– Что ж… – Секретарь встает. – Более нет необходимости докучать вам.
– Нет необходимости? – подозрительно переспрашивает Ари Гроте. – Ну да, нету.
– Совершенно верно. Завтра снова тяжелый день, так что на этом позвольте откланяться.
Гроте хмурит лоб.
– Господин де З., вы вроде бы сказали, два деликатных дела?
– После вашей истории о луковицах… – Якоб пригибается, проходя под низко нависшей балкой, – второе дело я буду обсуждать с господином Герритсзоном. Поговорю с ним завтра, на трезвую голову. Боюсь, известие его не обрадует.
Гроте загораживает дверь.
– И чего же касается это известие?
– Ваших игральных карт, господин Гроте. Тридцать шесть партий в карнифель, из них вы сдавали двенадцать раз, а из этих двенадцати десять выиграли. Невероятный итог! Может, Барт с Остом и не заметили бы колоду карт, зачатую в грехе, но уж Туми и Герритсзон углядели бы точно. Стало быть, эту старинную уловку я исключил. За спиной у нас не было зеркала. Не было и слуг, чтобы подавать вам условные знаки… Я был в недоумении.
– Экий вы подозрительный, – холодно роняет Гроте, – для богобоязненного юноши.
– Все бухгалтеры подозрительны, господин Гроте. Работа такая. В недоумении, чем объяснить ваш успех, я наконец заметил, как вы, сдавая, поглаживаете карты по верхнему краю. Попробовал сделать то же самое и ощутил пальцами крохотные щербинки, словно бы зарубки. Валеты, семерки, дамы и короли были помечены зарубками, ближе или дальше от уголка, в зависимости от достоинства карты. Загрубевшие, мозолистые руки моряка или плотника остались бы к ним нечувствительными, а вот руки повара или писаря – дело другое.
– Это ж так полагается, чтобы игорный дом свою прибыль имел. – У Гроте как будто что-то застряло в горле.
– Утром узнаем, согласен ли с этим Герритсзон. А теперь мне в самом деле пора…
– Такой приятный вечер… Может, я возмещу вам сегодняшний проигрыш, что скажете?
– Господин Гроте, для меня важна только истина.
– Шантажируете? Так-то вы мне отплатили за то, что вас обогатил?
– Не расскажете ли подробнее о той сумке с луковицами?
Гроте тяжко вздыхает – раз, другой.
– Ну вы и заноза в попе, господин де З.
Якоб молча ждет, наслаждаясь завуалированным комплиментом.
– Вы, может, слыхали, – начинает повар, – слыхали о корне женьшеня?
– Слыхал, что женьшень высоко почитают японские аптекари.
– В Батавии один китаец – отличный парень, между прочим – каждый год к отплытию приносит мне ящик женьшеня. Все хорошо и прекрасно, одна беда: в день торгов городская управа взимает с него огромный налог. Мы теряли шесть долей из десяти, пока доктор Маринус не обмолвился, что здесь, в гавани, растет местный женьшень, только он не так ценится. И вот…
– И вот ваш поставщик приносит сюда местный женьшень…
– А уносит, – с легкой гордостью продолжает Гроте, – полную суму китайского.
– А стражники и чиновники, что проводят обыск у Сухопутных ворот, не видят в этом ничего странного?
– Им платят, чтобы не видели. А теперь мой вам вопрос: как поступит управляющий? Насчет этого и насчет всего остального, что вы тут навынюхивали? На Дэдзиме ведь заведено так. Если пресечь все эти мелкие побочные доходы – то и вся Дэдзима прекратится. И не надо прикрываться своим вечным «Это решать господину Ворстенбосу».
– Но это действительно ему решать. – Якоб поднимает щеколду.
– Неправильно – так! – Гроте придерживает щеколду рукой. – Несправедливо! Только что у нас «Частная торговля убивает Компанию», а через минуту – «Я своих не выдаю». Нельзя, чтоб и винный погреб нетронутый, и жена пьяная без задних ног!
