– Ну тогда за дело, Отто. Искупаем-ка нашего любимца в масле.
– Стоп! – крикнул в этот момент, входя, последний романтик. – Кормежка прежде всего!
И он выложил принесенное на ужин – сыр, хлеб, сухую копченую колбасу и шпроты. Все это мы запивали отменным холодным пивом. Ели мы, как бригада изголодавшихся косарей. А потом взялись за «Карла». Провозились с ним часа два, простучали и смазали каждый подшипник. После этого мы с Ленцем поужинали вторично. Ленц включил еще и единственную фару «форда», случайно уцелевшую после столкновения. С вогнутого шасси она косым лучом била в небо.
Довольный Ленц повернулся ко мне.
– А теперь, Робби, тащи-ка бутылки. Отметим «праздник цветущего дерева».
Я поставил на стол коньяк, джин и два стакана.
– А себе? – спросил Готфрид.
– Я пить не буду.
– Что такое? С чего это вдруг?
– Не испытываю больше удовольствия от этой проклятой пьянки.
Какое-то время Ленц разглядывал меня.
– Наш мальчик, похоже, рехнулся, Отто, – сказал он затем Кестеру.
– Оставь его, раз он не хочет, – ответил Кестер.
Ленц налил себе полный стакан.
– Он уже несколько дней не в себе.
– Ничего, бывает и хуже, – сказал я.
Над крышей фабрики напротив нас встала большая и красная луна. Какое-то время мы сидели молча. Потом я спросил:
– Послушай, Готфрид, ты ведь у нас спец по любовной части, не так ли?
– Спец? Да я в этих делах гроссмейстер, – скромно заметил Ленц.
– Вот и отлично. Тогда скажи, всегда ли при этом ведут себя по-дурацки?
– То есть как это по-дурацки?
– Ну так, как будто ты все время под мухой. Болтаешь, несешь всякую чушь, завираешься.
Ленц расхохотался.
– Деточка моя! Ну как же при этом не завираться? Ведь все это и есть вранье. Чудесное вранье самой мамаши-природы. Взгляни хоть на эту сливу! Она ведь тоже сейчас привирает. Притворяется куда более красивой, чем окажется потом. Было бы ужасно, если бы любовь имела хоть какое-то отношение к правде. Слава Богу, что не все на свете порабощено этими проклятыми моралистами.
Я поднялся.
– Так ты думаешь, без некоторого привирания в этом деле не обойтись?
– Никак не обойтись, детка.
– Но ведь при этом ставишь себя в идиотское положение.
Ленц осклабился.
– Заруби себе на носу, малыш: никогда в жизни, ни при каких обстоятельствах не покажется женщине идиотом тот, кто усердствует ради нее. Даже если он ведет себя как шут гороховый. Делай что хочешь – стой на голове, неси околесицу, хвастай, как павиан, пой у нее под окнами, избегай только одного – не будь деловым! Не будь умником!
Я оживился.
– А ты как думаешь, Отто?
Кестер рассмеялся.
– Пожалуй, он прав.
Кестер встал и открыл капот «Карла». Я достал бутылку рома и еще один стакан и поставил все это на стол. Отто запустил мотор, заурчавший сдержанным басом. Ленц смотрел в окно, взгромоздив ноги на подоконник. Я подсел к нему.
– Ты когда-нибудь напивался в присутствии женщины?
– И не раз, – ответил он не шевелясь.
– Ну и как?
Он скосил на меня глаза.
– Ты хочешь сказать, как быть, если наломал при этом дровишек? Только не извиняться, детка. Вообще никаких слов. Послать цветы. Без записки. Одни цветы. Они все покрывают. Даже могилы.
Я посмотрел на него. Он был неподвижен. В его глазах отражались сверкающие огоньки. Мотор все еще работал, тихо урча; казалось, под нами подрагивает земля.
– Что ж, теперь, пожалуй, и я бы выпил, – сказал я, откупоривая бутылку.
Кестер выключил мотор. Потом обратился к Ленцу:
– Луна светит достаточно ярко, чтобы увидеть стакан, Готфрид. Так что выключи иллюминацию. Особенно этот косой прожектор на «форде». Слишком уж напоминает войну. Бывало не до шуток, когда эти твари вцепятся в твой самолет.
Ленц согласно кивнул:
– А мне они напоминают… Впрочем, это не важно. – Он встал и выключил фары.
Тем временем луна над фабрикой поднялась еще выше. Она становилась все ярче и уже походила на желтый фонарь, висящий на сучке сливы. Ветви дерева слабо покачивались на тихом ветру.
– Люди ведут себя странно, – сказал немного погодя Ленц, – ставят памятники себе подобным. А почему бы не поставить памятник луне или цветущему дереву?
Я рано ушел домой. Открыв дверь в коридор, услыхал музыку. Играл патефон Эрны Бениг, секретарши. Тихо пел чистый женский голос. Потом приглушенно защебетали скрипки, за ними – пиццикато на банджо. И снова тот же голос, проникновенный, мягкий, словно переполненный счастьем. Я прислушался, стараясь разобрать слова. То, что пела эта женщина, звучало необыкновенно трогательно именно здесь, в полутемном коридоре, между швейной машинкой фрау Бендер и чемоданами семейства Хассе.
Я глядел на чучело кабаньей головы над кухонной дверью. Было слышно, как за ней гремит посудой служанка. «И как могла я жить без тебя?..» – доносилось из-за другой двери, двумя шагами дальше.