– Ничего ты обо мне не знаешь. Ладно, Наташка. Раз гонишь меня, пойду с киномехаником дружбу сведу, а то что ж он один да один, а, должно быть, неплохой мужик. Тем более, только он в этот час не спит. Как не идешь ночью мимо клуба, у него на чердаке свет горит. Выпьем с ним, за жизнь поговорим, я узнаю, что он за птица.
– Он убогий, из него слова человеческого не вытянешь, – проговорила Наталья.
– Зачем ты о нем так? Мужик как мужик. Где вам, бабам, нас, мужиков, понять, у нас совсем другой разговор.
Наталья зажгла спичку, чтобы видеть лицо Сашки.
– Ладно, – сказала она, – подожди, не уходи.
Вскрикнул дедушка. Нет, это не дедушка. Это дверь хлопнула. Полил дождь, и лил он до утра, но мать не вернулась. Она пришла после, ближе к вечеру следующего дня, когда прогоняли коров. Она шла в гуще стада, пыль клубилась в лучах низкого закатного солнца. Мать шла босиком и размахивала босоножками в руке. Платок упал с плеч и обвис на сгибах рук. Отсвет яркого заката утяжелял ее лицо, губы ее спокойно улыбались, крашеные хной жесткие волосы были как всегда взлохмачены, глаза пылали красотой. Возле своей калитки она отделилась от стада.
Ожидание
(рассказ)
I
Александр Узлов, учитель переплетного дела школы для слабоумных детей, заболел бессонницей. Стоило вечером замешкаться на кухне, глотнуть лишний раз из заварочного чайника – Узлов любил прямо из носика – как она приходила и не отпускала до утра. Узлов привык видеть сны и теперь чувствовал себя обделенным.
По первости на работу Узлов ходил исправно. Ему казалось, оставь он работу, жизнь сразу превратится в хаос. Впрочем, хаос привлекал все больше.
Узлов был художник. Сызмала обнаружил в себе художника, рисовал храмы с крестами – хотя за полуподвальным окном комнаты Узловых стоял храм без крестов – и рожицы, тетрадь с которыми шла во время урока по рядам и была причиной скованного смеха одноклассников, не сдерживали себя только плохие ученики.
Отец Саши, майор танковых войск в отставке, редко расстегивал ворот. Он горел в танке у Халхин-Гола, и постоянно прятал обожженную грудь. Хвалился он другим, тем, чего не имел. Рассказывал, что у него есть государственная дача, «ЗИМ» в гараже. Отец хоть и пил, но был неизменно нежен с матерью, называл ее своей сказкой. Мать же с рассудительным отчаянием бранила его пьянью коричневой. Отец имел математический склад ума и не приветствовал влечение сына к рисованию. Говорил: «Что это ты, Сашка, занялся женским делом, картинки рисуешь?» И еще сказал раз сыну: «Твой дом – тюрьма». Почему, тюрьма? Саша ведь рос добрым и улыбчивым.
На последнем курсе худграфа Пединститута Саша женился на заочнице Литинститута Марине.
– Саша, у тебя есть мечта? – спросила она его вскоре после знакомства.
– Я мечтаю о том, чтобы вымерли все люди, обладающие музыкальным слухом и певческим голосом. Тогда бы я мог беспрепятственно выходить на сцену и петь, – вполне серьезно ответил Узлов.
– Да? А я мечтаю о свержении советского режима, – сказала Марина.
Со стороны Узлова не последовало никакой реакции, он был, что называется, асоциален.
В Загсе у Марины нашло скверное настроение, фотографируясь, она состроила гримасу. Костюм, купленный в комиссионном магазине, оказался Узлову мал: из рукавов лезли тяжелые запястья, – весьма средненькая получилась фотография, через несколько лет Марина не удержалась, ее порвала.
После свадьбы переехали от матери в купленную тестем в рассрочку маленькую кооперативную квартирку на восьмом этаже типового блочного дома. Марина сразу вызвала электрика и обрезала телевизионную антенну; но мать Узлова сказала, что у ее сына должна быть здоровая советская семья, телевизор молодоженам все-таки купила.
Вскоре родился сын, назвали Михаилом. Еще через три месяца Саше прислали повестку из военкомата. На проводах отец Марины сказал: «Хорошо, Саша, что тебя забирают в армию, а то посадили бы за тунеядство», – и посмотрел на зятя пронзительно.
