Однако никуда он не поехал. Припарковав машину меж деревьев, Горенштейн, взяв с собой оружие, побежал в лес, давя ногами листья и выворачивая комья земли. Злость окутывала его тело, окутывала его душу, затмевая рассудок, словно Летова окутывало это нечто в Австрии.
Вот он, раздвинув ветки ели, выбежал на небольшой холм. Под ним, заваленная ветками, стояла небольшая коробочка, в которой и ютились бандиты. Сверху Горенштейн увидел развороченные листья у нее и понял, что немец там.
Капитан тихо спустился вниз и, сжав в руке рукоять «ТТ», подбежал к входу в это скудное жилище. Он отодрал висящий там заштопанный кусок плащ-палатки и увидел сидящего, скорченного, грязного и трясущегося от страха немца. Все его лицо было чем-то измазано, руки машинально подняты вверх, согнутые колени тряслись. Старая серая шинель, местами протертая и изорванная, была залита золотым солнечным светом.
Горенштейн долго смотрел на него своим диким, ненавистным взглядом. Ствол он не опускал. Когда перед его глазами вновь встало личико его дочери, Горенштейн нажал на курок, и пуля прошила грудь несчастного немца. Птицы подняли бедлам: жуткие и нескончаемые крики ворон сотрясли лес, а махи крыльев всколыхнули зеленую листву.
Немец, захлебываясь в крови, упал на спину. Горенштейн сделал еще два выстрела в шею, после чего, не меняя стеклянности глаз, опустил ствол пистолета. Так он простоял перед окровавленным трупом еще с минуту, пока не достал из дупла большой березы небольшой ножик без рукояти, который там всегда оставляли бандиты, и вложил его в руку немцу.
Однако вскоре пелена ненависти спала и проступило осознание случившегося. Горенштейн, держа в руке пистолет с раскаленным дулом, упал на листву и дико посмотрел на небо – он осознал свою ошибку и осознал, что убил, быть может, и невиновного человека.
Как оказалось потом, это был немецкий рядовой, которому было 20 лет. Он попал в плен в самом конце войны и, по сути, ничего и не сделал – просто не успел.
…Вот из-за этой истории Горенштейн и ощущал себя похожим на Летова. Но в нем не было столь жгучего чувства вины – то ли это организм так реагировал, не давая новому поводу для страданий добавляться к предыдущим, то ли где-то в подсозании его успокаивало, что это был, все таки враг, но, вспоминая, нутро Горенштейна окутывала порция тоски и, можно сказать, очень сильного стыда, заставляя весьма сильно терзаться. Бывало это редко, все чаще в часы самокопаний, просто потому что остальную часть того участка души, который отвечает за боль, занимала тоска по убитой родне. Само собой, случай с убитым немцем Горенштейн никому не рассказывал и от этого, пожалуй, было только хуже – словно кислота разъедала изнутри душу.
Горенштейн вошел в теплую комнату Вали. Она уже что-то приготовила и аккуратно, с ласковым лицом, раскладывала все по тарелкам.
«Ой, Венечка, привет, давай быстрей руки мой и иди кушать» – мило сказала Валя.
Горенштейн снял шинель, кинул на стул фуражку и упал на колени.
«Я так больше не могу. Я устал» – сдерживая слезы пробормотал Горенштейн, обнимая Валю за талию и вжимаясь лицом в ее укутанный в фартук и платье живот, а потом и вовсе заплакал, капая слезами на одежду столь близкого ему человека…
Глава 8.
«Здесь рядом нету никого,
И только небо видит все»
--ColdInMay
Летов лежал на кровати. Вся простыня была скомкана, грязь со штанин сыпалась на старый матрас. Ему снились кошмары – убитые австрийцы гнались за ним с топором. Летов ворочался, мычал, пока не услышал жуткий стук – он сначала подумал, что это стучат ему с Небес, мол, давай к нам, но, как оказалось, это Скрябин стучал в дверь нового сотрудника райотдела.
Летов продрал глаза и потирая руки с боками, поплелся к двери. Часы показывали девять утра – уже стандартное время для пробуждения Летова.
«Здравия желаю, товарищ Летов. Я от товарища капитана – приказано доставить вас на место преступления» – шепотом, дабы соседние жильцы не услышали, сказал Скрябин.
