет со своими частями на Москву, в Петербурге вторая армия не присягает и собирается провозгласить конституцию. Никто ничего не знал наверняка, столько противоречивых и чудесных слухов носилось вокруг. Мы, выпускники пансиона, все статские, чуждые политики – Кошелев, Рожалин, Титов, Шевырев – собирались по вечерам в манеже и фехтовальной зале, готовили себя к какому-то подвигу, к какой-то миссии. Ждали новых Мининых и Пожарских. А я в первые же дни после четырнадцатого декабря собрал все протоколы общества – заметь – любомудрия – и торжественно сжег в присутствии уже бывших его членов. Что и говорить, восторги эти неясные быстро утихли – в Москве вдруг начали по ночам арестовывать людей, своих, знакомых, отправлять в Петербург. Матушка заготовила мне тогда енотовую шубу.
– Страшно, – прошептала Евдокия – страшно, к каким последствиям привели эти мечты. Я молчу о казни, этого и представить себе не могу. Но у меня перед глазами два близких мне человека, которые не могут позволить себе простого счастья быть вместе. Это редкое чувство, поверь мне, такого едва ли сыщешь. И почему именно им выпали эти испытания? Ни за что не пойму закон, который отделяет мужа от жены, отца от сына. И, если все так, смысла восставать против существующих порядков не вижу. Пятнадцати лет я со слов Евгения переписывала рылеевскую «Вольность», а теперь даже слышать об этом не хочу. Какой во всем этом смысл, если уже принесены в жертву жизни людей, и вот прошло пять лет, а последствия тех событий по-прежнему доставляют страдания?
– Ты права,– задумчиво произнес Одоевский, уже привычно узнавая в речах Евдокии мысли, так похожие на его собственные – я еще тогда, если не считать короткого очарования с поездками в манеж, понял, что иду совсем по другому пути. Как только маменька отписала мне имение, и я разобрался, как мог, с хозяйством, то перевел крестьян на оброк.
– Да что ты? Вы еще и прогрессивный экономист, ваше сиятельство? Скажите, остановится ли когда-нибудь рог изобилия ваших талантов? – смеялась Евдокия – нет, правда, я восхищаюсь тобою. Папенька говорил об отказе от барщины, но в его устах это звучало опасной либеральной диковинкой.
– Но, мне кажется, этого не вполне достаточно. Над любым действием я стараюсь задаваться вопросом, полезно ли оно на четырех ступенях: во-первых – человечеству, затем – стране, в-третьих – ближайшему кругу общения и, наконец, самому себе. Понимаю, звучит, как некая умозрительная формула, но я убежден, что начинать стоит от этого.
Евдокия хотела было назвать Владимира идеалистом и рассмеяться, но ее остановило такое полюбившееся уже выражение его лица. Печать спокойной энергии в нем удивительно совмещалась с юношеским почти восторгом, когда он обращался к ней, ища поддержки своим мыслям, доверяя их, как сокровенную ценность. В такие моменты ей становилось особенно непросто скрывать свои чувства, понимая, насколько необходимым для нее сделался этот человек, и что едва ли когда-нибудь еще им доведется так проводить вечера. Тогда она прятала на минуту лицо в сгибе его локтя, вдыхала глубоко родного воздуха, подавляла свою слабость и продолжала слушать его речи, чтобы чуткий к ее настроению Одоевский не уловил этой тоски. Так далеко заполночь проходили часы, нагорали свечи, утихали шорохи, и неунимавшийся дождь дарил хрупкий покой своим постоянством.
* * *
Тишина казалась сказочною, нездешней. После многих дней борьбы с непогодой природа будто позволила себе исцеляющий сон. Особенно поражал строгий покой, в котором пребывала озерная гладь. В неподвижном зеркале ее можно было различить движение замерших облаков, ничем не колеблемое. Треск сосновой ветки да редкий птичий крик – то были все звуки, что слышало Чухонское озеро. Листва деревьев кругом уже начала пестреть великолепными красками, и у берегов из нее собирался разноцветный венец. Солнце было бледным, будто усталым, и не показывалось из-за тонкого покрова облаков, но слабый отсвет его был живителен для мокрой земли, продрогших деревьев, поникших трав.
