
Граб
— Спокойной ночи Стон.
Я не ответил на свой вопрос. Просто закрыл глаза.
Потолок я все равно продолжал видеть.
Глава 19. Молчание
Паркин утром был обманчив. Солнце, пробивавшееся сквозь вечную пелену смога, не грело — оно лишь подсвечивало грязь, которую ночь прятала в тенях. Свет падал на булыжники, пыльными лучами, город казался не живым организмом, а огромной, заброшенной мельницей, механизмы которой давно заржавели, но она продолжала перемалывать все, что в нее попадало.
Проходя мимо нескольких переулков, Стон разгонял крыс, обнажая въевшиеся пятна крови, оставленные этой ночью при свете луны. Тел уже не было. Только память улиц.
Этой ночью, я снова слышал далекий крик под полом, Стон тоже, он запрыгнул на кровать и лег, прижавшись ко мне.
Мы шли по Нижнему городу. Стараясь не привлекать к себе лишнего внимания. Шаги были размеренными и спокойными, у нас есть дело, но нет срока. Стон бежал рядом. Он давно не хромал так явно, как в первые дни, но старая травма иногда напоминала о себе: на неровных камнях он чуть берег заднюю лапу, перенося вес на здоровые. Сегодня я взял его с собой, стены в склепе давили слишком сильно, а ночной крик звенел в ушах.
Стон чувствовал мое состояние. И за это, я был ему благодарен. Он просто был рядом — верным, живым пятном в сером море Паркина. Иногда он останавливался, принюхивался к чему-то невидимому мне, поворачивал голову и смотрел на меня снизу вверх. Проверял? Ты здесь? Ты настоящий? Я просто встречался с ним взглядом, он удовлетворенно, вытаскивал язык на бок и трусил дальше. Его присутствие удерживало меня от того, чтобы снова провалиться в ту стерильную, холодную пустоту, которую я вынес со склада.
Я искал решетку.
То, что я принял вместе со смертью волка, было четким, как линии на чертеже архитектора: подвал, низкий потолок, копоть. Окно под самым сводом. Кованая решетка. Прутья — один вверх, другой вниз. Цель. Место, где отдавались приказы, где шум голосов превращался в тихий шелест пера по бумаге, а затем — в смерть.
Паркин огромен. В нем тысячи подвалов, десятки тысяч окон, миллионы решеток. Но я знал этот город не как карту улиц и площадей, а как собственный шрам. Я знал его болевые точки, его скрытые карманы, его забытые артерии. Я шел не глазами, а памятью тела. Памятью тех ночей, когда сбегал из склепа подростком, проникая в трещины города, которые не посещали даже стражники.
Мы обошли квартал кожевенников, спустились к старым мельницам, проверили подвалы заброшенных бань у Первого канала. Ничего. Решетки были целыми, ржавыми, заросшими мхом или паутиной. Ни одна не несла на себе той особой, намеренной деформации, которую оставила рука человека.
Ближе к полудню мы свернули в переулок, который вел к докам. Здесь воздух был омерзительным, насыщенным запахами тухлой рыбы и потрохов с примесями дешевого табака. Стон чихнул, потряс головой, но не остановился.
За очередным поворотом я увидел их.
Двое стражников стояли в узком проезде между двумя покосившимися домами. Они не патрулировали. Не охраняли. Они работали.
На земле лежал человек. Крысятник — это было видно сразу по одежде, по грязи, въевшейся в кожу навсегда, по стоптанной обуви. Он уже не двигался. Тело было неподвижным, руки переломаны и скрючены, голова безвольно болталась по грязной земле. Но стражники продолжали.
Они тыкали в него копьями. Ритмично. Молча. С невозмутимыми лицами, мясники кромсают тушу, повариха отбивает мясо. Рутина. Проверка. Убедиться, что мясо больше не дернется. Что работа выполнена до конца. Один из них, постарше, с лицом, покрытым оспинами, вытащил копье из грудной клетки мертвеца с влажным чмоканьем, осмотрел наконечник и воткнул снова — теперь уже в живот. Второй, молодой, просто стоял и ждал, опираясь на древко, глядя в стену над телом. Работа выполнялась сверхурочно.