Летов поспешно оделся и сел вместе со Скрябиным в измазанную грязью «Победу». Ехать пришлось недалеко – минут через пять они уже были на последней длинной улице района. Около небольшого домика, измазанного известкой и с отделанной шифером крышей, стояла кучка машин и постовые. Покрашенные темно-синей красной оконные рамы выпирали и образовывали какие-то огромные обшарпанные квадраты на белой пелене стен, из под сбитых кусков известки прорывались гнилые доски, радующиеся хоть какому-то солнышку. Летов вспомнил свои довоенные времена: в холодном 49-м все было примерно также, как и тогда – только машины и форма новая.
В самом доме все было как обычно: труп в луже крови с отрубленной кистью, лазающий с линейкой Кирвес, настраивающий «Фотокор» Юлов и бродящий по комнате Горенштейн, работали на месте преступления. Единственное, что отличалось – так это сидящий в углу Ошкин с тростью.
–О, Серега, ну наконец-то! – с небольшой долей радости в голосе сказал Горенштейн. – Знакомься, это наш криминалист Яспер Кирвес, фотограф Володя Юлов, ну, а с ефрейтором ты уже познакомился. А это, товарищи, наш новый сотрудник – оперуполномоченный Сергей Летов.
Летов пожал руку совсем не удивившемуся и не особо интересующемуся новым сотрудником Юлову и радостному Кирвесу, который уже успел с головы до ног оглядеть Летова и прикинуть его внутренний мир у себя в голове. Единственное, что он понял, так это то, что Летов был глубоко несчастный человек, чья омертвелость и боль, как бы он этого, возможно, и не хотел, прорывалась наружу.
–Вы эстонец? – равнодушно спросил Летов.
-Да – медленно ответил Кирвес. – А как вы поняли?
-Встречал я пару раз эстонцев на фронте, фамилии похожи.
-Какой фронт?
-Разный.
-А самый запомнящийся?
-Ленинградский.
Кирвес загадочно покивал головой и указал на труп.
–Осмотрите, коли желаете – приветливо сказал Кирвес, убирая в саквояж немного заляпанную в крови лупу.
Летов сел на корточки и оглядел убитого. Вспомнилось его последнее дело – там тоже бандиты убили женщину и ограбили квартиру. Однако тут было явно видно, что это не ограбление.
Летов сразу приметил царапину на старом коричневом столе. Потом он повернул голову трупа и увидел, что на его лице виднелись сильные царапины, явно свежие и, кажется, от человеческих ногтей.
После того, как Юлов сделал фотографии, а Кирвес убрал четверостишье в пакет для вещдоков, Летов перевернул тело и увидел кровавый удар чуть выше живота. Он понял: убитый стал сопротивляться убийце, тот ударил его топором в грудь, жертва начала падать на пол, уцепилась за стол и оставила царапину на нем. После этого убийца, вероятно, перевернул тело жертвы и избил его топором по спине. Однако явно между ними была борьба: убитый ударил убийцу по лицу, убийца разодрал лицо жертвы своими ногтями и ударил топором. Летов оглядел правую кисть убитого, которая была сжата в кулак: и вправду, на ней виднелась кровь, вероятно, виновника этой кровавой бойни.
«Так. Значит, жертва поняла, что ее решили убить, вмазала убийце по роже, убийца, видимо тоже врезал или просто расцарапал ему щеку, а потом уже и ударил топором, причем сначала по груди, а потом зачем-то перевернул на спину и изрубил ее сзади» – сложил картину убийства в своей голове Летов.
Оперуполномоченный попросил у Кирвеса лупу, которой внимательно разглядел царапины на лице.
«Пинцет дайте, пожалуйста» – попросил он криминалиста.
В одной из царапин Летов увидел какой-то предмет и аккуратно извлек его оттуда пинцетом – это был кусочек ногтя.
Летов поведал о своих предположениях группе следаков. По всем было видно, и даже по каменно-холодному Юлову, что они были рады приходу нового сотрудника – пришло осознание того, что с ним дело может пойти к лучшему.
Было, однако у Летова на душе жуткое ощущение. Вернее, сначала оно подействовало как спасительное, впервые сбавив силу боли, но потом, когда рассудок вернулся, оно ужасало его. Жуткое, пугающее жалкие остатки рассудка, чувство жажды смерти. Осознание того, что вид смерти делает ему легче, спасает от боли. Откуда оно, почему Летов опять так остро его испытывает? Когда оно появилось впервые?
