Один Клод ничего не слышал! Он излагал Дюбюшу свои воззрения на архитектуру. Правда, выставленный Дюбюшем проект новой залы музея недурен. Но он построен на старых академических формулах и не вносит ничего нового. А между тем все отрасли искусства должны бы идти рука об руку. Неужели же переворот, совершавшийся в литературе, в живописи, в музыке, не коснется архитектуры? Ведь наступающий новый век должен иметь свой особенный стиль, свою особенную архитектуру: почва для всеобщей перестройки уже расчищена и вспахано поле, на котором должна взойти новая цивилизация. Долой же греческие храмы, которым нет места под нашим небом, среди наших условий жизни! Долой готические соборы, раз исчезла вера в легенды! Долой изящные колоннады и кружевные орнаменты эпохи Возрождения, долой все эти художественные безделушки! Они не могут служить нашей демократии! И, нервно жестикулируя, Клод требовал от архитектуры отыскания новой демократической формулы, проекта, подходящего для потребностей демократии, сооружения – грандиозного и прочного, величественного и вместе с тем простого. Зачатки нового стиля смутно обозначаются уже в наших железнодорожных станциях, в наших рынках, в прочном изяществе их железных сводов. Но их необходимо усовершенствовать, довести до идеальной красоты форм, в которых выражалось бы величие новых идей.
– Да, да, – повторял Дюбюш, зараженный его пылом. – Я буду добиваться этого… вот увидишь. Дай мне только встать на ноги, и когда я буду свободен… о, когда я буду свободен!..
Наступала ночь. Клод продолжал говорить, все более и более возбуждаясь; никогда еще он не обнаруживал такого увлекательного красноречия. И, слушая его, товарищи поддавались его красноречию, восторгались своеобразными выражениями, которые вырывались из его уст. Наконец, он заговорил о своей картине с веселым юмором, изобразил теснившихся перед нею буржуа, подражая их бессмысленному смеху. На главной аллее, принявший пепельно-серый цвет, только изредка мелькали тени экипажей. Боковая аллея, у которой сидели молодые люди, совершенно потемнела, от больших каштанов веяло ледяным холодом. Из-за кустов, расположенных за кофейной, доносился женский голос, распевавший какой-то сентиментальный романс; по-видимому, в соседнем здании шла репетиция.
– Да, славно позабавили меня эти идиоты! – воскликнул Клод в заключение. – Я не отдал бы этого дня за сто тысяч франков!
Он умолк, истощенный волнениями дня. Воцарилось тяжелое молчание, все дрожали от холода. Пожав друг другу руки, друзья расстались, наконец, в состоянии какого-то оцепенения. Дюбюш обедал у знакомых, Фажероль должен был отправиться на какое-то свидание. Жори, Магудо и Ганьер пытались увести Клода к Фукару, ресторан, где можно было пообедать за двадцать пять су. Но Сандоз уже взял Клода под руку, встревоженный его неестественным возбуждением.
– Ну, пойдем, дружище! Я обещал матери вернуться к обеду. Ты пообедаешь с нами и мы проведем вечер вместе.
Приятели спустились по набережной, нежно прижавшись друг к другу. Но, дойдя до моста св. Отцов, художник остановился.
– Бак, ты не идешь со мной? – воскликнул Сандоз. – Ведь ты обещал пообедать у меня.
– Нет, благодарю, у меня разболелась голова… Я пойду домой и лягу спать.
Сандозу не удалось побороть его упрямства.
– Ладно, ладно! – воскликнул он, наконец, улыбаясь. – Ты теперь не показываешься, окружил себя какой-то тайной… Ну, иди, старина, я не хочу стеснять тебя.
Клод едва сдержал нетерпеливый жест и, когда Сандоз свернул на мост, он медленно пошел вдоль набережной, размахивая руками, опустив голову, ничего не видя, словно лунатик, руководимый инстинктом. Очутившись у своего подъезда на Бурбонской набережной, он поднял глаза и очень удивился, заметив фиакр, стоявший на тротуаре и загораживавший ему дорогу. Совершенно машинально он, по обыкновению, зашел за ключом к привратнице.
