– Клянусь святым Жоржем! Да неужели вы думаете, что я буду держать его в Монбрёне? Слава богу, я не в том уже возрасте, когда по безрассудству или из тщеславия мы вредим важнейшим своим выгодам! Нет, я никак не хочу рисковать таким образом моими владениями. План мой лучше. Послушайте. Говорят, англичане ужасно грабят по всей Франции, и Карл Пятый всеми силами старается укротить их. Вероятно, по этому поводу Дюгесклена призывают в Париж с такой поспешностью, да и сам он сказал, что его хотят сделать коннетаблем. Вы понимаете, что в подобных обстоятельствах король Карл Пятый не пожалеет ста, двухсот, трехсот тысяч флоринов, чтобы только я дал свободу его любимцу и первому полководцу.
При этом открытии глаза доньи Маргериты засверкали от радости.
– Но,– возразил монах,– говорят, Франция сильно обеднела, и если король не расположен будет заплатить выкуп…
– В таком случае я выдам моего пленника англичанам и принцу Уэльскому, которые будут в восторге, завладев человеком, сделавшим им столько зла. Наконец, когда ни Франция, ни Англия не захотят платить выкуп, я предложу его самому Дюгесклену, и если он поклянется Евангелием, что доставит мне определенную сумму, тут же дам ему свободу, потому что как ни грубы эти французские рыцари, а на их слово можно положиться. Клянусь папой! Конечно, я решусь на это только в крайнем случае.
– Отчего же?
– Оттого, что к выдаче Дюгесклена я присоединю еще другие условия, которых он сам выполнить не может.
Произнеся эти слова важным и таинственным голосом, барон вдруг остановился. Отец Готье и донья Маргерита, разинув рты, ожидали, чтобы он объяснился. Валерия удвоила свое внимание.
– Вы думали,– начал Монбрён озабоченным тоном,– что меня в самом деле смущает сопротивление моей безрассудной племянницы насчет уступки прав на латурское поместье? Нисколько! Я оказывал ей снисхождение и уступчивость только потому, что не хотел стать ненавистным для своих подчиненных. Впрочем, если бы Валерия даже и согласилась наконец уступить моим настояниям, этим еще не все бы кончилось для меня: я все-таки не мог бы считать себя обладателем Латура, ибо мне известно, что Гийом де Латур, законный наследник, еще жив.
Услышав это, Валерия чуть было не упала в обморок и в течение нескольких минут не могла следить за продолжением разговора. Но она скоро победила волнение и снова обратилась в слух. Монбрён с живостью продолжал:
– Говорю вам, отец мой, что наследники таких имений, как Латур, не пропадают. Вероятно, тайна эта была известна многим. Если знает о ней ваш шаларский монах, почему же не знать ее и другим? И Гийом явится! Когда и как – вот что неизвестно, и одна эта возможность внезапного его появления расстраивает все мои планы… Едва только услышу, что какой-нибудь путешественник или пилигрим просит гостеприимства в замке, мне уже кажется, что это Гийом де Латур, явившийся со своими требованиями. Это мне надоело, и я хочу наконец избавиться от такого беспокойного состояния, избавиться во что бы то ни стало!
– Да каким же это образом?
– Я хочу от короля вместе с выкупом за Дюгесклена просить грамоту, которая бы замок Латур с его землями закрепляла бы за мной в вечное и потомственное владение, так, чтобы никто из претендентов не мог предъявлять на него своих прав. С такой грамотой, будь она от французского или английского короля, я буду обеспечен навсегда. И тогда пусть Гийом де Латур является хоть с целой армией, а Валерия восстанавливает против меня всех полководцев Франции и употребляет все свойственные женщинам хитрости – я не боюсь их!
– Клянусь честью,– с восторгом вскричала баронесса,– вы придумали превосходно! Превратите слова в дело, и мы скоро избавимся от этой злой девчонки, которая то и дело ставит весь замок вверх дном. Право, до тех пор, пока она живет под нашей кровлей, я не могу считать себя госпожой и повелительницей замка!
– Намерение ваше весьма мудро,– прибавил капеллан, который теперь был столь же покорен и льстив, сколь в иное время надменен и неумолим,– а тогда, я надеюсь, тишина и благополучие, которыми будете вы наслаждаться в лоне вашего семейства, позволят вам заняться участью ваших добрых и честных слуг! Итак,– продолжал с живостью монах,– если ваше намерение так хорошо обдумано, что помешает вам исполнить его теперь же? Стоит вам сказать одно лишь слово, и этот странный чужеземец, схваченный в своей комнате, будет сидеть в тюрьме до тех пор…
– Так, так, почтенный отец,– отвечал барон, покачивая головой,– а потом меня обвинят в нарушении правил гостеприимства, и в провинциальном собрании дворянства герб мой будет поруган, как герб предателя и труса! Впрочем, слух о пленении такого великого полководца, как Бертран, не замедлит распространиться, и в окрестностях найдется множество бродяг и разбойников, которые захотят отнять у меня добычу. Вспомните, что этот демон Доброе Копье со своими разбойниками может завтра же осадить наш замок, и я никак не хочу вследствие этого приступа лишиться моего пленника. Вот почему я решился тайно содержать его в другом месте.
