Его мужик не курил. Ему повезло. Табаком рядом с ним не воняло.
Он сначала вдыхал запах мужика с опаской: фу! как пахнет его народ? это вот так, значит, он пахнет? – а потом привык, и, когда он оставался в спальне один, ему часто недоставало шорканья мужицких лаптей по паркету, кряхтения, сопения, покашливания и этих запахов, чудесной и смешной смеси: полыни, свежеиспеченного хлеба, кислого пота, иной раз керосина, а летом – раздавленных под ногой ли, в пальцах ли лесных ягод, сладкого и терпкого ягодного сока, и липового лыка, и распиленных досок, и ваксы, и сена, и свежего меда.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Крупская приносит Ленину миску с морошкой и неловко падает на паркет. – Приезд Иосифа Сталина к больному Ленину. – Жестокий разговор Ленина и Сталина о собственном народе. – Надя бойко печатает сложную беседу партийных вождей на пишущей машинке «Ундервуд». – Сталин надменно уходит, его молодая жена Надя мрачно смотрит ему в спину.
– Сегодня приедет Иосиф.
Ильич молчал. Он лежал, отвернувшись к стене.
Сегодня он попросил положить его на правый недвижный бок.
Надя боялась, что он отлежит себе руку и не заметит этого. И ткани омертвеют.
– Володя, ты слышал? Иосиф сегодня приедет.
На лысом затылке дрогнула кожа.
Жена поняла: ее услышали.
Она стояла около кровати с миской в руках, а в миске оранжевой горкой возвышалась морошка.
– Володя! Давай я тебя поверну. Просыпайся! Скоро шесть пробьет. Ты спишь целый день! Смотри, что тебе из Петрограда привезли! Ты такого чуда давно…
Ее журчащая речь оборвалась: больной захрипел и стал силиться сам повернуться.
Крупская поставила миску с морошкой на круглый стол: сегодня он был покрыт темно-коричневой груботканой скатеркой с длинными, метущими пол кистями. Бросилась к мужу. Ее массивные руки ловко и привычно делали свое дело: приподнимали, подсовывались, вращали, катили по кровати в белых простынях родную плоть, как дети катают зимою на улице снежную бабу. Одеяло намоталось больному на руку, Крупская его размотала и аккуратно сложила рядом, на край постели.
Лицо Ленина налилось подозрительной краснотой. Малиновые щеки, малиновый лоб. Жена знала: так поднимается кровяное давление, и врачи при этом советуют пить настойку боярышника и сироп калины. Она беспомощно оглянулась на морошку.
Ильич пробормотал неслушными губами:
– Ои-сиф… Ио-сиф…
Жена шепнула:
– Не вставай!
Она шагнула широким шагом к столу, взяла со стола фаянсовую миску, полную морошки, и понесла на вытянутых руках к Ильичу, стремясь обрадовать, удивить.
И не донесла.
Неуклюже, всей стопой она наступила себе на длинный складчатый подол, ведь зареклась она шить у портнихи такие несуразные, слишком длинные, как в прошлом веке, платья, – да она сама была родом из прошлого века, и к длинным юбкам сызмальства привыкла, а не надо, не надо было шить такие хламиды, это немодно и неудобно, – колено подкосилось, она стала падать вперед, попыталась зацепиться рукой за спинку обтянутого холщовым чехлом кресла, кресло, как скользкая рыба, вырвалось у нее из руки и поехало на гладких ножках по гладкому полу, и вслед за креслом заскользила на паркете и стала падать она, грузная, круглая, белая, снежная, пахнущая рыбой и соусом, и типографской краской свежих газет, и накрахмаленным холстом, – а из рук у нее уже падала, улетала миска, и уже достигла пола, и фаянс уже разбивался, раскалывался на крупные куски и мелкие кусочки, и Ильич с ужасом и слезами глядел из-под рыжих, с сединой, взлетевших на лоб бровей. Это была его любимая миска. Он из нее всегда ел лакомства.