– Я отдала ключ той даме! – крикнула из своей комнатки привратница. – Она там наверху.
– Какая дама? – спросил Клод с испугом.
– Та молодая особа… Да ведь вы знаете… та, которая постоянно бывает у вас.
Но Клод ничего не соображал и решил подняться наверх. Дверь была не заперта, Клод отворил ее и не спеша притворил за собой.
С минуту он простоял неподвижно на пороге. В мастерской было совершенно темно. В широкое окно глядела печальная ночь, окутывая мраком все предметы. Он не видел даже пола; мебель, картины, мольберты – все, казалось, расплывалось, напоминая лужу стоячей воды. Но на краю дивана обрисовывалась темная фигура, словно застывшая от долгого ожидания, и Клод тотчас же узнал ее. Это была Христина.
Протягивая к нему руки, она прошептала тихим, прерывавшимся от волнения голосом:
– Вот уже три часа… да, три часа, как я сижу тут одна и прислушиваюсь… Выходя оттуда, я взяла фиакр… я хотела только забежать и тотчас же вернуться… Но я просидела бы тут всю ночь… Я не могла уйти, не пожав вам руки.
Она стала рассказывать, как ей хотелось видеть картину, как она попала на выставку, как очутилась в толпе, среди раскатов неистового смеха. Ей казалось, что эта толпа смеется над ней, над ее обнаженным телом, выставленным для потехи Парижа. Охваченная безотчетным страхом, обезумев от стыда и горя, она бежала от этого смеха, который хлестал ее голое тело. Но теперь она забывала о своих страданиях, терзалась при мысли о том, что должен был испытывать художник, преувеличивая со свойственной женщинам чувствительностью силу полученного удара, охваченная желанием утешить любимого человека.
– О, друг мой, не волнуйтесь!.. Я спешила сюда, чтобы сказать вам, что все это пошлые завистники, что картина ваша очень хороша и что я очень горжусь тем, что помогла вам… что слилась с этой работой…
Он продолжал стоять неподвижно, прислушиваясь к этому нежному шепоту, и вдруг упал к ногам молодой девушки и, опустив голову на ее колени, громко зарыдал. Все его возбуждение, вся храбрость освистанного художника и напускная веселость разрешались в этом потоке горячих слез. Страшный хохот неотступно преследовал его точно свора лающих собак, и в залах выставки, и на Елисейских полях, и по дороге домой и даже теперь, в этой темной мастерской. Наконец, силы изменили ему, он чувствовал себя слабее ребенка. И, прижимаясь головой к коленям молодой девушки, он повторял слабым голосом:
– Боже, как тяжело!.. Как тяжело!..
Но Христина приподняла обеими руками его голову и в порыве охватившей ее страсти прижалась к его губам.
– Молчи… – шептала она… – Молчи… Я люблю тебя!
Они отдались друг другу. Их дружба должна была закончиться этим браком в полумраке мастерской, где создавалась картина, скрепившая их связь. Сгустившиеся сумерки окутали их своих покрывалом, охраняя их первые ласки. Возле них, на столе, стоял присланный утром Христиной букет сирени, наполняя комнату благоуханием, а разлетавшиеся частицы позолоты мерцали точно звезды во мраке ночи.
VI
Несколько часов спустя Клод, все еще держа Христину в своих объятиях, сказал ей:
– Не уходи… оставайся тут.
Но она высвободилась из его объятий.
– Нет, я должна вернуться домой.
– Так до завтра… Ведь ты придешь завтра?
– Завтра? Нет, это невозможно… Прощай… до скорого свидания!
Но в семь часов утра следующего дня Христина была уже в мастерской, краснея от стыда при мысли, что обманула г-жу Ванзад, сказав ей, что отправляется на вокзал встречать одну из своих клермонских подруг, с которой она проведет весь день.
