Костя часто посматривает на нее, и ему становится чуть легче.
Остальные участники вечера сохраняют благоразумное молчание, слегка улыбаются в стороны, ничего, между тем, не понимая, – что такое вдруг случилось.
(Да, студийцы действительно и искренне никогда не замечали намеков и игр маэстро, если это не было адресовано лично им. Пожалуй, и Левашов далеко не всегда мог прочитать между строк. Что же касается «непонятных случаев» вроде этого – юные литераторы очень быстро все забывали, не выказывая особого интереса. И потом, с наводящими вопросами, припоминали смутно, нахмуренно – «что-то, мол, было, кажется; да». Но и все).
И после этого вечера никто не подойдет к Косте, не спросит, что такое произошло. (С другой стороны, он ведь ни с кем так уж близко не общается).
Но вообще – все дело опять-таки же в Уртицком. Он превосходно умеет после затуманить мозги и все замести (не то, что даже сказав, что не понимает, о чем речь), но просто увести в сторону своим поставленным голосом, высказывающим пространные и удивительно глубокие суждения о литературе; ловящим самую суть.
Лобова в этот вечер нет. Маэстро все булькает. Улыбки и многозначительное молчание вокруг. Один человек – Костя замечает – вообще ни на что не реагирует. Это Настя Ливчишина – она как всегда в темных очках, которые надевает от электрического света, и смотрит куда-то в сторону, странно креня голову, и изредка потрагивая золотистые волосы, длинные, ниже пояса; нервно. Но не потому, что поведение Уртицкого вызывает у нее неприязнь или дискомфорт. Костя догадывается, у нее неприятности… Но быстро выкидывает это из головы.
У него у самого неприятности.
– Если вы эгоист, так хоть другим мозги-то не парьте!
Уртицкий в пятидесятый раз издает горлом звук, похожий на шум в узкой трубе, дрожит всем телом, гримасничает, из кожи «сочится слизь», большие глаза туманятся и превращаются в гадливые щелочки. Он начинает мелкомелко подскакивать, толочься, сучить ногами, «стряхивать», «стряхивать» – все, все, теперь уж все; пощады, мол, не будет.
К концу вечера он даже вспотел от усилий и стараний, и его нос лоснится… такой граненый, что, кажется, внутри в переносице застрял хрящ………………..
……………………………………………………………………………………….
Вернувшись после домой, Костя сразу звонит Оле. (Они еще не говорили – Уртицкий ехал с ними в метро, и, хотя уже не поливал Левашова, глаза маэстро были по-прежнему гадостно затуманенными… Костя отворачивался к стене вагона, а Оля молчала и смотрела в пол). Потом, когда он уже ехал в поезде из Москвы, написал Оле смс, что, наверное, больше не будет ходить в студию; она ответила, что понимает его.
– Ни в коем случае никому не говори, что мы с тобой общаемся! – порывисто произносит Левашов в телефонную трубку.
– Хорошо, конечно.
– Никому!.. Хорошо?
– Да.
– Ну и что ты на все на это скажешь? – с ехидством и усмешкой спрашивает Костя.
Он как внутри шокового холодильника, в нервическом смехе… и сам этот холодильник и есть шокированный смех. Остановившийся…
Никакого холода. Он отрешен, витает и где-то… далеко-далеко… за тысячу километров вертится одна и та же мысль – «прохвост, вот прохвост… прохвост», а когда это вдруг чуть приближается, подступает к нему, это уже голос Уртицкого: «Если вы эгоист, так хоть другим мозги-то не парьте». Ненавистная змейка горечи.
Костя стоит перед столом.
«Если вы эгоист… эгоист… эгоист…»
Разговаривает по телефону. Весь последующий час он ни разу не ложится на кровать. Шоковый холодильник.
– Ну во-первых… Левченко меня сдал, – произносит он медленно и чуть не победно. – Ты согласна со мной? Это же очевидно.
– Да.
– Это же надо, а? Клялся, божился, что не продаст и… слушай, но я хочу тебе сказать, что когда ты мне говорила, что все наши разговоры останутся между нами… я почувствовал, ты действительно меня не сдашь. Я это знаю, что не сдашь.
– Да, это верно, Кость… ты мне можешь говорить все, что угодно, – крепко, тепло, вполголоса и серьезно проговаривает Оля. – Я… тебя не сдам.
– Да. Я это знаю, – подтверждает…
…А потом его вдруг разом расслабляет какая-то апатическая меланхолия… шоковый холодильник! – а-а-а!.. Уже никакого ехидства и насмешки – он говорит Оле, и у него как-то странно, сладковато заплетается язык:
– Знаешь, по поводу… Левченко. Да. Меня вот в такой как раз ситуации… посещает странное чувство. Я очень редко ощущаю его так отчетливо… как сейчас… – он вдруг понимает, что еще глубже уходит в отстранение, будто вплывает в него провисанием сознания… (но все так же стоит с телефонной трубкой перед столом). – Меня последнее время… последний год, может… стопорит, когда я попадаю в историю… надо бы изменить отношение к человеку… начать плохо относиться к нему… А мне это – нелогично, неестественно – как раз если есть на то веские основания… ну, в обычном понимании… понимаешь?
