Крупская сидела столь тихо, будто ее здесь, в спальне, и не было вовсе.
Затаилась, как мышь.
Иосиф льстил, насмешничал, ерничал, и в то же время говорил серьезно, над его словами невозможно было хохотать, – скорее плакать.
Ленин дышал, как при газовой атаке.
Было такое чувство, что он ползет по кровати, как по земляному грязному окопу, и ему надо встать в окопе во весь рост, а он не может.
– А партия? Что скажет пар… пар… тия, если я…
– Если вы вручите мне та-кой да-кумент? Партия, ка-нечно, нэ вся сахар. Более таво! Я да-пускаю, што этот да-кумент выза-вет яростные споры! На то и люди, штобы са-бираться в кучи и спорить. Структура власти така-ва, што а-на нэ может бэз стычек! Внутри любой ие-рархии ани есть! Вы сами, вы… Нэ вы ли пре-красно, убедительно у-мели, с трибуны, разгра-мить вашего пра-тивника? Любого, замэчу! Для вас ни-кагда нэ играли ни-какой роли ни абра-завание аппанента, ни ево знамэ-нитость, ни ево а-ратарская ада-ренность! Вы любого можи-те прижать к ногтю, Владимир Ильич!
Сталин смотрел победительно.
Ленин читал в его глазах: «А вот меня не можешь, не можешь».
Секретарша послушно и деловито печатала.
Она старательно допечатывала последнюю фразу Иосифа: «…можете прижать к ногтю, Владимир Ильич», – и задумалась, что ставить в конце предложения: восклицательный знак или точку, – и потом прекратила думать, поставила точку и закрыла глаза.
Она закрыла глаза, пальцы стучали сами, она могла печатать и с закрытыми глазами, если бы клавиатуру машинки закрыли бы газовым шарфом, она нажимала бы на точные клавиши и сквозь шарф, вслепую, – и что с ней сталось, она не поняла, только все в комнате вдруг стало красным, как на закате. «Все только начинается, а я про закат!» – подумала она о стране и о себе: о стране восторженно, о себе зло и презрительно, – и тут вдруг до нее дошло: она увидела везде кровь, и потрясенно, чуя под лопатками пот, а под веками кипение слез, обвинила себя самое в сумасшествии. «Раскрой глаза, дура, раскрой!» – молча приказывала она себе, пальцы стучали, а веки все никак не подымались. Наконец она сделала страшное усилие над собой и открыла глаза. Иосиф сидел с трубкой в углу рта и цедил слова, не вынимая из зубов трубки. Ленин откинулся в подушках. Его громадный белый, будто гипсовый, лоб пошел морщинами, бугрился и мерцал. Крупская, вжав голову в плечи, смотрела и слушала и ничего не понимала. Она видела – Ильич вспотел, и надо вытереть лоб сухим полотенцем, а потом приложить к нему влажную салфетку.
Они еще говорили, все так же медленно, примерно с час. Потом Крупская, из кресла, стала делать Сталину знаки: все, хватит, вождь устал! Сталин вынул из зубов трубку и держал ее в сложенных черпаком ладонях. Ленин смотрел на трубку, как на мертвого зверька. Они оба молчали.
Потом Иосиф встал и вышел. Не прощаясь.
И молодая Надя открыла слепые глаза, ее руки сами слетели с клавиш, ей показалось, что на столе стоит бутылка водки, и ей стало плохо, она ткнула рукой вперед, и пальцы провалились в пустоту, она вздрогнула и крепко зажмурилась, и глаза ее еще увидели край френча Иосифа, когда он выходил в дверь и зло закрывал за собой белые створки.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Крупская говорит с молодой Надей на повышенных тонах. – Крупская просит больногоЛенина набраться мужества и продиктовать ей завещание. – Молодая Надя чувствует себя рабой, а она хочет свободы. – Ленин, Крупская, молодая Надя и седая Марья Ильинишна Ульянова устраивают пикник и пируют на лужайке. – Все они круглыми глазами глядят на Иосифа Сталина, он приближается к ним. – Сталин и его молодая жена гордо удаляются от пирующих в лес для минутной любви.
Крупская вздохнула так шумно, будто работал насос или ветер гудел в трубе.
Она поманила молодую пальцем. Молодая, с трудом поднимаясь, отрываясь от столика и от «Ундервуда», будто они были намазаны медом, а она прилипла к ним, встала и подошла к креслу. Крупская с сожалением разглядывала ягодные пятна на грубой чистой холстине.
– Да, выбросить, все выбросить, нипочем не отстирается, – сокрушенно выдохнула она. – Надя, какой у них разговор вышел! Вы поняли, что происходит? Нет, вы поняли, поняли?
Она протянула к молодой обе руки, будто хотела схватить ее за локти и потрясти ее.