– Где же это, барон?
– Вы это сейчас узнаете,– медленно отвечал Монбрён.– Я расскажу все свои намерения, потому что оба вы должны мне помочь осуществить их. Вы знаете, что вследствие ссоры, произошедшей между мной и Бертраном, мы заключили перемирие до завтрашнего утра, после чего становимся снова врагами. Конечно, Дюгесклен, которого важные дела призывают к французскому двору, выедет завтра раньше истечения срока перемирия, и я не намерен ему препятствовать. Напротив, я ему в присутствии своих воинов окажу все знаки внимания, учтивости и почтения, отпущу с ним его людей, так что никто не вправе будет сказать, что я изменил слову или нарушил правила гостеприимства.
– Так вы его выпустите?
– Слушайте дальше. Я дам ему провожатого, который заплутается в соседних лесах и кончит тем, что наведет на засаду. Я скрою в лесу нескольких человек из моих лучших наемников. Сам я отправлюсь к этому условленному месту, едва только Дюгесклен выедет из замка, и буду присутствовать при схватке. Бретонцы, сопровождающие Бертрана, дурно вооружены, и их очень немного. Нас же будет вдвое больше и вдвое лучше вооруженных – сопротивление невозможно. Я отведу пленника в Латур, на гарнизон которого можно положиться, и стану держать его там до тех пор, пока не заключу условия о выкупе с Францией или Англией.
Глубокое молчание воцарилось в зале, вероятно, присутствующие размышляли о сообщенном им плане.
– Благородный барон,– сказал наконец отец Готье,– благоразумно ли будет выпустить на волю того, кто теперь в ваших руках? Этот рыцарь Бертран, кажется, не любит шутить в бою, и…
– Замолчишь ли ты, безмозглый монах? – прервал барон, топнув ногой.– Разве ты не слышал, что я сам буду в деле? Клянусь Богом! Я никому не намерен уступить ни в телесной силе, ни в знании военного дела. Я не признаю ничьего превосходства, кроме храбрых моих патронов, доблестных рыцарей святого Жоржа и святого Дионисия. Уж на этот счет успокойтесь, почтенный отец, и поверьте, что если случится мне переломить копье с Дюгескленом, так он убедится, что не так-то легко выбить из седла рыцаря, подобного мне.
Несмотря на эту хвастливую выходку, монах, казалось, не совсем был успокоен насчет успеха предполагаемого предприятия, но баронесса, превосходя в хвастовстве самого барона, вскричала:
– О! Я уверена, благородный супруг, что не он вас выбьет из седла, а вы его. И я со своей стороны была бы не прочь, если бы вы сразились за меня, вашу супругу и даму вашего сердца, с рыцарем, пользующимся некоторой славой. В последний приезд свой в наш замок соседка наша, баронесса де Курбфи, имела дерзость сказать, что есть огромная разница между бедными оруженосцами, разбитыми вами в разных сражениях, и храбрыми настоящими английскими или французскими рыцарями и что если бы вам случилось сразиться с последними, то мне недолго пришлось бы гордиться вашими подвигами, и…
– Любезный друг и сосед мой, сир де Курбфи, может на днях увидеть меня в сопровождении ста добрых воинов, которые напомнят ему его обязанность держать на привязи язычок своей словоохотливой супруги,– прервал сухо барон.– Но теперь не до этого вздора. Вот чего я от тебя ожидаю, моя добрая супруга. Между тем как завтра поутру окольными дорогами я проберусь на место засады, тебе предоставляю позаботиться об охране и защите замка. Ты должна будешь собрать все свойственное тебе хладнокровие и решимость, потому что легко может случиться, что капитан Доброе Копье вздумает приступить к замку. Как скоро я завладею будущим коннетаблем, пришлю тебе подкрепление. Досадно,– продолжал он,– что я не могу оставить в советники и помощники тебе ни Освальда, ни Жака. Один убежал бог знает куда, а другого, в воздаяние за сегодняшнее его поведение, я должен был бросить в тюрьму.
