Направо от сеней помещался рабочий кабинет Сандоза; столовая и кухня находились налево. Старуха-мать, не ветшавшая с постели, занимала большую комнату в верхнем этаже, отделенную от спальни молодых маленькой уборной. Весь домик напоминал картонный ящик с бумажными перегородками, но это гнездышко труда и самых радужных надежд казалось весьма обширным в сравнении с мансардами, в которых протекла юность Сандоза, и в нем виднелись даже признаки некоторого благосостояния.
– Вот, видишь ли, – воскликнул Сандоз, входя с гостем в кабинет, – места у нас теперь иного, не то, что в улице Enfer! У меня теперь совершенно отдельный кабинет… я купил себе дубовый письменный стол, а жена подарила мне эту пальму в старинной вазе руанского фарфора… видишь, какой шик!
В эту минуту вошла жена Сандоза. Высокого роста, со спокойным, веселым выражением лица и роскошными черными волосами, она показалась Клоду прелестной в своем простеньком черном шерстяном платье и большом белом переднике. Хотя молодые наняли служанку, но хозяйка сама заведовала всем, очень гордилась своей стряпней и содержала весь дом в образцовом порядке и чистоте.
Клод сразу почувствовал симпатию к жене своего друга.
– Зови его просто Клодом, милочка… А ты, брат, называй ее Генриеттой… И предупреждаю вас, за каждое «сударь» или «сударыня», я буду взыскивать штраф в пять су.
Все трое расхохотались. Генриетта убежала, заявив, что efi нужно заняться приготовлением «bouillabaisse», которой она хотела угостить плассанских друзей; муж дал ей рецепт этого блюда и она достигла совершенства в его приготовлении.
– Она прелестна, твоя жена, – сказал Клод, – и, кажется, балует тебя.
Сандоз, усевшись за письменный стол, на котором лежали исписанные листы начатого романа, заговорил о своем недавно вышедшем романе, первом романе предполагаемой серии. Да, немилосердно отделали его несчастную книжонку! Настоящая свалка! Вся критика с ревом и проклятиями накинулась на него, точно на разбойника. Но эта травля подстрекала его к борьбе, и он смеялся задорным смехом человека, который хорошо знает, куда идет. Изумляла его только бесконечная тупость этих господ, статьи которых обливали его грязью, обнаруживая, что они нисколько не понимают его. Все сваливалось ими в одну кучу, и физиологическое изучение изображаемых лиц, и изучение влияния среды на развитие характера, и мысли о вечной творческой силе природы, о законах жизни вселенной, в которой нет ни высших, ни низших сдоев, ни красоты, ни безобразия! И как доставалось ему за его смелые обороты языка и за его убеждение, что можно обо всем говорить свободно, что многие очень грубые слова так же необходимы, как раскаленное железо, что язык совершенствуется этим путем! Но в особенности доставалось ему за его изображение полового акта, который он стремился вывести из мрака и позора на свет Божий, восстановить во всем его величии. Сандоз находил вполне естественным гнев этих господ, но его возмущало то, что они не понимали его смелых попыток проложить новые пути, а видели лишь одну грязь…
– Знаешь ли, мне иногда кажется, что на свете гораздо более глупых людей, чем злых… Их возмущает, форма, фраза, образ, слог… Да, вся буржуазия задыхается от негодования.
Он замолчал, охваченный грустью.
– Ба! – сказал Клод после кратковременного молчания. – Ты все-таки счастлив… ты работаешь, творишь…
Сандоз поднялся с выражением душевного страдания на лице.
– Да, конечно, работаю! Но если бы ты знал, среди каких мучений я пишу! Эти болваны обвиняют меня в высокомерии… меня, которого даже во сне мучит сознание недостатков моих произведений! Меня, который не решается даже перечитать написанное накануне, из боязни, что у меня не хватит сил продолжать работу, если она не удовлетворить меня! Да, разумеется, я работаю… работаю, потому что не мог бы жить без работы. Но я не испытываю ни радости, ни удовлетворения и чувствую, что в конце концов сломаю себе шею.
