– Посмотрим. Возможно. Сначала вас надо перевязать.
Солдат вышел, очень расстроенный. Он назвал фельдшера военврачом, но и это не подействовало. Жандарм подергал дверь уборной.
– Конечно, – презрительно сказал он. – Больше им ничего в голову не приходит. Вечно одно и то же. – И скомандовал: – Открывайте! Живо!
Дверь открылась. Один из солдат вышел.
– Всех перехитрили, да? – рявкнул жандарм. – Зачем запираетесь? В прятки играете?
– Понос у меня. Думаю, уборная как раз для этого.
– Вот как? Именно сейчас? И я должен поверить?
Солдат слегка распахнул шинель. Все увидели Железный крест первого класса. А он посмотрел на пустую грудь жандарма и спокойно произнес:
– Да, должны.
Жандарм побагровел. Но фельдшер опередил его, сказал, не глядя на солдата:
– Будьте добры, выходите.
– Вы не проверили, что со мной.
– Я вижу по повязке. Выходите, пожалуйста.
Солдат бегло усмехнулся:
– Ладно.
– В таком случае здесь мы закончили, так? – нервно спросил фельдшер у жандарма.
– Так точно. – Жандарм взглянул на отпускников. Каждый из них держал в руке свои документы. – Так точно, закончили. – Следом за фельдшером он вышел из вагона.
Дверь уборной беззвучно открылась. Ефрейтор, который тоже сидел там, протиснулся в купе. Лицо у него было мокрое от пота. Он сел на лавку и немного погодя шепотом спросил:
– Ушел?
– Вроде да.
Ефрейтор долго молчал. Только обливался потом.
– Я буду за него молиться, – наконец сказал он.
Все так и уставились на него.
– Что? – недоверчиво спросил кто-то. – Еще и молиться будешь за эту жандармскую сволочь?
– Нет, не за этого гада. За того парня, что был со мной в уборной. Он посоветовал мне остаться; дескать, сам все уладит. Где он?
– На улице. Уладил, ничего не скажешь. Так обозлил жирную сволочь, что тот дальше проверять не стал.
– Я буду за него молиться.
– Да пожалуйста, молись, сколько хочешь.
– Непременно. Моя фамилия Лютьенс. Я непременно буду за него молиться.
– Ну и хорошо. А теперь заткнись. Завтра помолишься. Или подожди хотя бы, чтоб эшелон тронулся, – сказал кто-то.
– Буду молиться. Мне надо домой. Если попаду в здешний госпиталь, отпуск на родину не получу. А мне позарез надо в Германию. У жены рак. Ей всего-навсего тридцать шесть лет. Тридцать шесть сравнялось в октябре. Уже четыре месяца не встает с постели.
Затравленным взглядом он обвел купе. Никто слова не сказал. Слишком уж будничная история.
Через час эшелон продолжил путь. Солдат, который вылез за дверь, не вернулся. Вероятно, сцапали его, подумал Гребер.
В полдень зашел унтер-офицер:
– Кого побрить?
– Что?
– Побрить. Я парикмахер. Мыло у меня превосходное. Еще из Франции.
– Побрить? На ходу?
– Конечно. Только что брил в офицерском вагоне.
– А сколько стоит?
– Пятьдесят пфеннигов. Полрейхсмарки. Дешево, если учесть, что сперва придется обстричь вам бороды.
– Ладно. – Один достал деньги. – Но если порежешь, не получишь ни гроша.
Парикмахер поставил мыльницу, достал из кармана ножницы и гребень. С собой он прихватил и большой бумажный пакет, куда бросал волосы. Потом принялся намыливать. Работал у окна. Пена была такая белая, будто и не мыло вовсе, а снег. Действовал он ловко, сноровисто. Побриться вызвались трое. Раненые отказались. Гребер сел четвертым. Посмотрел на троих, уже выбритых. Выглядели они странно. Щеки и лоб от непогоды красные, в пятнах, подбородки же сияли белизной. Лица наполовину как у солдат, наполовину как у записных домоседов. Гребер слышал, как скребет лезвие. От бритья он повеселел. Оно уже было частицей родины, особенно потому, что занимался бритьем старший по званию. А ты сам вроде как уже был в штатском. Под вечер – новая остановка. На вокзале стояла полевая кухня. Все пошли за харчами. Только Лютьенс не двинулся с места. Гребер видел, как он торопливо шевелил губами. И здоровую руку держал так, будто сплетал ее с незримой второй рукой. Левая, забинтованная, лежала за пазухой. Им раздали капустный суп. Чуть теплый.
До границы добрались вечером. Всех высадили из вагонов. Отпускников строем повели на дезинсекцию. Они сдали одежду и нагишом сидели в бараке, чтобы вши на теле передохли. В помещении было тепло, вода горячая, выдали и мыло, сильно пахнувшее карболкой. Впервые за много месяцев Гребер очутился в действительно теплой комнате. На фронте, правда, печки у них иногда были, но тогда грелся всегда только тот бок, что ближе к огню, другой мерз. Здесь же теплой была вся комната. Кости наконец-то могли оттаять. Кости и череп. Череп мерз намного дольше.
Они сидели, искали и давили вшей. Головных вшей у Гребера не было. Лобковые и платяные вши на голове не живут, это давний закон. Вши уважали свои территории, между собой не воевали.
В тепле его клонило в сон. Он видел бледные тела товарищей, пятна обморожений на ступнях, красные борозды шрамов. Они вдруг перестали быть солдатами. Их обмундирование где-то прожаривали паром, а они были просто голыми людьми, которые ловили вшей, и разговоры их вдруг изменились. О войне никто уже не заикался. Все рассуждали о харчах и о женщинах.
– У нее родился ребенок, – сказал один, по имени Бернхард. Он сидел рядом с Гребером, и в бровях у него ползали вши, а он, глядя в зеркальце, их ловил. – Я два года дома не был, а ребенку четыре месяца. Она говорит, ему четырнадцать месяцев, и он от меня. Но мать мне написала, что он от русского. Да и писать об этом она начала только десять месяцев назад. До тех пор ни слова. Как ваше мнение?
– Бывает, – равнодушно сказал лысый мужик. – В деревнях много детишек от пленных.
– Вот как? Но мне-то что делать?
– Я бы такую бабу выгнал, – сказал кто-то, меняя бинты на ногах. – Это ведь свинство.