– Не бойтесь ничего, благородный супруг мой! – отвечала с самоуверенностью баронесса.– Вы знаете меня, и вам известно, что я достойна быть вашей женой. Никому не взять замка, пока я буду повелевать им!
Барон улыбнулся своей воинственной супруге и обратился потом к капеллану.
– На вас, отец мой, возлагаю я не менее важное поручение. Благодаря своей одежде вы можете быть везде, не возбуждая ничьего подозрения. Я думаю послать вас…
Движение, произведенное во сне старой служанкой, заставило Валерию подумать об обратном пути. Она узнала все главные замыслы барона, гораздо больше, чем смела надеяться, и дальнейший разговор не мог иметь для нее никакой важности. Она тихонько подняла занавес двери, убедилась, что старуха служанка еще спит, и исчезла, никем не замеченная, так же тихо и осмотрительно, как и вошла.
Чувствуя себя опять на свободе, она чуть не упала в обморок. Трудно вообразить силу бушевавших в ней чувств, когда она прислушивалась к словам своих притеснителей. Этот изменнически составленный заговор, угрожавший первому рыцарю века, наполнял ее страхом, но еще больше тревожило и смущало ее душу известие о существовании Гийома де Латура, этого молодого родственника, наследницей которого она считала себя до сих пор. Это сомнительное известие бросало совершенно новый свет на мысли, планы, предположения и всю будущность гордой девицы де Латур. В ней произошел внезапный переворот, и природный ее оптимизм на миг заколебался. Она всегда воображала себя богатой наследницей, видела в себе последнюю представительницу древнего, знатного рода, имеющую полное право требовать уважения и благоговения, и вот вдруг она слетает с высоты своих мечтаний, становится бедной сиротой, первой добродетелью которой должно быть смирение, сиротой, живущей пятнадцать лет милостыней тех, которых ежедневно оскорбляла.
«И теперь,– подумала она,– я не могу уже позволить, чтобы благородный Анри и его товарищи подвергали свою жизнь опасности. Я вижу ясно: из-за меня, только из-за меня одной, он предпринимает эту войну. Он всегда просил моего согласия и воспользовался сегодняшним приключением, чтобы исторгнуть его у меня. Нет, я не должна этого допустить. Каждая капля пролитой крови упала бы прямо на мою совесть… Но что делать? Как уведомить капитана? Замок заперт, и никто не может выйти без позволения барона. Боже мой! Услышь мои моления и пошли мне помощь!.. А этот благородный, смелый рыцарь! Неужели я дам ему погибнуть жертвой измены?.. Мне остается одно только средство: этот вздыхатель – трубадур… Но станет ли у него мужества исполнить мой замысел? О, будь он проклят, если струсит!»
И, приняв твердое решение, Валерия прошла через ряд пустых комнат по извилистым коридорам старого замка. Она очутилась у входа на узкую и крутую лестницу, проделанную в стене Белой башни и ведущую к верхней платформе. Нимало не колеблясь, Валерия стала подниматься по лестнице в кромешной темноте.
Пройдя половину ступенек, она услышала приятную музыку, раздававшуюся сверху. Молодая девушка остановилась, чтобы отдохнуть, и стала прислушиваться к звукам. То был приятный, чистый голос трубадура, сливавшийся со звуками арфы. Расстояние не позволяло слышать слов, но напев был прост, тих и грустен. Валерия охотно предалась бы очарованию этих жалобных звуков, раздававшихся посреди мрака и безмолвия ночи, но обстоятельства не позволяли терять ни одной минуты. Она превозмогла свое волнение, стала подыматься выше и скоро достигла верхней платформы башни.
С этой высоты глазам представлялся поэтический, величественный вид. Небо было чисто, воздух прозрачен и темен, месяц тихо скользил по звездному небу и бросал бледный свет на все окрестности. Все вокруг замка безмолвствовало, только изредка раздавался одинокий крик ночной птицы, порхавшей около высоких башен древнего замка.
Трубадур с арфой в руках прислонился к одному из зубцов башни и, казалось, увлекся очарованием ландшафта. Отрешенный от действительности, он воспевал свои чувства и, желая передать их полноту и оттенки, переходил постоянно от одного ритма к другому, что и придавало его напевам какую-то особенную силу и животрепещущую свежесть.
Валерия остановилась в нескольких шагах от него. Трубадур, жалуясь на ее жестокость, сравнивал ее с редкими цветами высоких гор, не смешивающимися с простыми растениями долины. Вздох молодой девушки прервал его. Он тотчас оставил арфу и, подойдя к Валерии, спросил:
– Валерия, это вы?
– Я, Жераль, благодарю, что ты явился на мой призыв.