Это была зачистка. «Волки» убирали врагов. Или Варлам подчищал то, что могло привести ко мне. А может Аркан устранял тех, кто знал слишком много о двойной игре. Причины не имели значения. Имел значение сам факт: смерть в Паркине стала бюрократической процедурой. Она больше не была таинством, ритуалом или даже преступлением. Она стала хозяйственной необходимостью.
Стон замер.
Шерсть на загривке встала дыбом. Он издал звук, который был хуже любого лая. Короткий, сдавленный, вырвавшийся из самой глубины глотки. Звук зверя, который видит опасность, но не может ее истерзать.
Стражники обернулись.
Молодой дернулся, рука легла на меч. Старый просто посмотрел на нас. Тяжелым, хищным взглядом, которому все равно, кто стоит перед ним — живой или мертвый. Сегодня он уже насытился свежениной.
— Свалил сука, — сказал он. Не громко. — Или рядом ляжешь.
Я не стал ждать второго предложения. Не стал смотреть в глаза или оценивать шансы. Позвал тихо Стона — за мной, одним движением губ — и побежал.
Мы нырнули в соседний переулок, петляли среди бочек и телег, пока звуки города не слились в привычный гул. Только тогда я остановился, привалившись спиной к облупленной стене. Сердце колотилось. Не от страха. От того, что внутри снова шевельнулось что-то знакомое. То самое, что проснулось на складе. Холодное наблюдение. Оценка угрозы. Расчет пути отступления. Никакой жалости к мертвому крысятнику. Никакого гнева на стражников. Только мысль: «нас засекли, отходим».
Стон сидел у моих ног, тяжело дыша, язык свисал набок. Он смотрел на меня. И в его взгляде был вопрос, который он не мог задать словами: «почему мы убежали? почему мы ничего не сделали?»
Я присел на корточки. Погладил его по голове. Почесал за тем ухом, которое все еще иногда опускалось.
— Потому что не время, малыш, — прошептал я. — Не наше дело. Не сейчас.
Он вздохнул. Прижался мордой к моему колену. Лизнул руку.
— Верь мне мальчик, — еще раз потрепав его по загривку, поднялся. — Скоро.
Мы продолжили путь. Но настроение изменилось. Город больше не казался просто фоном для поисков. Он давил. Каждое окно смотрело подозрительно. Каждая тень могла скрывать копье. Паркин показывал нам свое настоящее лицо — не жертвы. Соучастника.
На обратном пути, когда солнце уже начало клониться к закату, обагряя крыши в цвет запекшейся крови, мы проходили мимо «Берлоги».
Я не планировал туда заходить, даже приближаться. Но что-то тянуло подойти к знакомому углу. Я остановился на противоположной стороне улицы, в тени навеса, и посмотрел.
Двери были заколочены. Окна — забиты грубыми, неотесанными досками. Гвозди торчали шляпами наружу, ржавые, вбитые второпях. Над входом не было плашки. Вывеску сняли, но в памяти она скрипнула на гнилом ветру. Дом стоял слепым, глухим, мертвым. Словно внутри никогда не горел свет, не лилось вино, не звучал пьяный смех. Как будто Миранды никогда не существовало. Лина... где ты?
Кто-то стер это место с карты города. Не стража. Стража ставит печати и замки. Это сделали свои. Те, кто знал, что произошло. Те, кто хотел, чтобы никто больше не вошел и не увидел того, что осталось на стенах.
У стены, прямо на земле, сидел пацан. Лет десять, может, двенадцать. Худой, с побитыми коленками, торчащими из рваных штанов. Перед ним на тряпке были разложены фигурки. Слепленные из глины и грязи. Грубые, кривые, с неотчетливыми конечностями. «На удачу», как говорят в Нижнем городе. Фигурки смерти, слепленные руками ребенка, который знает о смерти больше, чем многие старики.
