– Ну, она еще не так заберет его в руки. Геркулес был сильнее, а женщина и с ним справилась.
– Лишь бы только она не наставила ему рога. Я первый готов постараться на этот счет!
– Таких, как вы, найдется много, но эта девушка из хорошей семьи. Она ветрена, но потому, что молода и хороша.
– Вы настоящий рыцарь и потому защищаете ее.
– Красота притягивает людей; вот, например, тот ротмистр, он, кажется, страшно влюблен в нее.
– Ого! Посмотрите-ка на этого ворона, с которым она разговаривает; это что за черт?
– Это итальянец Карбони, доктор княгини.
– Посмотрите-ка, как лоснится его физиономия и как он ворочает глазами. Плохо придется пану Лонгину. Я ведь тоже кое-что понимаю в этом, сам был молод. Я как-нибудь расскажу вам о моих приключениях, а если хотите, то хоть сейчас!
И Заглоба принялся что-то шептать на ухо маленькому рыцарю и подмигивать своим глазом сильнее обыкновенного. Но вот настала минута отъезда. Князь сел с княгиней в карету, чтобы дорогой наговориться с нею после столь долгой разлуки, фрейлины разместились в колясках, рыцари вскочили на коней и тронулись в путь. Впереди ехал двор, войско следовало за ним на некотором расстоянии, так как в этой местности было спокойно, и военные отряды нужны были больше для представительства, чем для охраны. Из Сенницы тронулись в Минск, а оттуда в Варшаву, по обычаю того времени часто останавливаясь для корма лошадей. Дорога была так переполнена, что с трудом можно было двигаться шагом. Все спешили на выборы, и из ближайших окрестностей, и далекой Литвы: то тут, то там встречались золоченые кареты, окруженные гайдуками, одетыми по-турецки, венгерские и немецкие роты, казацкие отряды, польские драгуны. Наравне с пышными каретами попадались и простые, обитые черной кожей и запряженные парой или четверкой лошадей; в них обыкновенно сидел какой-нибудь шляхтич с распятием или образком Пресвятой Богородицы, повешенным на шее на шелковом шнурке. Все были вооружены: с одной стороны мушкет, с другой – сабля, а у некоторых, бывших на действительной службе, торчали еще пики за сиденьем. За повозками шли борзые и гончие, которых вели с собой не для охоты, а только для развлечения. За ними шли конюхи, вели верховых лошадей, покрытых попонами от дождя и пыли, дальше тянулись повозки с шатрами и запасами. Порою ветер сдувал пыль с дороги на поле, и тогда дорога пестрела, как узкая, длинная змея или лента, вытканная из шелка и серебра. То тут, то там играла военная музыка, особенно перед коронными и литовскими отрядами, которых было тоже немало, так как они обязаны были сопровождать сановников. Всюду слышались крики, возгласы, вопросы и ссоры, когда не уступали друг другу дорогу. Подъезжали солдаты и слуги к княжескому отряду, требуя, чтобы он уступил дорогу такому-то сановнику, или спрашивая, кто едет. Но, узнав, что едет русский воевода, они сейчас же давали знать своим господам, которые тотчас освобождали путь, сворачивая в сторону, чтобы посмотреть на княжеский отряд. На остановках около князя теснились толпы солдат и шляхты, желавшей посмотреть на этого первого рыцаря Речи Посполитой. Не было недостатка и в «виватах», на которые князь отвечал приветливо, во-первых, будучи по натуре любезен, а во-вторых, чтобы этой приветливостью привлечь побольше сторонников королевичу Карлу, которых ему удавалось располагать к себе одним уже своим видом.
С таким же любопытством смотрели на княжеские полки, на этих «русинов», как их называли. Они не были уже так оборваны и грязны, как после константиновской битвы, князь в Замостье одел их в новые мундиры, но все же на них смотрели как на какое-то заморское чудо, ибо, по мнению окрестных жителей, они пришли с другого конца света. Рассказывали о степях и борах, в которых родились эти рыцари, дивились смуглому цвету их лиц, выдубленных ветрами с Черного моря, их гордому взору и некоторой суровости, заимствованной ими у диких соседей.
