Лето опять приходило к концу. Это было четвертое, проведенное молодыми людьми в Беннекуре. Христина чувствовала, что никогда им уже не придется испытать того безмятежного счастья, каким они наслаждались в тиши этой глухой деревушки. Они ни в чем не знали недостатка тут, удовлетворяясь рентой Клода и деньгами, вырученными от продажи картин. Им удалось даже отложить кое-что и приобрести немного белья. Да и маленький Жак, которому исполнилось два с половиной года, чувствовал себя прекрасно в деревенской обстановке. С раннего утра до позднего вечера он копался в саду, грязный, в лохмотьях, пользуясь неограниченной свободой и поражая всех своим цветущим видом. Христина часто не знала, как приняться за шалуна, чтобы придать ему более благообразный вид, но так как ребенок отличался прекрасным аппетитом и прекрасным сном, то она и не беспокоилась особенно о нем. Все заботы ее сосредоточивались на ее большом ребенке, на дорогом возлюбленном, мрачный вид которого сильно тревожил ее. И с каждым днем жизнь их становилась печальнее; ничто, по-видимому, не нарушало ее мирного течения, а между тем необъяснимая тоска все более и более овладевала ими, отравляя их существование.
Все прелести деревенской жизни исчезли для них. Сгнившая, полуразвалившаяся лодка пошла во дну. Фошеры предложили им пользоваться их лодкой, но река надоело молодым людям, да и грести казалось им утомительным. Правда, они продолжали восторженно отзываться о некоторых уголках Сены, но у них никогда не являлось желания отправиться туда. Даже прогулки вдоль берега реки потеряли для них свою прелесть – летом на берегу было жарко, а зимой легко было схватить насморк. Что же касается до окрестных холмов, до возвышенностей, засаженных яблонями, по которым они так любили гулять, то эти места казались теперь бесконечно отдаленными странами и предпринимать столь утомительные путешествия они не решались. Раздражал их и дом Пуарета – обширный сарай, служивший местом встречи для ветров всех направлений. В довершение всех несчастий, абрикосы не уродились в это лето, а гигантские розовые кусты, пораженные какой-то болезнью, зачахли. Казалось, что вся природа постарела над гнетом вечного однообразия горизонтов. Но хуже всего было то, что художник, охваченный отвращением к деревне, не находил более ни одного сюжета, который привлекал бы его. Он бродил медленными усталыми шагами по полям, точно перенесенный в пустыню, жизнь которой была исчерпана им и которая не могла дать ему ни одного непредвиденного эффекта. Вся жизнь словно застыла вокруг него, и он чувствовал, что ничего хорошего не напишет в этом собачьем углу.
Наступил октябрь со своим свинцовым небом. Однажды, в темный дождливый вечер, Клод совершенно вышел из себя, раздраженный тем, что обед оказался в назначенное время неготовым. В порыве гнева он прогнал глупую Мелию и поколотил Жака, который попался ему под ноги. Христина заплакала и, нежно обняв Клода, прошептала:
– Уедем поскорей в Париж… увези нас отсюда!
– Ты опять затянула старую песнь, – воскликнул он е раздражением. – Никогда, понимаешь ли? Никогда!
– Голубчик, сделай это для меня, – упрашивала его Христина. – Умоляю тебя, увези нас!
– Разве ты скучаешь тут?
– Да… Я умру от тоски, если мы останемся тут… Я хочу, чтобы ты опять принялся за работу… Твое место в Париже. Было бы преступлением удерживать тебя в этой глуши.
– Нет, оставь меня… оставь!
Тем не менее, Клод дрожал от охватившего его волнения. Да, Париж звал его своим могучим голосом! И молодому художнику казалось, что он видит его на горизонте, видит усилия товарищей завоевать его. Неужели же он допустит, чтобы они праздновали победу в его отсутствии? Нет, он должен вернуться к ним, сделаться опять их руководителем, так как ни у одного из них не хватит смелости занять это место… Но, несмотря на страстное желание немедленно бежать туда, Клод продолжал упорствовать из чувства инстинктивного противоречия, поднимавшегося в его душе. Был ли это страх, который овладевает в некоторые моменты жизни самым храбрым, или глупый протест счастья против неумолимой судьбы?
– В таком случае, – сказала решительным голосом Христина, – я уложу вещи и увезу тебя.
Пять дней спустя, уложив вещи и отправив их по железной дороге в Париж, они прощались с деревней.