Я подошел. Стон остался в тени, наблюдая.
Пацан поднял голову. Глаза — взрослые, острые, цепкие. Он видел мою одежду, мои сапоги, шрам на шее. Он видел все.
— Не знаешь, что произошло? — любопытно спросил я.
— А фигурку купишь? — прищурив взгляд, спросил он.
— Куплю!
Пацан огляделся. Быстро, подозрительно. Убедился, что рядом нет лишних ушей. Потом понизил голос до шепота, который был слышен, только нам двоим.
— Как? Ты не слышал, что ли? — В его тоне не было удивления. — Смерть из склепа ходила. В «Берлоге» ритуал провела. Говорят, там девку к стене прибили, а потом по Верхнему городу трупы валялись. Ходила и просто резала все, что двигалось.
Внутри меня пробил холод. Он схватил мое горло, сжал ледяными пальцами, и пробил голову палкой с гвоздями. «Смерть из склепа». Они называют это ритуалом. Они думают, что это была священная миссия. Они не знают, что это была потеря контроля. Что это была грязь, вырвавшаяся наружу. Что это был я, одержимый чужими голосами.
Но внешне я остался спокоен. Лицо — маска. Голос — ровный.
— И что теперь?
Пацан снова огляделся. Наклонился еще ближе. На его лице проступили черты преждевременного взросления. Запахло глиной и потом.
— Говорят, скоро за склеп возьмутся, — прошептал он. — Не может такое продолжаться. Мертвецы на кладбище не лежат спокойно — воют по ночам.
Я сунул ему медяк. Он схватил монету мгновенно, спрятал в кулак, и исчез. Растворился в сумерках переулка, как будто его хотели отобрать, вместе с жизнью. На брусчатке осталась только тряпка и глиняные фигурки. Маленькие, кривые идолы города, который верит в смерть больше, чем в жизнь.
Я стоял и смотрел на заколоченную «Берлогу». Слова пацана эхом отдавались в голове. «Мертвецы воют по ночам». Это не суеверие. Это факт. Город чувствует. Город знает, что равновесие нарушено. Что смерть перестала быть тихой и стала громкой. И город боится. Не культа. Не волков. Того, что культ потерял лицо. Того, что лик смерти стал виден.
Стон подошел. Ткнулся носом в мою руку. Я вздрогнул. Вернулся в реальность.
— Пойдем, — сказал я. — Домой.
Мы шли к склепу, молча. Вечерний Паркин дышал тяжелее. Дым из труб становился гуще. Фонари зажигались один за другим, выхватывая из темноты пятна света, в которых кишели тени. Я чувствовал на себе общие взгляды. Как и взгляд самого города. Подозрительный. Напряженный. Опасный.
Войдя в склеп, кожа почувствовала успокаивающую тишину. Но все равно напоминавшую о том, где ты находишься. Факелы горели ярко. Знакомый прохладный воздух, пахнущий старым камнем и тем, что когда-то жило. После городской вони этот запах казался почти чистым. Родным.
Я прошел в столовую. Стон моросил по пятам со свисавшим сухим языком.
Зара была там. Она стояла у печи, помешивая что-то в большом котле. Пар поднимался к потолку, оседая каплями на балках. Когда я вошел, она обернулась. Мягко улыбнувшись, сказала, не повышая своего командирского голоса как на сестер:
— Граб! Садись! Почти готово, — и глядя на Стона, добавила. — Вижу! Очень голодны!
Она погремела половником и поставила на стол две миски. Одна — с густой похлебкой, от которой шел пар. Вторая — с мясным бульоном и размоченным хлебом для Стона. Зара готовила восхитительно, а главное питательно и сытно.