Но больше всех после князя обращал на себя всеобщее внимание пан Заглоба, который, заметив общее внимание, так гордо и грозно поглядывал по сторонам, что все шептали: «Это, должно быть, самый храбрый их рыцарь», а другие говорили: «Он, верно, немало душ отправил на тот свет, такой он сердитый». А когда эти слова долетали до пана Заглобы, он старался сделаться еще суровее, чтобы скрыть свое внутреннее удовольствие.
Порой он заговаривал с толпой, иногда шутил над нею, а всего больше подсмеивался над литовскими отрядами, у которых тяжелая кавалерия имела золотые петли на плечах, а легкая – серебряные.
– Эй, петелька, вот тебе крючок, – обращался он к ним.
Задетый им злился, хватался за саблю, но, зная, что это воин Вишневец-кого, только сплевывал и оставлял его в покое.
Ближе к Варшаве давка была такая, что едва можно было продвигаться шаг за шагом. Выборы обещали быть многолюднее обыкновенного, съезжалась и шляхта с далеких окраин Руси и Литвы, которая теперь приехала сюда не ради одних только выборов, а ради собственной безопасности. День выборов был еще далек, едва лишь начались первые заседания сейма. Но все собирались за месяц и за два вперед, чтобы поместиться в городе, побывать у того, у другого, похлопотать кое о чем, наконец, попить и поесть у вельмож и повеселиться в столице. Князь с грустью смотрел из окон своей кареты на эту толпу рыцарей, воинов и шляхты, на богатство и роскошь одежды, думая, какое войско можно было бы создать из них. Отчего же Речь Посполитая, такая сильная, многолюдная, богатая, обладающая таким храбрым рыцарством, в то же время так слаба, что не может справиться с одним Хмельницким и татарской ордой? Почему? Против сотни тысяч Хмельницкого можно было бы выставить столько же, если бы эта шляхта, эти воины, эти полки захотели служить общему делу так же, как они служат своим личным делам. «Гибнет доблесть в Речи Посполитой, – думал князь. – Общественный организм начинает гнить: исчезает прежнее мужество, а воины и шляхта больше любят отдых, чем военные труды». Князь был отчасти прав, но о недостатках Речи Посполитой он думал только как воин, который хотел бы всех людей сделать солдатами и вести на неприятеля. Доблесть могла бы явиться и явилась, когда вскоре Речи Посполитой стали грозить войны во сто раз опаснее. Не хватало чего-то другого, о чем князь-воин в эту минуту не догадывался, но что отлично знал его противник, более опытный политик, чем он, коронный канцлер.
В серовато-синей дали заблестели остроконечные башни Варшавы; думы князя прервались, он стал отдавать приказания, которые дежурный офицер сейчас же передал Володыевскому, командовавшему княжеским конвоем. Во-лодыевский отскочил от Анусиной коляски, возле которой ехал все время, и направился к значительно отставшим полкам, чтобы построить их и уже в полном порядке вести дальше. Но не успел он сделать несколько шагов, как услышал, что за ним кто-то гонится, обернувшись, он увидел пана Харлампа, ротмистра легкой кавалерии виленского воеводы и Анусиного обожателя.
Володыевский придержал коня, сразу поняв, в чем дело. Он любил подобные приключения; Харламп поравнялся с ним и сначала ничего не говорил – сопел лишь да сердито шевелил усами, придумывая, что бы сказать, – наконец произнес:
– Мое почтение, пан драгун!
– Привет вам, пан отрядный!
– Как вы смеете называть меня отрядным, меня, ротмистра? – спросил, скрежеща зубами, Харламп.
Пан Володыевский начал подбрасывать рукой свой обушок, обратив, по-видимому, все внимание на то, чтобы ухватить его за рукоять, и отвечал как бы нехотя:
– По петлице я ведь не могу знать ваш чин.
– Вы оскорбляете все товарищество, с которым не можете равняться.
– Это почему? – спросил Володыевский.
– Потому что служите в иноземном отряде.