Клод пришел в восторг при мысли, что она весь день будет принадлежать ему, и предложил ей поехать с ним за город, чувствуя потребность уйти подальше от толпы, подышать чистым воздухом. Христина обрадовалась этому предложению, и молодые люди, точно обезумев от радости, поспешили на станцию Сен-Лазарь, где сели в поезд, уходивший в Гавр. Клод вспомнил, что за Мантом, в деревушке Беннекур, находился трактир, где часто останавливались художники. Он не раз бывал там с товарищами. И совершенно не думая о том, что до этого пункта надо было ехать два часа по железной дороге, он отправился с Христиной завтракать в Беннекур, как будто дело' шло о прогулке в Аньер. Христину очень забавляло нескончаемое путешествие. Тем лучше, если они едут на край света! Им казалось, что этот день должен бесконечно длиться!
В десять часов они прибыли в Боньер; тут ин пришлось сесть на старый паром, скрипевший на своей цепи, и переправиться через Сену, так как Беннекур находится на противоположном берегу. Был великолепный майский день; мелкая рябь на реке искрилась на солнце, молодая листва деревьев весело обрисовывалась на безоблачном небе. За островками, которые усеивают Сену в этом месте, прихотливо выглядывала деревенская гостиница со своей бакалейной лавочкой, своей большой залой, в которой пахло мылок, и обширным полным навоза двором, по которому разгуливали утки.
– Здравствуйте, дядя Фошер! Мы приехали к вам завтракать… Подайте нам яичницу, сосисок, сыру.
– Вы переночуете у нас, г-н Клод?
– Нет… когда-нибудь в другой раз… И белого вина… знаете, того с розовым отливом, который щекочет горло!
Христина последовала за старухой Фошер на птичий двор, и, когда та вернулась оттуда с яйцами, она с лукавой улыбкой спросила художника:
– Значит, вы женились?
– Да, значит, женился, если приехал с женой.
Завтрак показался им восхитительным, хотя яичница оказалась слишком запеченной, сосиски слишком жирными, а хлеб до того черствым, что Клоду пришлось самому резать его, чтобы Христина не испортила себе рук. Они выпили две бутылки вина и когда принялись за треть», до того развеселились, что оглушили самих себя смехом и шумной болтовней. Христина, щеки которой горели, утверждала, что она совершенно опьянела, что этого еще никогда не случалось с нею и что это ужасно, ужасно смешно.
– Пойдем подышать свежим воздухом, – сказала она.
– Да, пойдем… Мы отправимся в четыре часа отсюда. В нашем распоряжении еще три часа.
Они пошли по деревне, желтые домики которой тянутся вдоль берега Сены на расстоянии двух километров. Все жители находились в поле, встретили они только маленькую девочку, гнавшую трех воров. Вход, по-видимому, хорошо знал местность, и когда они дошли до последнего домика старой избы, стоявшей на самом берегу реки, против жефосских холмов, он обогнул этот дом с Христиной и вошел в густую дубовую рощу. Это и был тот край света, которого они искали, бархатистый газон, густой свод из ветвей и листьев, сквозь который с трудом проникал даже солнечный луч. Губы их слились в страстном поцелуе и, опустившись на душистую траву, они долго пролежали, лишь изредка обмениваясь произнесенными шепотом словами и восторгаясь золотистыми искрами, мерцавшими в глубине их темных глаз.
Когда два часа спустя молодые люди вышли из рощи, они невольно вздрогнули, увидев у отворенных настежь дверей старого дома старого крестьянина, который, по-видимому, все время следил за ними, прищурив свои волчьи глаза. Лицо Христины залилось яркой краской; Клод, желая скрыть свое смущение, воскликнул:
– Ах, вы тут, дядя Пуарет!.. Стало быть, этот старый дом принадлежит вам?
Старик стал со слезами на глазах рассказывать, что жильцы его выехали, не заплатив ему за прожитое время и оставив свою мебель. Он убедительно просил молодых людей войти в дом.
– Осмотрите его на всякий случай, ведь у вас, наверное, есть знакомые в Париже… О, многие из парижан пришли бы в восторг от этого уголка!.. Триста франков в год… и с мебелью! Ведь это почти даром!