Я сел. Опустил миску на пол, возле стола. Стон устроился рядом, сразу приступил к еде, чавкая и разбрызгивая бульон. Я ел медленно. Похлебка была горячей, наваристой, но вкус казался далеким, словно вкусовые рецепторы дали сбой. Мысли все еще были там, на улице, у замурованных дверей «Берлоги».
Зара поставила на стол кружку с травяным отваром. Села напротив. Не ела. Просто смотрела на меня своим спокойным, безжалостно-мягким взглядом. Ждала.
Я отложил ложку. Взял кружку. Тепло обожгло пальцы.
— Зара, — сказал я. Голос прозвучал тихо, почти случайно. — Калисия.
Она не вздрогнула. Не отвела глаз. Ее выражение лица не изменилось. Только пальцы, лежавшие на столе, чуть сжались. Едва заметно. Словно она держит что-то хрупкое и боится раздавить.
— Среди сестер такого имени нет, Граб, — сказала она. Голос был ровным. Слишком ровным. Заученная молитва. Или ложь, которую повторяли столько раз, что она стала правдой.
Она поднялась. Поправила платок. Сложила руки перед собой.
— Мне пора на молитву, — добавила она. И вышла.
Шаги стихли быстро. Дверь за ней закрылась без звука.
Я сидел и смотрел на остывающую похлебку. «Среди сестер такого имени нет». Она соврала. Или сказала правду, которая была ложью. Калисии не было среди сестер. Но имя было. Оно жило в этом склепе. Оно дышало в этих стенах. Зара знала. И ее отказ говорить был громким признанием.
Стон закончил есть. Подошел, положил морду мне на колено. Посмотрел снизу вверх.
— Пойдем малыш.
Я погладил его, поднял миски, отнес к раковине. Вымыл. Одну поставил на место, в другую налил воды. Ритуал. Порядок. То, что держит склеп от распада. То, что держит меня.
Мы пошли к себе в комнату. Стон запрыгнул на кровать, свернулся калачиком, заняв свою половину. Я поставил миску и сел рядом. Достал нож. Разул сапоги. Поставил их у кровати. Кинжал вытащил из-за пояса, положил на тумбочку. Он был теплым. Спокойным. Молчащим. Сегодня он не требовал крови. Сегодня он просто был спутником, лежащим на своем месте.
Я лег. Не раздеваясь. Смотрел в стену перед собой. Где-то далеко, в глубине склепа, слышался ритмичный звук. Капли. Или молитва. Или сердцебиение этого подземного мира.
Стон вздохнул во сне. Почавкал и положил голову мне на руку. Вот он, настоящий, безгрешный маленький мир.
Я закрыл глаза. Но сон не приходил. Вместо него были образы. Заколоченные двери. Глиняные фигурки. Мутные глаза. Ложь. И решетка. Та самая, с двумя отогнутыми прутьями. Я еще не нашел ее. Но я знал, что найду. Знал, что она ждет, когда я разогну ее до конца.
Глава 20. Вес монеты
Стук в дверь был тихим. Три удара. Мертвого не разбудит, но вытащит из небытия живого.
Я открыл глаза и потряс головой. В комнате было темно. Слабый свет из коридора проникал через щель под дверью, рисуя на полу длинную желтую полоску.
Стон уже не спал. Сидел у изголовья, уши торчком — даже то, которое вечно висело тряпкой, теперь напряженно стояло. Хвост плотно прижат к задней лапе. Он знал, кто пришел. Чуял и не рычал. Для него этот запах был законом.
— Войдите, — хрипло сказал я. Голос после сна звучал как скрежет металла о камень.
Дверь открылась. Варлам стоял на пороге. Черное облачение сливалось с темнотой. Лицо — бледное пятно в полумраке. Он не сразу вошел. Постоял секунду, глядя на меня, на Стона, на кинжал на тумбочке.
Потом вошел. Свет факела из коридора осветил комнату. Шаги были бесшумными, несмотря на возраст. Он подошел к кровати и встал у изножья, как массивный монумент, сложив руки на груди. В руке что-то было.
