Она взглянула на меня.
– Правда.
– Должно быть, она зацвела. Ее запах слышен теперь по всему городу.
Я осторожно поглядывал по сторонам в поисках свободной скамейки. Уж не знаю, что было тому виной – сирень, воскресный день или собственное невезение, но я ничего не нашел. Все были заняты. Я посмотрел на часы. Было уже больше двенадцати.
– Идем ко мне, – сказал я, – там нам никто не помешает.
Она ничего не ответила, но мы повернули назад.
У кладбища нас ждала неожиданность. Армия спасения подтянула резервы. К сестрам присоединились униформированные братья, выстроившиеся двумя рядами. Итого хор состоял теперь из четырех рядов. И пение лилось уже не на два высоких голоса, а на четыре и звучало как мощный орган. В ритме вальса над каменными надгробиями бушевало: «Небесный Иерусалим…»
Оппозицию больше не было слышно. Она была сметена. Как говаривал директор моей гимназии Хиллерманн: «Терпение и усердие лучше, чем беспутство и гениальность…»
Я открыл входную дверь. Поколебавшись секунду, включил свет. Кишка коридора открыла свой желтый отвратительный зев.
– Закрой глаза, – сказал я шепотом Пат, – это зрелище для задубелых натур.
Я подхватил ее на руки и медленно, своим обычным шагом, точно я был один, двинулся мимо чемоданов и газовых горелок к своей двери.
– Жуткий вид, а? – смущенно произнес я, глядя на представшую нам плюшевую мебель. Увы, ни парчовых кресел фрау Залевски, ни ковра, ни лампы от Хассе уже не было…
– Ну, не такой уж и жуткий, – сказала Пат.
– Жуткий, – сказал я, подходя к окну. – Зато вид из окна красивый. Может, пододвинем кресла к окну?
Пат расхаживала по комнате.
– Нет, здесь в самом деле не так плохо. Главное, замечательно тепло.
– Мерзнешь?
– Люблю тепло, – сказала она и зябко повела плечами. – Терпеть не могу дождь и холод. Просто не выношу.
– О небо, а мы сидели на улице в этом тумане…
– Тем приятнее теперь здесь…
Она потянулась и снова прошлась по комнате своим красивым шагом. Я, весь в смятении, стал озираться – да нет, слава богу, наброшено кругом не слишком много. Свои рваные шлепанцы я незаметно задвинул ногой под кровать.
Пат остановилась перед шкафом и задрала голову. На шкафу лежал старый чемодан, подаренный мне Ленцем. Он был весь в пестрых наклейках времен его авантюрных странствований.
– Рио-де-Жанейро, – прочитала она, – Манаос, Сантьяго, Буэнос-Айрес, Лас-Пальмас…
Она задвинула чемодан и подошла ко мне.
– И во всех этих местах ты уже побывал?
Я что-то пробормотал. Она взяла меня под руку и сказала:
– Давай ты мне будешь рассказывать обо всех этих городах, а? Ведь как это здорово, наверное, путешествовать по дальним странам…
И что же я? Я видел ее перед собой, красивую, юную, полную трепетного ожидания, эту бабочку, залетевшую благодаря счастливой случайности в мою видавшую виды, убогую комнату, в мою пустую, бессмысленную жизнь, бабочку, как будто ставшую моей, но еще не ставшую моей до конца, – одно неосторожное движение, и она может вспорхнуть и улететь. Браните меня, проклинайте, но я не сумел, не смог отказаться от искушения, не смог признаться, что я там никогда не был, в эту минуту не смог…
Мы стояли у окна, туман, сгущаясь, словно напирал на стекла, и я почувствовал: что-то там снова прячется и подстерегает меня, что-то от былого, скрытого, стыдного, от серых липких будней, пустоты, грязи, осколков раздрызганного бытия, от растерянности, расточительной траты сил, разбазаренной жизни; зато здесь, прямо передо мной, в моей тени, ошеломляюще близко ее тихое дыхание, ее непостижное уму присутствие, теплота, сама жизнь, – я должен был это удержать, завоевать…
– Рио… – сказал я, – Рио-де-Жанейро – порт, похожий на сказку. Семью стрелами врезается море в берег, а над ним вздымается белый сверкающий город…
И я пустился рассказывать о знойных городах и бесконечных прериях, о желтых от ила потоках, о мерцающих островах и крокодилах, о лесах, пожирающих дороги, о том, как кричат по ночам ягуары, когда речной пароход скользит в темноте сквозь удушливое благоухание, свитое из запахов орхидей, ванили и тлена, – все эти рассказы я слышал от Ленца, но теперь мне почти казалось, что я и вправду бывал в тех краях; память о рассказанном и томительное желание самому это видеть соединились в стремлении привнести в мою скудную, бесцветную, полную хаоса жизнь хотя бы толику блеска, чтобы не потерять это неизъяснимо милое лицо, эту внезапную надежду, этот благословенный цветок, для которого я как таковой мало значил. Потом, когда-нибудь, я ей все объясню, потом, когда стану сильнее, когда все будет прочнее, потом, потом… А теперь… «Манаос… – говорил я, – Буэнос-Айрес…», и каждое слово звучало как мольба и как заклинание.
* * *
Ночь. На улице пошел дождь. Капли падали мягко и ласково. Они не хлопали теперь по голым ветвям, как еще месяц назад, а тихо шуршали, сбегая вниз по молодой и податливой липовой листве, – мистическое празднество, таинственный ток влаги к корням, от коих она вновь поднимется вверх и сама станет листьями, ожидающими дождя весенней ночью.
Стало тихо. Улица смолкла, на тротуар бросал беспокойные снопы света одинокий фонарь. Нежные листочки деревьев, освещенные снизу, выглядели почти белыми, чуть не прозрачными, а верхушки мерцали, как светлые паруса…
– Прислушайся, Пат, – дождь…
– Я слышу…
Она лежала рядом. Темные волосы на белой подушке. И лицо из-за темных волос казалось необычайно бледным. Одно плечо было приподнято, оно тускло бронзовело от случайного блика. Узкая полоска света падала и на руку.
– Посмотри-ка, – сказала она, подставляя обе ладони лучу.
– Это, должно быть, от фонаря на улице, – заметил я.
Она приподнялась. Теперь освещенным оказалось и лицо, свет стекал по плечам и груди, желтый, как пламя восковой свечи, но вот он дрогнул и изменился, стал оранжевым, потом наплыли голубоватые волны, и вдруг над ее головой встало венчиком алеющее сияние – скользнуло ввысь и медленно покатилось по потолку.
– А это от рекламы – тут напротив рекламируют сигареты.
– Видишь, как у тебя красиво в комнате, – прошептала она.
– Красиво, потому что здесь ты, – ответил я. – Теперь эта комната уже никогда не будет такой, как прежде, – потому что здесь побывала ты.
Она встала на колени на постели – вся в бледно-голубом сиянии.
– Но ведь я буду теперь здесь часто, – сказала она, – очень часто.
Я лежал не шевелясь и смотрел на нее. Все было как в безмятежном, прозрачном сне – ласковом, умиротворенном и очень счастливом.
– Как ты красива, Пат! Так ты красивее, чем в любом платье.
Она улыбнулась и склонилась ко мне.
– Ты должен очень любить меня, Робби. Без любви я как без руля в жизни.
Ее глаза, не мигая, смотрели на меня. Лицо было совсем близко. Открытое, взволнованное, страстное.