– Зачем ты столько прятал от меня эту красоту? – Евдокия не знала, где остановить взгляд: и лес, и озеро, и поздние цветы – все кругом казалось ей исполненным какого-то особого очарования. То ли сказались долгие дни в стенах дома без единого солнечного луча, то ли осознанье того, что ей должно теперь, только узнав это место, вскоре проститься с ним. – Скажи, отчего здесь столько сходства с окрестностями моего поместья, это же так далеко? Эти сосны и поросшие камни будто оттуда.
– Северная природа в разных широтах, верно, имеет свои черты. Мы же почти у чухонской границы – еще чуть-чуть, и начнутся заросли мха и клюквы, деревья станут ниже, земля – холоднее, – в обыкновенной задумчивости говорил Одоевский.
«Уехать бы куда-нибудь на север, где нас никто не узнает», – хотела было сказать Евдокия, но вместо этого взяла с Владимира обещание писать ей каждый день, пока в столице окончательно не минует опасность холеры – чтобы она была уверена, что с ним все в порядке.
– Конечно, мне будет радостью писать тебе, – отвечал он, – только, ты сама видела, какие испытания теперь проходит почта, следуя по губернии. Надеюсь вскоре говорить с тобою без помощи пера и бумаги.
– Друг мой, мне страшно, – не сдержалась вдруг Евдокия – я не представляю, как мы станем теперь жить со всем этим. Я никому не смогу открыться, а значит – неоткуда будет ждать помощи, ты также останешься один. Тайно встречаться в городе, где тебя случайно могут узнать по слуге, по экипажу – это так рисковать…
– Не тревожься раньше времени – старался Владимир успокоить ее – я, признаться, тоже пока в раздумьях, как все лучшим образом устроить. Конечно, первою моей мыслью было – суббота после театра, я всякую неделю собираю своих друзей. Но теперь, в этот злополучный и благословенный год, все светские обыкновения возобновятся, думаю, не раньше середины осени.
– Ты думаешь, я осмелюсь прийти в твой дом?
– Я опасался, что тебя это смутит. Но я также уверен, что не пройдет и недели в разлуке, как и ты, и я, станем думать по-другому. Пока же, вот что, мне кажется, придется тебе по душе: салон Василия Андреевича. Ты же так коротка с ним, и твоя маменька. Уверен, он будет счастлив видеть тебя в Шепелевском дворце. Я также бываю у него по субботам, только перед театром. Правда, все будет зависеть от того, когда двор вернется в Петербург.
– Мы подождем, – с уверенностью проговорила Евдокия – Право, теперь ты меня успокоил. Василий Андреевич – у него я ничего не стану бояться. К тому же, в его доме мы встретились. Теперь верится, что будет холодная осень и ветер в печке, пусть не в этой, но общий, один, петербургский. И первый снег из окон на одну сторону, и рождество.
– Конечно будет, милая, все впереди, – улыбался Владимир ее детским восторгам, а сам не мог успокоить сердца. Оно так легко сделало выбор, но трепетало теперь перед тем, каково будет нести его дальше, за оградою этого сада, оставшейся позади.
* * *
Глаза никак не могли привыкнуть к солнцу. В час перед закатом оно сделалось особенно ярким, и Евдокия щурилась невольно. Она никогда особенно не любила ясной погоды, предпочитая пасмурную, под которую лучше читаются книги. А теперь этот свет и вовсе казался враждебным, что-то отнимающим. Городской шум также утомлял и не давал сосредоточиться. Суета и движение обыденной жизни, от которой она так успела отвыкнуть, совсем не радовали. Евдокии представилось, что она вернулась в большой мир из сказочного подземного царства, где узнала лучшую жизнь, но путь обратно был теперь потерян.