— Счетовод, — произнес он негромко. Голос низкий, вибрирующий где-то в самой груди.
— Решетка? — ничего не понимая, спросил я, приподнимаясь на локтях. — Нашли решетку?
Я сел. Стон не двинулся. Смотрел на Варлама внимательным, спокойным взглядом.
— Очнись, Граб. Счетовод. Человек, который ведет их бухгалтерию.
Варлам поднял руку. В его длинных, с желтоватыми ногтями пальцах раскрылся свернутый лист. Бумага шуршнула в мертвой тишине комнаты неприятно, как высохшая кожа трупа. Схема. Та самая, что я принес со склада.
Он протянул лист мне.
— Понюхай, — загадочно произнес Варлам. — Чернила.
Я наклонился. Склеп пах сыростью, землей и холодом, но от бумаги тянуло чем-то чужим, незнакомым.
— Город сам оставляет следы, если знаешь, куда смотреть, — продолжил Варлам, и в его голосе зазвенела та самая сталь, которая пугала меня больше любого крика. — Я смотрел на эту схему не как на план. Я смотрел на нее как на вещь. Бумага тонкая, но слишком плотная. Ее привозят, в Паркине такую не делают. Но главное — чернила. Они не выцветают. И пахнут костяной мукой с примесью жира, чтобы не замерзали на зимнем ветру.
Он выдержал паузу. В его глазах, даже в полумраке, я видел довольный, хищный свет. Сосредоточенность хирурга, который нащупывает скальпелем артерию перед тем, как сделать разрез.
— Я посетил нескольких торговцев и писарей. Такую бумагу и эти чернила оптом берет только одно место. Меняльная контора. А за последний месяц, кроме их главного бухгалтера, никто в городе даже не спрашивал об этом товаре. Слишком дорого для простых долговых расписок.
Варлам свернул лист и сунул его обратно в широкий рукав.
— Все сходится, Граб. Он с ними. Других вариантов нет. Меняльная контора в Верхнем городе. Хозяин — один из волков, именно Счетовод ведет их счета. Через него идет связь, через него течет золото. Он — жила. Перережем ее — и стая останется голодной.
Я молчал и слушал. Варлам не давал приказа. Он дал мне ключ от сокровищницы. Мне не нужно объяснять, как наблюдать, как сливаться с тенями, как ждать и как брать то, что по праву принадлежит мне. Смерти. Но сейчас я понимал нечто большее. Это было не чутье подвалов и не таинства склепа. Это был холодный, безжалостный ум Верховного. Ум, который умел читать врагов по запаху чернил и стоимости бумаги.
— Название конторы — «Вес монеты», — добавил он. — По Восьмой улице. Третий дом от угла.
Он замолчал. Очень подозрительно, с какой-то скрытой осторожностью посмотрел на Стона. Протянул руку. Пес не зарычал. Дал себя коснуться. Варлам погладил его по голове. Медленно. Бережно, как хрусталь, который боялся разбить.
— Отдыхай, мальчик мой, — сказал он тихо. — Завтра начнешь.
— Прости, что среди ночи. Хотел скорее сообщить. Отдыхай.
И вышел. Дверь закрылась без звука, отрезая меня от коридора.
Я остался сидеть в темноте.
Счетовод. Бухгалтер. Жила. Деньги.
В голове пульсирующе тихо щелкало, какой-то сломанный механизм. Это была игра, правила которой мне не рассказали. Не ритуальная смерть во имя Культа, к которым меня готовили восемнадцать лет. Это была политика. Это была война ресурсов. Варлам направлял меня не на врагов культа как идеи. Он направлял меня на врагов своей власти. На тех, кто финансирует волчью сеть. На тех, кто мог раскрыть тайну склепа не потому, что искал истину, а потому что хотел использовать ее как рычаг, чтобы перевернуть трон и занять на нем место.