Клод вышел уже с Жаком на дорогу, когда Христине показалось, что она забыла что-то. Она вернулась одна, но, войдя в опустевший дон, разрыдалась. Ей казалось, что у нее навсегда отнимают что-то, что в этом доме остается часть ее самой. Как охотно она осталась бы тут! А между тем она должна была сама настаивать на этом отъезде, на возвращение в этот ужасный Париж, где ждала ее могущественная соперница! Продолжая искать глазами забытую вещь, Христина подошла к открытому окну кухни и сорвала последнюю, побитую морозом розу. Потом, притворив калитку сада, она поспешно удалилась.
VII
Очутившись на парижской мостовой, Клод был охвачен безотчетной потребностью шума и движения и лихорадочной жаждой свидания с товарищами. Он уходил из дому с самого утра, предоставляя Христине устраиваться в мастерской, которую они тотчас по приезде наняли в улице Дуэ, у бульвара Клиши. Таким образом, на третий день по приезде, в серое, холодное ноябрьское утро он очутился в восемь часов утра у дверей мастерской Магудо. Мастерская была открыта, Магудо снимал, дрожа от холода, ставни с окон в ту минуту, когда подходил Клод.
– Ах, это ты!.. Черт возьми, рано же ты приучился подниматься в деревне! Так ты вернулся в Париж?
– Да, третьего дня.
– Прекрасно, теперь мы можем чаще видеться… Да войди же, сегодня мороз изрядно пощипывает.
Но Клоду показалось, что в мастерской еще холоднее, чем на улице. Он не решился расстегнуть пальто и засунул руки в карманы, невольно вздрагивая при виде страшной сырости, покрывавшей голые стены мастерской, больших луж воды на полу и грязных куч глины, загромождавшей углы комнаты. На всем лежала печать глубокой нищеты, постепенно опустошавшей полки с моделями и разрушавшей скамейки и лоханки, связанные веревками. А на одном из замазанных стекол наружной двери красовалось, точно в насмешку, огромное солнце со смеющимся ртом.
– Погоди немного, – заговорил Магудо, – сейчас разведут огонь. Эти проклятые мастерские страшно остывают от мокрых тряпок.
Оглянувшись, Клод увидел Шэна, который стоял на коленях у печки, расщепляя остатки старого табурета, по-видимому, служившие для растопок. Он поздоровался с Шэном, но тот промычал что-то, не поднимая головы.
– Что же ты делаешь в настоящее время, дружище? – спросил Клод, обращаясь к скульптору.
– О, ничего путного! Отвратительный год… несравненно хуже прошлого года, а ведь и тот был не важен!.. Ты знаешь, что торговля изображениями святых переживает теперь кризис, благодаря чему пришлось подтянуть живот… Вот посмотри, чем я вынужден заниматься.
Он снял тряпки, покрывавшие один из стоявших на скамье бюстов, и показал Клоду длинное, вытянутое лицо с большими бакенбардами и печатью ограниченности и тщеславия.
– Это бюст одного адвоката, который живет тут рядом… Препротивнейшая рожа! Но ведь надо жрать, не правда ли?
Тем не менее, Магудо мечтал о новой работе, которую он старался послать на выставку. Он показал Клоду маленькую модель – фигуру молодой женщины, которая собирается купаться и пробует ногой, холодна ли вода. Клод долго рассматривал эту фигуру, неприятно пораженный теми уступками современным требованиям, которые он замечал в новой работе, вычурностью, желанием угодить публике, сохраняя вместе с тем колоссальные размеры. Но скульптор приходил в отчаяние при мысли о разных необходимых для исполнения задуманной фигуры приспособлениях – железной арматуры, которая стоила очень дорого, большой скамейки, которой у него не было. Если окажется невозможным приобрести эти приспособления, придется изобразить фигуру в лежачем положении.
– Ну, какова? – спросил скульптор.
– Недурна, – отвечал Клод – Правда, от нее веет романтизмом, несмотря на ее бедра колбасницы. Но, конечно, по этой модели трудно судить… И непременно изобрази ее стоя, дружище, если не хочешь испортить ее.
В это время железная печь запыхтела, и Шэн поднялся, не говоря ни слова. Пройдя в темную каморку рядом с мастерской, где стояла кровать, на которой он спал с Шэном, он несколько минут спустя вышел оттуда в шляпе, подошел к стене, взял кусок угля и написал на доске: «Я иду за табаком, подбавь угля в печку». Затем он, продолжая хранить молчание, вышел на улицу.
Клод с удивлением следил за ним.
– Что с ним? – обратился он к Магудо.