Шум голосов в передней прервал его: в комнату вошел Жори, по обыкновению довольный жизнью и собой, рассказывая со смехом, что он только что немного переделал старую хронику и послал ее в редакцию, благодаря чему у него вечер оказался свободным. Вслед за ним вошли, оживленно беседуя, Ганьер и Магудо. Ганьер всецело погрузился в последнее время в изучение новой теории красок и старался выяснить ее Магудо.
– Видишь ли, – объяснял он, – красный цвет флага желтеет и теряется на голубом небе, дополнительный цвет которого, оранжевый, сливается с красным…
Клод, заинтересованный вопросом, принялся расспрашивать его, когда служанка подала телеграмму.
– Ладно, – сказал Сандоз, пробежав ее. – Это Дюбюш извиняется, что не может явиться раньше одиннадцати часов.
В это время дверь распахнулась и Генриетта объявила, что обед подан. Она сняла большой передник и весело пожимала протягивавшиеся к ней руки.
– За стол, за стол, господа! Уже половина восьмого, бульябеса не ждет! – Жори заметил, что Фажероль дал слово прийти, но никто не соглашался ждать его. Все находили, что он становится просто смешным, разыгрывая роль великого художника, заваленного работой.
Столовая, в которую перешло общество, была так мала, что пришлось проломать в стене нечто вроде алькова для помещения рояля. Впрочем, в торжественные дни за круглым столом, освещенным висячей лампой, помещалось до десяти человек. Но тогда служанке невозможно было пробраться к буфету и Клод, обыкновенно сидевший спиной к буфету, доставал и передавал все необходимое Генриетте, которая распоряжалась всем и сама прислуживала у стола.
Генриетта посадила Клода возле себя, по правую сторону, а Магудо, но левую. Жори и Ганьер уселись возле Сандоза.
– Франсуаза! – позвала хозяйка. – Подайте гренки! – Затем, когда служанка подала блюдо с гренками, она стала накладывать их на тарелки, обливая их собственноручно приготовленной bouillabaisse.
В это время дверь отворилась, и в комнату вошел Фажероль.
– Наконец-то! – воскликнула Генриетта. – Садитесь сюда, рядом с Клодом!
Фажероль извинился, ссылаясь на какое-то неотложное дело. Необыкновенно изящный, в костюме английского покроя, он производил впечатление светского человека, напускающего на себя небрежность художника. Усевшись, он схватил руку Клода и горячо пожал ее.
– Ах, друг мой, как мне хотелось повидаться с тобой! Да, я двадцать раз собирался к тебе, но, видишь ли, жизнь…
Клод, сконфуженный этими уверениями, пытался отвечать в том же тоне. Но Генриетта выручила его, прервав Фажероля:
– Фажероль, вам два куска?
– Разумеется, два, сударыня… Я ужасно люблю бульябесу. И вы мастерски приготовляете ее!
Все стали расхваливать бульябесу. Магудо и Жори утверждали, что даже в Марсели ее не могли бы приготовить лучше. Молодая женщина, восхищенная, раскрасневшаяся, с большой ложкой в руке, едва успевала наполнять тарелки, протягивавшиеся к ней, и, наконец, встала из-за стола и побежала в кухню за остатками бульябесы, так как служанка совсем растерялась.
– Кушай же сама! – крикнул ей Сандоз. – Мы подождем!
Но Генриетта продолжала суетиться.
– Оставь меня… Передай лучше хлеб. Он стоит на буфете, за твоей спиной… Жори предпочитает, кажется, обмакивать не поджаренный хлеб.
Сандоз встал и принялся помогать Генриетте. Все стали дразнить Жори.