Впервые, наверное, году в 42-м. Да, точно в 42-м. После плена Летов не мало времени провалялся в госпитале – лечили продырявленную руку и в край расшатанные нервы. В госпитале было ужасно, и дело вовсе не в исхудавших и злых медсестрах и медбратах, не в молчаливом докторе, постоянно кашляющем от избыточного табака, и огромного количества раненых, а в том, что появилось свободное время. Такой уж Летов человек, что в свободное время он всегда думал, размышлял о своей жизни; перекапывал сам себя словно трактор, словно бригада комсомольцев перекапывала картофельное поле; словно бомбы разрывали землю при авианалетах и артиллерийских ударах. Свободное время – это постоянный запуск сигнальных ракет, брошенных во мрак подсознания с целью его подсветить и хоть что-то увидеть, это постоянное самокопание, причем самокопание вредное и опасное. Вот и появилось это свободное время в госпитале. Тремор был у Летова практически постоянным, голос заикался, слова иногда пропадали, рассудок был помутнен – бывали дни, что Летов забывал, как затвор то взводить на винтовке. И вот в этот момент, когда Летов понял окончательно и бесповоротно, что жизнь сломана полностью, даже не просто сломана, а превращена в кучу щепок, к нему и пришло странное чувство удовлетворения от вида смерти.
Однажды он сидел на скамейке в госпитале. Как обычно – он был весь перекручен своими же нервами – руками обнял бока, ноги положил одну на другую, лицо перекосило, губы сжал зубами. Впереди шла пыльная дорога, изъезженная грузовиками с ранеными и медикаментами. И вот по этой дороге шла кучка раненых – человек пять. Шли медленно, многие держались друг за друга, многие ковыляли на костылях. Вдруг впереди показался грузовик, который несся вперед. Когда раненые поняли, что скорость он не сбавляет и несется, было уже поздно: те, чьи ноги повреждены не были, успели отскочить вперед, остальные же человека три были поглощены днищем «ЗИСа».
Переехав кричащих от ужаса людей, грузовик проехал еще метров пять и слетел с дороги, впечатавшись в толстое дерево. На дороге лежало трое – вокруг них были просто горы из перемешавшийся с тонной пыли крови, горы эти росли. Двое лежали замертво, руки и ноги, выгнутые в непривычные стороны, не шевелились, на размноженных головах не были видны лица. Оставшийся в живых выл от боли, закапывая себя в странном пюре из крови и пыли, изгибаясь словно червяк на солнце. Летов подошел к ним и отупевшим, злобным и диким лицом уставился в этот кроваво-пыльный океан. Вот тогда он впервые и получил удовлетворение от вида смерти – до этого таких чувств не было, к убийствам от относился как к элементу своей работы или как к военной рутине, но сейчас, видя этих умирающих раненых, он получал жуткое удовлетворение; привычная душевная боль отходила на второй план – она вовсе не чувствовалась.
Потом такие чувства еще всплывали и во время войны. Редко, ибо не было времени думать, поэтому жуткая тоска, ощущение опустошенности и боли, которое безотрывно шло под руку с Летовым после побега из плена, просыпалось лишь в свободные минуты перед сном, которых, однако, было мало.
…Тем временем Павлюшин валялся в своей холодной комнате. Окровавленный топор лежал около тумбы, сам убийца дергался в конвульсиях на своей грязной койке в психическом припадке.
На его грязном лице выступил пот, глаза дико смотрели на потолок, а губы что-то шептали; голоса звучали еще громче и отчетливее, головная боль иногда становилась невыносимой, а галлюцинации преследовали его почти постоянно.
Так он пролежал с минуту, а потом резко вскочил и крича что-то невнятное, схватил топор, бросившись на свою жену, которая влезла в комнату через окно.
Он повалил ее на пол, уже в который раз избивая топром, впрочем, на самом деле топор лишь разрубал гнилые доски пола, раскидывая в округе щепки. Он рубил ее, кровь брызгала по всей комнате, хотя, на самом деле, это коричневые и мокрые щепки разлетались повсюду. Вдруг тот самый голос, прекратив кричать «Убей», выкрикнул: «Зачем самому рубить лес и ловить щепки?»
Павлюшин упал на спину и завыл словно волк. Ее тело исчезло, кровь тоже странным образом смылась и лишь вырубленные ямы в полу, да щепки находились на месте тела. Павлюшин еще что-то бормотал, а потом упал в обморок.