Марина писала в армию письма, в которых называла мужа «мой волк», хотя Саша больше походил на медведя. Узлов отвечал ей в таком духе: «Когда же кончится этот кошмар? У нас нет горячей воды, говорят: не будет до весны. Моя любовь к тебе длиннее, чем моя жизнь, ты это поймешь, когда я умру», – и подписывался: «Твой бедный солдатик».
Марина несколько раз приезжала к нему в часть.
Саша отслужил год, вернулся, устроился на работу. Тут только началась непосредственно семейная жизнь, началась и не заладилась. Было все и слишком празднично, как легкий снег, и в то же время скучно. Саша пытался играть роль.
– Когда ты была в роддоме, я тебе изменял с негритянкой, – говорил он жене. – Подошел к ней на улице, сказал, что нужна чернокожая натурщица. Она оказалась восходящей оперной звездой, ангажировалась в Большом театре. У нас в лифте сразу и произошло, не дотерпели до постели. У нее до меня один только мужик и был, шаман, глубокий потрепанный старик. Что поделаешь? У них так принято. Гастроли закончились, звала с собой в Нигерию, говорила, что у нее состоятельные родители из местных царьков, я отказался.
– Напрасно, здесь тебе с твоей гражданской позиции ничего не светит, – отвечала Марина. – А в Африке, как знать… Ты же в душе негр.
– Это точно, – соглашался Саша. – Витя отговорил, сказал, что в Африке меня рано или поздно съедят под горячую руку. Когда я провожал ее в Домодедово, я просто рыдал, трудно расставаться с таким телом.
Марина забавней было выдавать эту ахинею за чистую монету. Кроме того, ее совершенно не интересовала причина, по которой Саша врал.
Марина брезговала скукой. Муж был красив, но Марина скучала с ним, в самые праздничные минуты скука ее становилась наиболее мучительной. Саша не хотел показаться обывателем, старался меньше бывать дома. Уходил утром в булочную, например, а возвращался кромешной ночью, так что Марина, спящая тяжелым пустым сном после долгого курения перед окном в напрасном ожидании мужа из булочной, очнувшись, сомневалась даже – муж это вернулся или вурдалак, погубивший его и принявший его облик.
Каждый день Марина невольно провожала Сашу, как на сражение, с трепетом смотрела на его ботинки сорок шестого размера. И каждый день Саша сражение проигрывал, возвращался тенью. Раз он вернулся так ночью, стучал в стену, за которой спал сын, кричал с яростной шутливостью: «Баба Яга пришла, баба Яга!». Сын Миша очень боялся бабу Ягу. И теперь он лежал, не смея шевельнуться. Вбежала мать, взяла его на руки, положила с собой, Миша заснул на ее жестких волосах. Саша сел на краешек кровати, тихо сказал: «Все равно ты мне рано или поздно изменишь. Поэтому я лучше убью тебя сейчас». Марина осторожно, чтобы не разбудить сына, высвободила руку, волосы, села рядом. Сказала покорно: «Можно я маме позвоню, прощусь?». Она сняла трубку со стоящего на полу телефона. У Саши оказался в руках нож, им он перерезал телефонный провод. Потом сложил нож, пошел смиренно в другую комнату. Марина опять легла рядом с ребенком.
Но и после этого случая Марина не перестала видеть в Саше обывателя. Многие видели в нем именно то, против чего имели стойкое предубеждение. Отмечали только его улыбку: «Вот улыбка у него редкая!» – говорили и пытались изобразить эту улыбку, но у них не получалось.
Сегодня Саша был один дома. Стоял перед балконным окном, нервно дергал белесую бровь, поверх телевизионных антенн и проводов всматривался в студенистое серое небо, улыбался своей редкой улыбкой. Пошел жидкий снежок. Улыбка сошла с лица. Вечер, упавший на микрорайон вместе со снегом, обещал быть бесконечно долгим. В этом вечере Узлов не находил себе места. Он скрылся от окна, остановился возле входной двери, вслушался в грохот лифта.
Только он вышел из прихожей, вернулся в темную, тускло освещенную снегопадом комнату, раздался звонок в дверь. Узлов хлопотливо, как застигнутый в преступлении, пошел открывать.
На пороге замер плохо одетый человек: цвета отсыревшей весенней соломы борода, бледное лицо, несколько татарский разрез светлых глаз – младенческое мерещится в глазах. Присмотришься, ледяная свежесть, тонкий намученный цинизм. А потом опять мерещится. Это был Витя Протазанов, художник из Красноярска, подрабатывающий лаборантом обсерватории. В Москве он не имел жилья и останавливался у Саши. Саша ждал, что сейчас в дверном проеме покажется и Марина, он даже опустил глаза, так был уверен. Но Марина не вышла из-за косяка, Витя вернулся один.