– Успокойтесь, пожалуйста, – сказал Володыевский, – я служу в драгунах, и не в легком отряде, а в латном, я такой же товарищ, как и вы, и вы должны говорить со мной не как с равным, а как со старшим[62 - Офицер, «товарищ», латного отряда не мог быть отдан под команду даже генерала иностранных войск, и, наоборот, часто генерал попадал под команду «товарища». Чтобы избежать этого, офицеры и генералы иностранных войск старались одновременно числиться в рядах «товарищей» польских войск. Таким «товарищем» и был пан Володыевский.].
Харламп стал немного сдержаннее, заметив, что имеет дело с офицером поважнее, чем он думал, но не переставал скрежетать зубами, так как его бесило хладнокровие Володыевского.
– Как вы смеете мне становиться поперек дороги? – спросил он.
– Э, да вы, кажется, не прочь поссориться?
– Может быть; и скажу тебе (тут Харламп нагнулся к самому уху Володыевского), что обрублю тебе уши, если ты мне будешь мешать ухаживать за панной Красенской.
Володыевский стал снова подбрасывать свой обушок, точно ничто другое его не занимало, и наконец самым убедительным тоном сказал:
– Послушайте, дайте мне еще немного пожить!
– О нет! Ты не вывернешься! – крикнул Харламп, хватая за рукав маленького рыцаря.
– Да я и не вывертываюсь, – отвечал ласково Володыевский, – но я исполняю долг службы по приказанию князя. Пустите меня, или я этим обушком свалю вас с коня.
Харламп взглянул на него с удивлением, заскрежетал зубами и выпустил из рук рукав.
– Все равно, – сказал он, – я в Варшаве не выпущу вас из своих рук, вы должны будете дать мне удовлетворение.
– Я не буду укрываться, но все-таки научите меня, как же мы будем драться в Варшаве? Я там не был ни разу в жизни, я простой солдат, но слышал о маршалковских судах, которые казнят тех, которые осмеливаются обнажить саблю под боком у короля.
– Видно, что вы не были в Варшаве и что вы простачок, если боитесь маршалковских судов; притом вы не знаете, что во время междуцарствия есть временное правительство, с которым дело вести легко и которое не казнит меня за ваши уши, будьте покойны.
Тут Володыевский начал снова подбрасывать обушок, и Харламп снова удивился; вдруг кровь бросилась ему в голову, и он выхватил саблю, но в то же мгновение и маленький рыцарь, спрятав обушок под колено, выхватил свою. Целую минуту они смотрели друг на друга разъяренными глазами, раздувая ноздри, – но Харламп первый успокоился, вспомнив, что ему придется иметь дело с самим воеводой, если он нападет на его офицера, едущего с приказами, и первый спрятал в ножны свою саблю.
– О, найду я тебя, сынок! – воскликнул он.
– Найдешь, найдешь, ботвинник, – сказал Володыевский.
И они разъехались. Заглоба приблизился тогда к Володыевскому и спросил:
– Чего хотело от тебя это заморское чудище?
– Ничего. Он вызвал меня на поединок.
– Вот тебе и на! – сказал Заглоба. – Он, пожалуй, проткнет тебя своим носом. Смотри, Володыевский, будешь с ним драться, не обруби самого большого носа в Речи Посполитой, ибо для него отдельную яму копать придется. Счастливчик виленский воевода! Другие должны посылать авангарды против неприятеля, а ему стоит только сказать своему офицеру, и тот под носом найдет врага. Но за что он вызывал тебя?
– За то, что я ехал у коляски Анны Божобогатой.
– Вот как! Надо было сказать ему, чтоб он обратился к Лонгину, в Замостье. Тот бы его угостил перцем с имбирем. Неудачно попал этот ботвинник!
– Я ничего не говорил ему о Подбипенте, – сказал Володыевский, – не то он и не стал бы драться со мной. Теперь я назло ему буду еще больше ухаживать за Анусей: надо же иметь какое-нибудь развлечение. Что же нам еще делать в этой Варшаве?
– Найдем, найдем, что делать, – сказал, подмигивая ему, пан Заглоба. – Когда я в молодости был депутатом полка, в котором служил, я разъезжал всюду, но такой жизни, как в Варшаве, нигде не видал.
– Разве не такая, как у нас, в Заднепровье?