Я лег обратно на жесткую постель. Стон придвинулся ближе, уткнулся холодным, мокрым носом в мое плечо. Тяжело выдохнул, обдавая кожу живым сквозняком.
Счетовод. Человек, который считает чужие деньги. Что ж, посмотрим на тебя, какой ты внутри, когда гаснут фонари.
«Смог бы ты перерезать горло младенцу, меняла?»
Мысль пришла сама. Острая, как края улыбки на моей шее. Сладкая, как поцелуй смерти.
Глаза закрылись. Я провалился в темноту, которая сегодня была не опасностью, а отдыхом. Без снов. Без голосов мертвецов. Только тишина и ровное дыхание пса.
Три дня.
Я был его тенью уже три дня. Не шел напропалую. Варлам учил терпению. «Смерть не торопится, — говорил он, глядя на огонь свечи. — Она приходит, когда время созревает. Как плод. Как гнойник».
Я наблюдал.
Стон остался в склепе. Зара за ним присмотрит. Тут, в Верхнем городе, пес с ободранным ухом и шрамами привлекал бы слишком много внимания. А мне нужно было стать тихой ночью. Тенью, которая умеет дышать в такт с чужим городом.
Верхний город отталкивал своей сытостью и лицемерием. Не пах гнилью, тухлятиной или страхом, пропитавшим каждый булыжник Нижнего. Воздух в нем был чище, а тишина — дороже. Ее покупали за высокие заборы, толстые стены и стражников, которые защитят их набитые кошельки.
Высокомерные засранцы ходили по своим делам. С высоко поднятыми головами. Носились кареты с дамами, за которыми тут же убирали конский навоз.
Контора «Вес монеты» стояла на обозначенном месте, в самом сердце этого сытого мира. Третий дом от угла. Серый, идеально отесанный камень, тяжелые зеленые ставни. Вывеска с изображением весов и горстью монет на чаше покачивалась на ветру, издавая тихий, мерный скрип. Дзынь дзынь Будто песочные часы, отсчитывающие песчинки чужих судеб или чужих долгов.
У центрального входа круглосуточно стояли двое городских стражников. Длинные копья с блестящими наконечниками, начищенные латы, скучающие, но цепкие глаза. Они охраняли не от воров. Воров в Верхнем городе почти не было — их вешали на площадях. Они охраняли от тех, кто знает, сколько на самом деле весит эта контора.
Счетовод появлялся каждое утро в одно и то же время. Ровно в восемь.
Дверь его дома — особняка с ухоженным садом за высоким кованым забором — открывалась, и он выходил. Толстый, лысеющий мужчина лет пятидесяти. Одет аккуратно, но без кричащей роскоши: темный суконный камзол, безупречно белые крахмальные манжеты, очки в тонкой металлической оправе. Волчьи клыки на манжете я приметил в первый же день.
Жена провожала его до калитки. Целовала в щеку и что-то шептала — обязательный утренний ритуал. Дети махали руками из окна. Картинка. Идеальная, от которой у меня свербело внутри. В Паркине не бывает идеальных картин. Если фасад слишком чистый, значит, дерьмо прячут очень глубоко.
Он шел к конторе быстрым, дерганым шагом. Постоянно оборачивался, каждые несколько шагов поправлял очки указательным пальцем. Толкал их на переносицу. Снова и снова.
Я смотрел на этот жест из теней подворотен, было стойкое ощущение, что он боится. Боится, что мир расплывется, расползется по швам, что цифры на бумагах начнут танцевать, если он не будет держать реальность в жестком, непрерывном фокусе.
Снаружи — успешный человек. Уважаемый купец. Честный меняла, который знает вес каждой монеты и никогда не обманет клиента на медяк.
Но я смотрел на его потеющую лысину, на его дерганые плечи и ждал.
Варлам был прав. Гнойник Счетовода еще не прорвался. Снаружи кожа была розовой и гладкой. Но я уже чувствовал его запах. Сквозь дорогие духи, белый крахмал манжет и скрип латунных весов.