Он ждал этой миски, как кот, и ему торжественно несли ее – всегда с сюрпризом, с вкуснятиной, с нежданным подарком.
И вот она разбита. Осколки на паркете.
А Надя, лежа на полу на животе, как большая рыба, взмахивая плавниками, тянет голову и плывет за миской, она еще видит ее призрак впереди, для нее она еще не разбилась.
– Надя!.. на…
Она шевелилась на полу всем тяжелым телом, не могла встать.
Он заплакал.
Она хватала пальцами и царапала паркет.
Он плакал горько.
Она перекатилась на бок, уперлась локтем в паркет, лицо ее искривилось, из-под ее ладони потекла кровь – она поранила руку осколком.
Он плакал и уже громко, будто ел и чмокал, всхлипывал.
Морошка раскатилась по полу, размякла, закатывалась под кровать. Жена давила ягоды своим телом, и ее холщовое платье пятналось оранжевым ярким соком.
– Ми-лая!.. я сей-час…
Он кряхтел, хрипел и хотел встать.
Они оба хотели подняться и не могли.
Дверь раскрылась, и в комнату вбежала новая секретарша. За ней, тяжело, на всю ногу ступая, вошел Епифан. Он сегодня напоминал сонного медведя: борода нечесана, густые отросшие волосы плотно закрыли лоб, упали на маленькие глазки.
Епифан раскорячисто шагнул, этим огромным кривым шагом достиг бьющейся на полу жены вождя, крепко подхватил ее подмышки и, огрузлую, поднял так легко, словно это была набитая пухом громадная подушка. Ильич, лежа на кровати, плакал и кусал губы. Епифан ступнями в лаптях безжалостно давил огненные ягоды, подволакивал Крупскую к креслу, усаживал; теперь плакала она, дрожала нижней губой. Секретарша смотрела на ее лиф и юбку, все испятнанные давленой морошкой.
– Надежда Константиновна… вы не расстраивайтесь, все отстирается, я сегодня же, сейчас велю постирать…
– Я и не расстраиваюсь, – лепетала Крупская, ловя воздух ртом.
Секретарша и Епифан подошли к кровати, где медведем ворочался больной.
– Вы сесть хотите? В подушках? – участливо спросила молодая секретарша, и Ленин мокрыми глазами уставился ей в лицо, в глаза, потом заскользил глазами вниз, к груди, щупал зрачками отороченный крахмальным кружевом воротник.
– Д-да…
Мужик и девушка одновременно подвели руки под тело вождя и усадили его на кровати быстро и сноровисто. Епифан знал, что делать. Он уже не раз проделывал это с вождем. Он быстро, ловко греб к себе в изобилии наваленные в изголовье подушки – их тут было четыре, что тебе в деревенской избе, на парадной кровати: одна большая, другая поменьше, третья еще меньше, четвертая совсем крохотная, думка. Мужик пригреб к себе подушки и подоткнул их, одну за другой, под безвольно застывшее тело Ильича. Потом подтащил, проволок вождя по кровати ближе к деревянной кроватной спинке. Спрашивал заботливо:
– Ну как? Как оно сидится-то? а? ништо? расчудесно? то-то и оно! А ищо плакали!
Ильич сидел в подушках, как ребенок, с мокрыми глазами, мокрыми ресницами и влажными, блестящими щеками, с губы у него, как у собаки, стекала слюна, и молодая Надя торопливо пошарила в кармане юбки, вынула носовой платок, развернула его – он оказался неожиданно большим, как фартук, квадратом белого креп-жоржета, – и деликатно, аккуратно вытерла Ильичу мокрый угол рта. И он глядел благодарно, мокро и покорно, и слезы текли опять, ничем не унять.
– А вот сказочку расскажу, ну-ка! – хрипло прикрикивал Епифан.
Старая Надя тяжело сидела в кресле. Молодая Надя позвала в открытую дверь:
– Эй! Кто рядом! Подойдите, пожалуйста!