– Почему? – Оля выговаривает почти с раздражением; она едва прикрывает негодование, которое уже готово вырваться. – Ты о чем говоришь вообще, Кость?
– Нелогично, неестественно… потому что я все время чувствую, что если человек поступил со мной гадко, я должен был бы знать это заранее… С самого начала. А раз так не получилось, значит, и не должно быть плохого – значит, я все равно должен относиться к нему хорошо, – он выдыхает.
Потом уже начинает проговаривать уверенней:
– Просто мы не знаем будущих событий… но если бы не было временной протяженности, Оль, мы знали бы все… я имею в виду… если бы вся она сложилась в единственный миг… понимаешь? Тогда мы будем знать все заранее. Если нет времени, нет дурных поступков, о которых я узнаю только в будущем… потому что я должен был бы знать уже теперь. И нет перемены мнения – с хорошего на плохое. И лжи тоже, и маскировки, понимаешь? Это просто невозможно. Это как механическое следствие из того, что нет времени… Фигуры на шахматной доске… если все клетки соединить в одну, то негде будет расставить, можно поставить только одну фигуру…
На секунду он представляет себе квадратик на доске, высвеченный янтарным солнечным зайчиком.
– Невозможно причинить боль другому человеку. Получается, если человек сделает дурное, я и сейчас должен уже об этом знать. А следовательно, он не может сделать… И когда все же это происходит… у меня возникает диссонанс, правда! Это ощущение «подвинутости», Оль. Просто, что неестественно, даже нелогично изменить отношение к человеку… Я все время чувствую вот эту неудовлетворенность и что не стоит менять отношение… может вести себя… как прежде? Но этого не получается. Я ведь, наверное, не смогу вести себя с Левченко как прежде…
Он говорит, говорит… ощущает, что будто уже заговаривается, пребывая в ошпаренном шоке.
Ночной полумрак комнаты. Свет лампы над столом. Форточка отворена. В нее с темной улицы влетает холодный воздух, совершенно его не отрезвляющий. За стеклом виден силуэт порванной марли, такой сумрачный – наверное, обрывок дрожит на ветру, в тускло-синих фонарях ночи. На улице – ничего, кроме черной тьмы и этих фонарей, вживленных во тьму. Здесь, в комнате гораздо лучше. «…Она такая знакомая и приятная, я провел в ней столько времени, лет. Я так хорошо ее знаю… но с другой стороны… что я имею в виду? Я хорошо знаю свою комнату? Но я же все равно не смогу описать в точности рисунок дерева на полированном столе. По памяти, когда буду не здесь… А три тома старой энциклопедии на полке… синий, желтый, зеленый – слева-направо – но я ведь только сейчас «узнал» порядок. А ведь эти книги стоят уже много лет… совсем не знаю своей комнаты… как это может быть? Очень неотчетливо смогу описать… где какая вещь…»
– Кость…
– Да-а… слушай, на самом деле, я потом тебе еще много чего расскажу обо всем этом. Перемена мнения о человеке… там она невозможна.
– Там – это где? – спрашивает Оля.
Но он не отвечает. Хотя уже не витает.
– То, что я должен был бы сделать к Левченко… Если я знаю и доверяю человеку, то так будет всегда. Значит, он не совершит ни одного дурного поступка. Если бы совершил – я знал бы это сразу же. А поскольку не знаю – не будет и дурных поступков.
И вдруг Косте становится так глупо-забавно внутри… почему-то. «Я будто тешусь блажью… будто говорю галиматью. И все так обо мне подумают, если кто услышит. И еще – что я свихнулся. И я это подтвержу своим смехом… И даже мои собственные ощущения… будто я действительно говорю глупость и чушь. А на самом деле – я чую шкурой! – что все это серьезно! И это для всех людей, всем людям пригодится – действительно так! Что все это когда-то изменит мир. Это правда… Я просто это зна-ю…»
И Косте так хорошо с Олей, ему даже хочется произнести все вслух, от начала до конца. «А еще я как бы играю с ней, и мне это нравится. Просвещая своими высокими мыслями…»
– Выходит, ко всем нужно хорошо относиться?.. – спрашивает она тем временем. И снова в ее голосе нотки негодования.
– Да я не совсем об этом, Оль…
– И к Уртицкому тоже?
– Ха-ха-ха-ха!!.. – Костя, заслышав, хохочет почти истерически; и не может, не может остановиться. – Нет, к Уртицкому никогда! – с трудом произносит сквозь смех; потом все продолжает хохотать…
Вдруг останавливается.
– Слушай, ну извини меня, – говорит от всего сердца.