Оставалось только дождаться ночи. А ночи в Паркине всегда срывают маски.
К вечеру пошел дождь.
Мелкий, холодный, пробирающийся под одежду, чтоб смыть с тебя грязь. Но он не смывал грязь с Паркина, а превращал ее в скользкую, черную жижу, которая набивалась в щели между булыжниками и напоминала, где ты.
Я ждал у черного хода заведения с вывеской «Эммануэль».
Это был не бордель для пьяного отребья и воров из Нижнего, где пахло кислым элем и забродившим пивом. Это было место, где аристократы и купцы оставляли состояния за тяжелыми бархатными шторами. Место, где вдыхали сладкий дым и забывали о своих добродетелях. Воздух у задних дверей тянул приторной сладостью, розовой водой и блевотиной — тем самым запахом элитного разложения, на самом деле ничем не лучше Нижнего. А ночью переулки так же воняли помоями и их мерзостью, они такие же твари, как и в Нижнем, только одеты лучше.
Дверь скрипнула. На улицу, покачиваясь, вывалился Счетовод.
Он не был похож на того нервного, аккуратного мужчину в очках, которого я наблюдал уже три дня. Камзол расстегнут, кружевной воротник сбился набок, на губах блуждала пьяная, блаженная улыбка. Он шел, обнимая пустоту, шепча что-то невидимой спутнице, и не замечал, как дождь стучит по его лысеющей макушке.
Я быстро глянул по сторонам и шагнул из тени.
Движение было быстрым и уверенным, это не Нижний, тут на крик сбегутся незваные гости с копьями на перевес. Схватил его сзади, намертво закрыв рот ладонью, и рывком утащил в узкий, воняющий мочой переулок.
Счетовод опешил от неожиданности. Ноги подкосились мгновенно, он рухнул на колени, сильно ударившись о булыжник. Из-под мышки выскользнула тяжелая кожаная папка. Ударилась о камни, распахнулась, и на мокрую землю высыпалась куча бумаг — отчеты, цифры, чужие судьбы, записанные чернилами из костяной муки.
Он хотел закричать, не вышло, из легких вышел черный дымок. Закряхтел. Дрожал, глядя на меня снизу вверх широко раскрытыми, бегающими во все стороны глазами. Пытался что-то сказать через отходивший дым.
— Я я не хотел — зашептал он, пуская слюни пополам с дождевой водой. — Я все верну Клянусь
Я молчал. «Смерть не спрашивает, я помню, кто я, Варлам».
Кинжал вышел без звука. Лезвие скользнуло под ребра — точно, глубоко. Прямо в сердце.
Теплая рукоять грела ладонь, как пламя разгорающейся свечи, я был готов.
Начало трясти. Ломать. Невидимый молот стучал по костям. Их трясло, каждую по отдельности.
Желание. Даже смерть меня не остановит, не даст того, что требуется. Мне нужно. Прямо сейчас. Этот голод. Животный, выжигающий нутро, сводящий с ума голод. Тело Счетовода еще корчилось на булыжниках, а меня била крупная, содрогающая все тело дрожь. Я хотел так сильно, что готов был размазать башку первому встречному.
В носу зазудело. Нестерпимо. Глубоко, где-то у самого основания черепа, туда запихали горсть сухих, колючих перьев. По венам разливается тошнотворный, вдохновляющий жар. Надо вдохнуть. Пальцы вывернуло в обратные стороны. Сейчас. Быстрее.
Пыль. «Ночная пыль».
Картинка не вспыхнула — она окутала, вытесняя дождь и темный переулок густым дымом в моих глазах.
Бархатное кресло. Трубка из черного дерева. Дым — густой, сладкий, маслянистый. Он не просто обволакивает мозг, он заменяет его, заставляет сердце биться в ритме барабана. Под удары которого возникает непреодолимое желание.