Сегодня утром Протазанов и Марина уехали загород, в гости к жене одного антисоветчика, недавно арестованного… впрочем, Саша плохо в этом разбирался. Намечалась, вроде, какая-то вольнодумная компания. В прошлый раз Марина привезла оттуда машинописного Бердяева. Саша долго смеялся, сам не зная чему, игриво предлагал позвонить в КГБ. Теперь он тоже не прочь был посмеяться, но Марина не приехала, и смех провалился, тем более что Витя был очень уж серьезен.
Он снял пальто, повесил на крюк шапку, преднамеренно ее скомкав. Разулся, остался босиком, носков Витя не носил.
– Пошли, сядем, – сказал и, приглаживая ладонью жидкие медного цвета волосы к лысеющему лбу, устремился на кухню.
Сели, помолчали. Витя улыбнулся было иронически, но быстро стер со своего лица улыбку, заговорил:
– На лагеря наговорили, и сами это с удовольствием признали. Картину обещал подарить хозяйке. Потом своей компанией отправились в сторожку к Платкову. Помнишь его? Красавец, ноги кривые, жокей. Но он не жокей, кладбище сторожит. Меня в шею, хохот. Марина пальцем в меня тыкала, нежная такая, изумительная, как всегда перед изменой бывает. Меня – прочь, не нужен. Легла!.. Вот так, так… – Витя что-то зашептал, зашевелил губами.
Саша вскочил.
– Ты туда? Нет? – тоже вскочил Витя. – Я с тобой!
– Нет, подожди. Тут кое-что.
Саша спешно закурил, втиснул руки в карманы узких ему брюк, торопливо прошел в комнату. Там стал вытаскивать из-за шкафа свои картины. Суетливо, словно собирал вещи, ставил их на мольберт, резал острым, наполовину сточенным ножом.
Витя стоял в дверном проеме, как-то скрючившись, на одной ноге, наблюдал.
Саша разрезал всё. Остался портрет Марины, писавшийся, когда Марина была беременна, в августе, на даче. Узлов привез его в Москву, неоконченным сунул за шкаф. Теперь, спустя четыре года, Узлов метнул на картину короткий взгляд и с удивлением не нашел в ней изъяна. Произошел химический процесс, краски путем замедленной реакции так соединились? Или краски были некачественные, потемнели, а того и требовалось для законченности? Может быть, сам Узлов вылечился от тайного душевного недуга или, наоборот, заболел тайным душевным недугом? Так оно или нет, это единственная взаправду законченная работа.
Марина оперлась о подоконник открытого окна. Оконные рамы провисают на ржавых петлях, подоконник облупился, прошлый слой краски синеет пятнами. За головой Марины прохладная мгла нетопленой избы. Спереди, откуда смотрит внимательным зрачком художник, вянущее лето, еле живое в каждом деревенеющем стебле, очертившемся листочке, жухлом растрепанном соцветии в конце августа. Природа словно бы не прибрана после вчерашнего разгула.
Лес становится темнее, глубже, азарт толкает грибников в омут наступающей осени, и они идут с желанием заполнить своим существом весь лес. Лес молчит, словно в угоду им, в действительности, просто молчит. Осень уже здесь, но, полная вдохновения, она пока не тронула листья девичьего винограда по северной стороне дома ледяным ветром, от которого у них, ставших в одночасье пурпурными, посинеют прожилки. Не замелькало светло сиротливое золото берез, клены не вспыхнули в черных отсыревших оврагах ярко и пронзительно, как угли.
Марина пресыщена собственной броской красотой, роскошеством своих густых тенистых волос. Тем, забытым теперь, днем, взгляд ее исподлобья держит тут детскую грусть, что так сладка для ребенка и тревожна для родителей, которые начинают сразу выпытывать: «О чем, о чем ты сейчас думаешь?!». Кидаются целовать его, хотя ему сейчас в тягость поцелуи.
И художник – в тревоге. Но он осиливает ее. Тогда далекий, заунывный, больше слышный душе, чем робкому уху, клик проносится надо всем. Что это, птица кричит? Или таков голос у осенней природы? Или этот звук растит вдосталь напитанная кровью русская земля?
Узлов полоснул ножом по холсту раз, другой, словно наносил заключительные мазки. Законченность его угнетала, он, если не резал – записывал свои картины; он не был уверен в себе, потому что плохо знал себя.