А Клод, поддаваясь добродушному веселью, охватившему друзей, глядел на них, точно пробуждаясь от долгого сна и спрашивая себя, действительно ли прошло четыре гора е тех нор, как он обедал с ними в последний раз, или все это было сном и он расстался лишь накануне с ними… А между тем он сознавал, что все они изменились: Магудо ожесточила нужда, и щеки его еще более впаяй; Ганьер окончательно унесся в заоблачные края. Но в особенности изменился, казалось ему, Фажероль, и от него веяло странным холодом, несмотря па всю его любезность. Да, лица их осунулись, постарели в беспрерывной борьбе за существование. Но Клод чувствовал, что вопрос не в этом, что они совершенно чужды друг другу и очень далеки друг от друга, хотя и сидят рядом. Правда, и обстановка была теперь другая – присутствие женщины придавало особенный характер собранию и успокаивало страсти. Но почему же ему, несмотря на это, кажется, что не долее, как в прошлый четверг он сидел с вами за этим же столом?.. И, вдумываясь в этот вопрос, Клод нашел, наконец, ответ на него. Все это просто объяснялось тем, что Сандоз один не изменялся, верный своим сердечным привязанностям, как и привычке к постоянному труду, с таким же радушием принимая своих старых друзей в новой семейной обстановке, с каким всегда принимал их в своей холостой квартире. Он по-прежнему верил в вечность дружбы, по-прежнему бредил о том, что его четверги будут соединять друзей до глубокой старости. Да, они никогда не разойдутся! Они двинулись в путь в одно время и одновременно взберутся на вершину!
По-видимому, Сандоз угадал ход мыслей Клода, сидевшего против него, и сказал ему с веселым смехом:
– Ну, вот ты опять с нами, дружок! Ах, черт возьми, как часто мы чувствовали твое отсутствие!.. Но, как видишь, все у нас по-старому… Мы все нисколько не изменились, не правда ли, господа?
Все мало-помалу оживились. Конечно, о, конечно, не изменились!
– Только, – продолжал Сандоз, весело улыбаясь, – только стол у меня теперь несколько лучше, чем в улице Enfer. Да, порядочной дранью кормил я вас тогда!
На столе появилось рагу из зайца, а за ним жаркое из дичи и салат. За десертом гости просидели очень долго, хотя беседа не отличалась прежней живостью и горячностью. Каждый говорил только о себе, и, заметив, что другие не слушают его, умолкал. Тем не менее, когда подали сыр и бутылку дешевенького, кисловатого бургундского, выписанного молодой четой тотчас по получении гонорара за первый роман, все оживились.
– Так ты заключил условие с Ноде? – спросил Магудо. – Правда ли, что он гарантирует тебе пятьдесят тысяч франков на первый год?
Фажероль возразил небрежным тоном:
– Да, пятьдесят тысяч франков. Но я не решил… Глупо связывать себя… Во всяком случае меня нелегко закабалить.
– Черт возьми! – пробормотал скульптор. – За двадцать франков в сутки я готов подписать какой угодно договор.
Внимание всех присутствующих было сосредоточено на Фажероле, разыгрывавшего из себя баловня судьбы, который тяготится все возраставшим успехом. У него было все то же хорошенькое, плутовское личико продажной женщины, но прическа и особенная форма бороды придавали ему некоторую солидность. Он все еще от времени до времени навещал Сандоза, но, тем не менее, более и более удалялся от кучки, понимая, что ему необходимо окончательно порвать с этими революционерами. Он толкался на бульварах, в кафе, в редакциях и во всех публичных местах, где можно было завести полезные знакомства; говорили даже, что он сумел заинтересовать собою двух-трех женщин высшего круга и рассчитывал на их содействие.
– Читал ли ты статью Бернье о твоих работах? – спросил Жори, который теперь приписывал себе успех Фажероля, как раньше хвастал тем, что выдвинул Клода. – Он положительно повторяет почти дословно мои отзывы.
– Да, статей-то о нем пишут не мало! – вздохнул Магудо.
Фажероль махнул небрежно рукой, и жесть этот, как и улыбка его ясно выражали его презрение к этим жалким не удачникам, которые с таким глупым упрямством отстаивали свои идеи, тогда как завоевать толпу было собственно так легко. Ограбив их, он теперь хотел порвать с ними, воспользоваться ненавистью к ним публики, которая восхищалась его работами, и окончательно убить их произведения.
– А ты читал статью Вернье? – повторил Жори, обращаясь к Ганьеру. – Не правда ли, он повторяет мои слова?
Ганьер, казалось, совершенно ушел в созерцание отражения красного вина на белой скатерти. При этом вопросе он встрепенулся.