Она почти подъехала было к Кузьминской улице, где стояла ее дача, но решила попросить кучера покатать ее еще по окрестностям, вокруг озера и мимо Екатерининского парка. Аллеи заполняли гуляющие, радостно встречавшие окончание бурь и холодов. Минувшая непогода многих надолго заперла в домах, и теперь царскосельские жители спешили встретиться и обменяться новостями. Некоторые обнимались и восклицали, будто праздновали что-то. Не желая видеть никого из знакомых, Евдокия как могла дольше хотела отложить момент встречи с родными, надеясь хотя бы не застать у них гостей, особенно – Ветровского.
Странное чувство тяготило ее – так привязанная прежде к дому и своим близким, теперь она не ощущала того радостного трепета, что прежде охватил бы ее при приближении к ним. Будто дом остался там, на берегу Чухонского озера, в опустелой, но не остывшей еще даче. Или, вернее, его увез с собою Владимир, и ей суждено теперь искать этого чувства возвращения только в его руках.
Шутки Миши, смех Прасковьи, ласки родителей, суета за вечерним столом под звуки фортепьяно – все это по-прежнему было родным, но теперь казалось слишком далеким. Будто между нею и детством, что так легко продолжалось и после замужества, теперь пролегла какая-то черта, и причиною тому была тайна, которую она не решалась никому доверить. Только Рунскому Евдокия готова была бы открыться тотчас же, но он теперь не мог ее услышать.
Обходя знакомые аллеи парка, княгиня замечала, как непроглядней стала вечерняя темнота, ощутимее – прохлада, и как чудно высветились звезды над кронами дубов. Это всегда восхищало ее в природе – приходит новая пора, и все покорно преображается. Прощаясь с привычною красотой, облекается в новую, повинуясь вышней воле. Но только здесь она поняла, что теперь ей самой следует научиться этому непростому искусству – искусству смирения.
* * *
Письмо четвертое
Прасковья Озерова – Алине Валкановой
Из Царского села – в М-ский уезд
Здравствуй, ma chere! Уверена, ты не станешь сердиться на мое долгое молчание, когда узнаешь, что стало причиною оного. Две недели кряду вплоть до вчерашнего дня стояла такая непогода, что мы почти не выходили из дому. Началось все ужаснейшею грозою, с треском ломавшей ветви и тяжело стучавшей дождем всю ночь. Опасались за веранду, но, к счастью, дом наш не пострадал. Теперь слышно, что у кого-то выбило стекла, а графиня Ламберт, живущая по соседству, рассказывает, что один из дубов в Екатерининском парке, посаженный еще при государыне, принял на себя удар молнии. Я, признаться, перепугалась страшно и пришла по детской привычке спать в маменькины покои. Теперь все то позади и кажется сном.
Затем, после той грозы дождь то утихал, то усиливался, но почти не прекращался – можешь себе представить, что сделалось с дорогами во всей губернии. Ко всему нашему беспокойству, подумай только, моя сестра за день до этой самой грозы внезапно уехала на прогулку одна, оставив записку, приведшую нас в недоумение. Слава Богу, с Додо все в порядке – она уже дома, а непогоду пережила в доме Одоевских.
Ах, ma chere, я, право, так скучала, сидя в четырех стенах, что теперь стараюсь все время проводить, отдавая и принимая визиты – впрочем, этим занято теперь все Царское. Я все не расскажу главную новость – Варшава пала, войне конец, слава русскому оружию! Отрадное известие это чудесным образом пришло к нам в первый солнечный день за долгое время. Россети рассказывала, как ее среди других фрейлин оповестил лакей, и все они бросились из Екатерининского в Александровский, как были, без шляп и зонтиков. Там они нашли государя, что сам разбирал письма с фронта и отправлял по назначению. Так и мы с радостью узнали, что кузен мой Денис жив и здоров, на пути в столицу в рядах торжествующего войска. Теперь все ходят и обнимаются, будто Пасха на дворе.
Сложно передать настроение последних дней, но, представь себе: чего стоили холера и польское восстание, которые уже с полгода держали всех в тревоге, а эта буря иных суеверных и вовсе заставила задуматься о конце света, великом потопе… Конечно, это игра воображения, но ликование народа теперь воистину полное и всеобщее. К тому же, говорят, холера в Петербурге отступает, и государь собирается вскоре вернуться в столицу. Думаю, maman согласится со мною, и мы также в ближайшее время последуем туда.