Трубадур не отвечал ни слова. Взор его, блестевший еще вдохновением, с любовью остановился на девушке. Он смотрел на нее, как на милый призрак, вызванный его поэтическим воображением, который может исчезнуть при малейшем шуме. Это молчание, казалось, смущало Валерию.
– Вы пели, мессир? – робко начала она.– Вы хорошо делаете, что пользуетесь тишиной этой светлой прекрасной ночи. Завтра эти места наполнятся, может быть, тревогой, кровью и смертью.
Менестрель грустно улыбнулся.
– Пение – мой удел,– произнес он тихо,– как брань – удел рыцаря, веселье – удел красавицы. Я должен петь и в спокойное время, и во время бури, как поет соловей весной. Я – арфа и издаю звуки, когда горесть ударяет по моим скорбным струнам. И арфа перестанет издавать гармонические звуки тогда, когда будет разбита.
Валерия рассеянно внимала этим словам. Помолчав, она опять спросила его:
– Неужели никогда не приходило вам в голову, милый Жераль, что песня и звуки, столь сладостные во время мира и в свободные часы отдохновения,– пустое и жалкое занятие во времена бедствий и несчастий, когда каждый мужчина обязан надеть латы и шлем, опоясаться мечом и защищать свой родимый кров? Неужели в вас не пробуждается стыд, что вы предаетесь мечтам и уноситесь на аккордах в то время, когда около вас даже я, робкая девушка, думаю только о войне, битвах, подвигах и возвышенных чувствах? В своих странствованиях вы исходили всю Францию, неужели вас не возмущали насилия, измены, несправедливости, происходившие перед вашими глазами? Неужели вы никогда не сожалели, что рука ваша не владеет мечом? Что вы не в состоянии отомстить за насилие, отвратить измену, защитить от несправедливости?
– Я плакал над несчастьями, свидетелем которых случалось мне быть, благородная Валерия, но что может один человек против наказаний, посланных небесным гневом? Когда Бог сжалится над бедной Францией, он пошлет своих избранных на спасение ее. И что такое я? Странник, утирающий мимоходом слезы нищего, сидящего у края дороги, или плачущий с ним, и потом пускающийся опять в дальний путь.
– Итак, мессир,– сказала девушка с некоторым презрением,– вы никогда не мечтали о военных подвигах, о битвах и славе?
– Я мечтал о ясном небе, о прелестных долинах и о поэзии,– отвечал со вздохом трубадур.– Почти все мои родственники пали жертвой войны. Молодость моя прошла в стенах, куда не доходил шум битвы и где меня учили ненавидеть войну, лишившую меня всей семьи. Там, в уединении, под руководством старика, пострадавшего больше всякого другого от бедствий отчизны, душа моя обратилась к музыке и к стихам. Я не знал воинственных упражнений молодых дворян, и никогда тяжелый шлем не касался моего лба. Позже, начав свою странническую жизнь и переходя из одного замка в другой, я воспевал подвиги доблестных рыцарей и песнями снискал себе славу, но подражать этим рыцарям у меня никогда не было охоты.
– И без сомнения,– спросила его иронически Валерия,– это воспитание, изнежившее ваше тело, вместе с тем лишило и дух ваш всякой силы и мужества? Я, Жераль,– продолжала она, подходя ближе к трубадуру,– я, хоть и женщина, стыдилась бы подобной слабости! Но, правда, воспитание мое не было изнежено, подобно вашему, когда я выросла и начала что-то понимать, я увидела себя заключенной в этих каменных стенах, посреди моих притеснителей и их полудиких вассалов. Я сумела заставить себя уважать. Каждый день была я свидетельницей сражений, ссор, беспорядков и кровопролития. Дух мой окреп в уединении и отчуждении от всех, он вырос от вечной борьбы и постоянно наносимых мне оскорблений. И потому-то я уважаю только мужчину, который смел, великодушен и неустрашим. И потому, верьте мне, мессир, такой человек, как наш гость, Бертран Дюгесклен, несмотря на свое безобразие и неуклюжесть приемов, скорее дождется нежного взора и ласки красавицы, чем прекраснейший трубадур, умеющий только слагать стихи и напевы в честь прекрасных очей своей богини.
Менестрель укоризненно посмотрел на нее.
– Донья Валерия,– произнес он с волнением,– к чему снова напоминать, что вы предпочли мне другого рыцаря, далеко уступающего в заслугах и славе великому гостю, обитающему теперь в Монбрёне? Но знайте, каким бы ни казался я вам слабым, малодушным и презренным, ни одной минуты не поколеблюсь отдать свою жизнь за вас, по первому мановению вашей благородной руки.