– Торгуйте честно, только и всего, – отвечает Якоб. – И не будет никаких трудных противоречий.
– Если торговать «честно», всей прибыли будет с картофельную шелуху!
– Господин Гроте, не я составляю правила Компании.
– Зато грязную работу для Компании делать беретесь очень даже охотно!
– Я верен приказам. А теперь откройте дверь, если только не намерены захватить в плен служащего Компании!
– Верность – это как будто просто, – говорит Ари Гроте. – А на самом деле – нет.
IX. Комната писаря де Зута в Высоком доме
Утро воскресенья, 15 сентября 1799 г.
Якоб, сняв половицу, вытаскивает из тайника фамильную Псалтирь и становится на колени в углу, где он молится каждую ночь. Прижимается носом к щели между корешком и обложкой, вдыхает сыроватый запах жилища домбуржского священника. Сразу вспоминаются воскресные утра, когда местные жители, бросая вызов ледяному январскому ветру, бредут по мощенной булыжником главной улице к церкви; пасхальные воскресенья, когда солнце греет бледные спины мальчишек, удравших бездельничать к заливу; осенние воскресенья, когда звонарь взбирается на колокольню и звон разносится над морем в густом тумане; воскресенья короткого зеландского лета, когда от модисток Мидделбурга присылают новые фасоны шляпок; и Троицын день, когда Якоб высказал дядюшке свою мысль: как один человек может быть пастором де Зутом из Домбурга, и в то же время «моим и Гертье дядей», и в то же время «маминым братом», так, мол, и Господь триедин: Бог Отец, Бог Сын и Бог Дух Святой. Наградой ему стал единственный за всю жизнь поцелуй дядюшки – безмолвный и уважительный, вот сюда, в лоб.
«Когда я вернусь, пусть все они еще будут там», – тоскуя по дому, молится путешественник.
Объединенная Ост-Индская компания заявляет о своей приверженности Голландской реформатской церкви, но о духовном бытии своих служащих заботится мало. На Дэдзиме управляющий Ворстенбос, его помощник ван Клеф, Иво Ост, Гроте и Герритсзон тоже назвали бы себя сторонниками Голландской реформатской церкви, но японцы не позволяют отправлять христианские религиозные обряды. Капитан Лейси – представитель Англиканской церкви; Понке Ауэханд – лютеранин; Пит Барт и Кон Туми исповедуют католицизм. Туми в разговоре с Якобом как-то признался, что по воскресеньям устраивает для себя «Святую мессу своими грешными силами» и страшно боится умереть без покаяния. Доктор Маринус поминает Всевышнего Творца тем же тоном, каким говорит о Вольтере, Дидро, Гершеле и нескольких шотландских врачах: с восхищением, но без всякого священного трепета.
«Какому богу, – задумывается Якоб, – могла бы молиться японская акушерка?»
Якоб раскрывает книгу на Девяносто третьем псалме – его еще называют «Псалом о буре».
«Восшумели реки, Господи, – читает Якоб, – возвысили реки голос свой…»
Зеландец представляет себе Западную Шельду между Флиссингеном и Брескенсом.
«…Вздымают реки волны свои, слышен голос вод многих…»
Для Якоба все библейские бури – это шторма на Северном море, когда само солнце тонет в бушующей воде.
«…Дивны высокие волны морские; дивен в высях Небесных Господь…»
Якоб вспоминает руки Анны – ее живые, теплые руки. Он поглаживает пальцем застрявшую в обложке пулю и перелистывает страницы к Сто пятидесятому псалму.
«Восхваляйте Его звуками трубными! Восхваляйте Его на Псалтири и гуслях!»
Тонкие пальцы и раскосые глаза музыкантши, играющей на гуслях, – это пальцы и глаза барышни Аибагавы.