– Я? Я печатала…
– Пф! Ну да. Да. Вы печатали! – Круглые рыбьи глаза Крупской на круглом лице горели ужасом и торжеством. – Вы не уловили! Зато я уловила! – Она закрыла себе рот рукой и скосила глаза на постель. Вождь задремал в подушках. Он слишком долго трудился, у него устали язык и мозг. – Я прекрасно знаю Владимира Ильича! Знаю каждый его жест, каждый вздох, и чего ему и когда хочется, и даже… даже… о чем он и когда думает! А здесь разговор! Здесь все как на ладони, вы понимаете! Нет, вы ничего не понимаете! – Она взмахнула толстой рукой, и толстая плоть выше локтя крупно и противно дрогнула, как холодец, а рукав пополз вверх, обнажая кожу в комочках жира и чернильных пятнах кровоизлияний. – Это особый разговор! Вы думаете, они говорили о том, как по-новому обустроить партию?!
Молодая растерялась. Предметы в спальне, шторы, круглый стол, маленький столик с пишущей машинкой из кроваво-красных снова стали обычными, как они есть.
– Да… о том, как…
Крупская презрительно махнула рукой, и толстомясая рука выше локтя опять крупно, жирно колыхнулась.
– Они рвали! Рвали нити! Нити меж собой!
– Какие… нити?
Молодая потерянно смотрела на старую. Старая опять согнула палец и подвигала им в воздухе. Молодая наклонилась над ее головой, глядела на ее седину. Старая приблизила губы к подбородку молодой, будто хотела ее поцеловать.
– Ваш Иосиф Виссарионович плохой политик. Мой Ильич разгромит его в пух, – ее губы пересохли, и она их то и дело облизывала. – Они говорили о важных вещах, да! о том, как уничтожить в нашей стране, да и на всей нашей земле, мусор! человеческий мусор! Вы понимаете, слишком много дерьма! Слишком много. Ильич прав. Надо что-то делать. А ваш Иосиф, ваш Иосиф его копирует. Он копирует вождя и думает, что этого никто не увидит! Он хочет быть таким же… – В груди у старой заклокотало, и она закашлялась и кашляла долго и надсадно. – Таким же железным! Таким же умницей! Таким же… – Кашляла опять. Молодая ждала, бледнея. – Но нет! не выйдет! ваш Иосиф – туповат!
– Вы это мне…
Молодая не знала, что сказать, и надо ли говорить.
– Да, вам! Вам! – Прозрачные, белые, навыкате, глаза жены вождя горели радостью и хитростью. – Я все поняла! У вашего Иосифа нет простой честности, простой человеческой порядочности! Он не чист! Не честен! Он… – Рука Крупской поднялась как бы сама собой, и она удивленно на нее посмотрела и закинула ее за шею молодой, и молодая охнула и присела перед креслом, а ей на шею давило живое бревно. – Он лис! Он затаился! И я придумала, что делать. Я заставлю Ильича сделать завещание! Да! Да! Мы, – она так и сказала «мы», – напишем завещание, и там Ильич все укажет, все-все, что надлежит сделать после его… – Она не могла выдавить из себя: «смерти», но обе они и так услышали это медное, еловое слово в повисшей старой шалью тишине. – Да! это спасение! Что написано пером, то не вырубишь топором! Мы скинем его с этого петушиного насеста! И он не получит, – молодая прежде произнесенного старой слова услышала внутри себя: «власти», и старая торжествующе сказала: – Власти! Никогда! Ни за какие коврижки!
Старая вся тряслась, ее тело тряслось, седые патлы выбились из пучка и свисали вдоль щек.
– Коврижки… – бессмысленно повторила за старой молодая, а потом губы ее шевелились, а голоса не слышно было.
– Вы меня простите, Надя, если я вас обижаю! Но вы же видите, что происходит. Не дай бог что… – Она прижала растопыренную пятерню к жирно блестевшему лицу. – Должна быть бумага! И пусть, пусть эта последняя, – она всхлипнула, будто лошадь всхрапнула, – бумага станет для Иосифа ударом.
Молодая отвернула лицо. Старая видела: ей трудно говорить. Отвечать лишь бы что она не хотела, а ответить так, как хотела, не могла.
И тут старая сделала совсем уж странный жест.
Она так раньше никогда не делала.
Подняла руку и, с трудом держа ее на весу, показала молодой пальцем – на дверь.
И молодая, тоже с трудом, не зная, то ли выполнять повеление, то ли попытаться обратить все в шутку и дерзко остаться в проклятой спальне, вздрагивая желающими что-то вымолвить губами, пошла к двери, и каблуки стучали по паркету медленно: тук… тук… тук.
Гвозди забивали в доски.
***
Крупская и Ленин остались в спальне одни.
И, когда они остались одни, больной вдруг тревожно заворочался, разлепил глаза, ухватил мутными зрачками тестом расплывшуюся по сиденью и спинке кресла жену, забормотал:
– Наденька… Будь добра… попить…
Крупская встала, тяжело переваливаясь, подошла к туалетному столику. Там всегда, в любое время дня и ночи, стояла большая чашка со свежей водой: прислуга меняла ее четыре, пять раз в день.
Она поднесла чашку ко рту мужа. Он пил, шумно глотал, вода стекала изо рта на рубаху.
Крупская вытерла ему рот полотенцем, как неряхе-дитяти, и уселась на кровать, изрядно продавив ее; пружины охнули.
– Володичка, – тихо и нежно хотела сказать она, а вышло невнятно и скрипуче. – Володя! Хочу поговорить с тобой.