– Мы не разговариваем более друг с другом, мы только переписываемся, – спокойно возразил скульптор.
– С каких пор?
– Тоже около трех месяцев.
– И вы продолжаете спать на одной кровати?
– Да.
Клод громко расхохотался. По поводу чего же произошла размолвка? Магудо принялся бранить Шэна. Однажды вечером, случайно вернувшись домой раньше, чем рассчитывал, он застал Матильду и Шэна совершенно раздетыми и спокойно уписывающими варенье! Его даже не возмутило то, что он застал ее в одной рубахе – плевать ему на это! Но он никогда не простит им этой банки варенья, никогда не забудет, что они за его спиной лакомились, зная, что он питается одним черствым хлебом. Черт возьми, если делишься постелью и женщиной, то уже нужно делиться всем по совести.
Около трех месяцев уже длилась эта размолвка. Продолжая жить вместе, они никогда не говорили друг с другом и отношения их ограничивались тем, что они обменивались коротенькими фразами, которые чертили углем на стене. Боже, ведь и нет собственно надобности болтать, когда и без того понимаешь друг друга!
Магудо, подкладывая уголь в печку, мало-помалу успокаивался.
– Поверь мне, друг мой, когда приходится голодать то даже приятно молчать… да, все чувства мало-по-малу притупляются и не ощущаешь голода… А этот Шэн полнейший идиот! Проев свои последние гроши, не добившись ничего своей живописью, он пустился в торговлю, рассчитывая, что она даст ему возможность продолжать занятия живописью. Выписав из своей деревни оливковое масло, он продавал его богатым провансальцам, живущим в Париже. Но и этого дела он не сумел вести, он слишком груб… его отовсюду выгоняли. Теперь у него осталась еще кадочка с маслом, которую никто не берет… В те дни, когда у нас водится хлеб, мы обмакиваем его в масло и питаемся этим.
Магудо указал на стоявшую в углу кадочку. Масло просачивалось из нее, образуя на полу большие грязные пятна.
Улыбка исчезла с лица Клода. Боже, какая ужасная нищета! И можно ли строго относиться к тем, которых она порабощает, гнет? Клод расхаживал по мастерской большими шагами, глядя без всякого раздражения на модель купальщицы и даже на безобразный бюст адвоката. Наконец, ему бросилась в глаза копия с Мантеня, снятая в Лувре Шэном и отличавшаяся поразительной точностью передачи.
– Ах, черт возьми! – пробормотал он… Почти не отличишь от оригинала… Может быть, что все несчастье этого бедняги состоит в том, что он не родился четыреста лет тому назад.
Жара в мастерской становилась нестерпимой, так что Клод, вынужден был снять пальто.
– Долго же он ходить за табаком! – заметил он.
– Ах, знаю, я этот табак! – сказал Магудо, поправляя бакенбарды своего адвоката. – Вот он там за стеной, его табак!.. Когда он видит, что я занят, он тотчас же бежит в Матильде, полагая, что ловко надувает меня!.. Идиот!
– Так ты еще не разошелся с нею?
– Нет… Да и не все равно в сущности – она ли или другая? К тому же она сама лезет… Ах, Господи, пусть делает, что хочет, на мою долю хватит!
Магудо говорил о Матильде без всякого раздражения, он просто считал ее больною. Со времени смерти маленького Жабуйля она прикидывалась страшно набожной, что не мешало ей, однако, скандализировать весь квартал своим поведением. Лавка приходила в полный упадок, несмотря на то, что многие благочестивые дамы продолжали покупать у нее некоторые предметы, находя неудобным обращаться в другие лавки. Дошло до того, что однажды вечером газовое общество, не получая от дрогистки денег, закрыло для нее свой газомер. Матильда прибежала к соседям занять оливкового масла, которое оказалось, однако, негодным для освещения. Теперь она совсем прекратила платежи и даже исправление спринцовок и инжекторов, приносимых ей клиентками, тщательно завернутыми в газетную бумагу, поручала Шэну; ходили, между прочим, слухи, что она поставляет в монастыри бывшие уже в употреблении спринцовки. Да, таинственная лавка, в которой мелькали когда-то тени в рясах, и раздавалось сдержанное благоговейное шушуканье, была близка к гибели! И нищета дошла до того, что пучки трав, привешенные к потолку, кишели пауками, а в банках плавали мертвые, позеленевшие пиявки.
– Ну, вот он, – сказал Магудо. – Ты увидишь, что она явится вслед за ним.