У нас все благополучно, и кроме недавнего возвращения Додо в семье еще одна радость: моя belle soeur Аглаэ ждет ребенка, и к маю следующего года я имею счастие ожидать племянника или племянницу.
Приезжай поскорее в Петербург, ma chere, – эта зима обещает быть весьма щедрой на балы, и, думаю, как только все светские мероприятия возобновятся, маменька назначит мой выход. Было бы чудесным, если бы ты могла присоединиться ко мне в этот день, милая Алина – я уже заручилась поддержкою родителей, осталось только уладить все с княгинею Раменской. Мне о многом еще хочется рассказать, но чем-то я надеюсь поделиться с тобою при встрече – потому с нетерпением буду ждать ответа от тебя и решения почтенной твоей бабушки по поводу нашей затеи. За сим остаюсь с неизменной любовью к тебе,
вечно твоя подруга,
Полина Озерова.
ЧАСТЬ 3
Это делает честь веку
из дневника М.П. Погодина
I
Петербург неприветливо встречал Софью мелким дождем, стучавшим в окно кареты. Императорский поезд возвращался из летней резиденции, Царского Села, в Зимний дворец. В одной из свитских карет, стучащих колесами по мостовой, помещались четыре фрейлины императрицы. Россети, задумавшись, опустила глаза и прислонилась к стенке. Натали Вельская пыталась занять разговором чем-то обеспокоенную Надю. А Софья не отрывала глаз от окна, будто чувствуя, как становится все ближе к человеку, по которому скучает. Она знала, что теперь, несмотря на неизменно печальные обстоятельства, ей будет чуть легче переживать разлуку. К тому же, возвращение государя означало приближение суда. Это не могло не пугать, но обещало избавить, наконец, от неизвестности, жить в которой становилось уже невыносимо.
* * *
Александра Осиповна Россети была одной из любимых фрейлин императрицы. Воспитанница училища ордена Святой Екатерины, находящегося под покровительством вдовы императора Павла I, она, закончившая «с третьим шифром», была принята в свиту Марии Федоровны.
После смерти вдовствующей императрицы привязавшаяся к своей покровительнице Россети внезапно заболела; она с каждым днем бледнела и едва держалась на ногах – ее, сироту, не имеющую более пристанища, мучила неизвестность дальнейшей судьбы.
Сейчас, когда вновь приближались перемены, Александра вспоминала день первого знакомства с женою ныне царствующего императора, службу у которой, продолжавшуюся третий год, ей вскоре должно было оставить.
«Было это зимою, еще при Марии Федоровне, но жила я не в Аничковском дворце, а в Зимнем. Из окон моей фрейлинской квартирки на четвертом этаже можно было видеть кабинет императрицы Александры Федоровны: наши окна выходили во двор Зимнего с противоположных сторон. Однажды я стояла у своего окна и увидала государыню. Она тоже стояла, но не у самого окна, а перед низеньким столиком, и что-то кушала. Я хотела отойти от окна, но государыня заметила меня, улыбнулась и жестом позвала к себе. Как только я вошла, она спросила: «Вы когда-нибудь ели землянику зимой?» – «Нет, Ваше Величество,– ответила я, взглянув на маленькую корзинку с земляникой посреди столика, – В Училище зимой нам давали виноград, но не землянику». – «Эта корзинка – из оранжерей Царского Села. Угощайтесь». – И она подала пример, съев ягодку. – «Спасибо, Ваше Величество, но я не могу есть…здесь, у Вас». – «Напрасно вы смущаетесь. Ну ничего, это со временем пройдет. Я успела забыть, как вас зовут. Так много представлений почти ежедневно!» – она и сама улыбалась смущенно – «Александра, Ваше Величество» – «А-а, так вы моя тезка. Наши именины 23 апреля. В этот день коров выгоняют в поле, начинается теплый сезон».
Забавно было слышать из уст царицы сведения о коровах! «Присядьте и расскажите о своем Училище, – продолжала императрица, – чем вы там занимались помимо уроков?»