Оценить:
 Рейтинг: 0

XX век: прожитое и пережитое. История жизни историка, профессора Петра Крупникова, рассказанная им самим

Год написания книги
2015
<< 1 2 3 4 5 6 ... 8 >>
На страницу:
2 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Когда красные подошли и к Одессе, мои родители прямым путем отправились в Константинополь, теперешний Стамбул. В свою очередь Лида с Осипом вернулись в Петроград, и таким образом пути и судьбы двух родственных пар разошлись.

В Константинополе к тому времени собралось уже около 200000 российских беженцев. Возникла небывалая ситуация. Турки и русские, веками люто враждовавшие, воевавшие друг с другом, одинаково оказались в числе проигравших войну и стали пролетариями Европы. По городу господами разъезжали англичане, американцы и французы, у которых здесь были миссии. Родители видели, что остаться и устроиться в Турции нет никакой возможности, и потому двинулись дальше – в Грецию, в Салоники.

Когда через много-много лет я оказался в Салониках в качестве приглашенного лектора, первую же лекцию в университете я начал так: «Я в вашем городе уже вторично, но в первый раз осмотреть его не имел возможности, ибо пребывал еще в материнском чреве».

Наша семья продолжила путь, добралась до Афин, но и там уже было полным-полно русских и никаких шансов что-то начать. Тогда отец решил в одиночку отправиться на разведку в Италию. На то было две причины. Во-первых, он в свое время пожертвовал крупную сумму пострадавшим от землетрясения в Мессине[11 - 28 декабря 1908 года землетрясение в Мессине уничтожило более чем 200 населенных пунктов; природная катастрофа потребовала почти 200 000 жертв.], во- вторых, в Риме жила русская графиня Мария Абамелек-Лазарева, вдова грузинского и российского графа армянского происхождения Семена Абамелек-Лазарева. И эта благородная дама была должницей моего отца. Насколько мне известно, отец своих денег не получил и отправился дальше, во Францию, где, наконец, нашлась возможность осесть на долгое время и вызвать к себе семью.

Тем временем моя мать пробивалась к мужу через Неаполь и Рим, так как в Италии шли забастовки. Мама потом смеялась: «Если бы они бастовали еще дольше, ты родился бы в Неаполе или в Риме, если бы прекратили бастовать раньше, то в Париже». Но вышло так, что родился я 19 марта 1920 года во Флоренции. Мы пробыли там всего несколько недель. Своими глазами я увидел этот город только в день своего 70-летия и после этого приезжал сюда еще несколько раз.

В Париже семья, наконец, была в сборе, и кочевой образ жизни можно было сменить на оседлый. Мои старшие братья поступили в гимназию. Их образование после Петербурга с перерывами продолжалось в Киеве и Одессе, но везде очень недолго. В результате братья совершенно свободно говорили на немецком, французском и английском языках. Я тоже с детства слышал вокруг многоязычную речь.

Естественно, я не помню Париж. Сохранилась фотография – мама со мной на руках в парке Трокадеро. Забегая вперед, отмечу, что я второй раз оказался в Париже в 1985 году в составе советской делегации на франко-советской конференции по историографии Второй мировой войны. После конференции нам показывали Париж. Проезжая мимо одного из парков, гид сказал: «Может быть, вы слышали или читали о нем в разных романах: вот это – парк Трокадеро». Я попросил на минуту остановить автобус, перешел улицу, войдя в парк, сделал несколько шагов. Испытанное при этом чувство возвращения было так волнующе. Я поблагодарил гида за то, что он выполнил мою маленькую просьбу. Гид полюбопытствовал, что мне там было нужно, и, узнав причину, радостно воскликнул: «О, слава Богу, что я смог вам помочь!».

Первые мои воспоминания связаны с Берлином. Я помню большую квартиру, в которой мы снимали несколько комнат у frau Zenner в той части Берлина, которая называется Фриденау. Путь из наших комнат в кухню шел через длинный коридор. Одна дверь часто была приоткрыта и вела в темную комнату. Мне она казалась мрачной, я ее боялся. «Наши комнаты» были большие и светлые. В одной был телефон. Ручку надо было крутить (и что-то говорить в трубку). Мне объяснили, что «телефонной барышне» надо назвать нужный номер. В той комнате, где стоял телефон, работал папа, ему помогали мои братья Гриша и Ильюша. Я помню, главным образом, что они по поручению папы говорили по телефону по-немецки. Кроме того, они снимали копии бумаг «мокрым способом». Хорошо помню еще, что в отцовской конторе лежали газеты. Потом я узнал, что это была газета «Руль»[12 - «Руль» – ежедневная газета русской эмиграции, выходившая в Берлине в 1920–1931 гг.] и что она «продолжала лучшие традиции российской столичной прессы добольшевистского времени».

Моей подружкой в то время была Таня Дридзо. Ее отец и моя мама, как я выяснил позднее, были очень дальними родственниками, как говорится, седьмая вода на киселе. Еще позже мама сказала мне, что к Таниному отцу иногда приезжал из Москвы его брат. Этот брат был в Москве, по словам мамы, «очень большой шишкой». Однако фамилии у них были разные – московского Дридзо звали Лозовский. Это тот самый председатель «красного Профинтерна», впоследствии заместитель наркома иностранных дел, заместитель председателя Совинформбюро во время войны. В 1941 году «руководство» признало необходимым в целях внешнеполитической пропаганды создать Славянский комитет и ряд других, в том числе Еврейский антифашистский комитет. С. Лозовский по совместительству был его председателем. В 1948 году ЕАК был распущен, вернее, и тогда так говорили, разгромлен. Его руководство и часть актива арестовали. Следствие длилось четыре года. Процесс состоялся в августе 1952 года и закончился расстрелом всех подсудимых, кроме академика Лины Штерн. О дальнейшей судьбе берлинских Дридзо я ничего не знаю.

Берлин в моей памяти неразрывно связан с бонной, tante Минной. Со мной, мамой и братьями она говорила только по- французски. Мама позже рассказывала, что я произвел большое впечатление на ее бабник, о котором я еще расскажу. Я говорил отлично по-французски и имел «великосветские манеры». От французского у меня в смысле знаний ничего не осталось. Но – вкупе с тем, что я «набирал по крохам» при чтении «Войны и мира» (читая не только русский перевод французских слов и фраз, но и оригинал) и в других сходных случаях, я могу элементарно «что-то понять» во французском историческом или политическом тексте. Насчет манер: думаю, многое тут зависело от семьи, а также и школы.

Тетя Минна водила меня в Zoo – знаменитый берлинский зоопарк (это я помню) на какие-то карусели. Есть фото – папа, братья, она и я. Снято перед Рейхстагом. Тетя Минна иногда порола меня. Я не помню боль, но помню то, чем она меня порола. «То» висело над моей кроваткой. Братья спустя годы говорили, что один раз они ворвались в детскую и потребовали, чтобы Минна прекратила свое «активное педагогическое воздействие». Так или иначе, я поминаю ее добром.

Я вспомнил Минну однажды после войны. На партсобрании в Комитете культурно-просветительных учреждений при Совмине Латвийской ССР (где я работал директором лекционного бюро) громили Йолу Вейнберга (заочно, поскольку он не был членом партии). Айна Августовна Деглава истошным голосом вопила о «вине» Вейнберга. Мне запомнился ее козырный довод – «У него была бонна!». У него, понимаете ли, была бонна! Я сидел и думал про себя: того, что и у меня была бонна, ты, к счастью, не знаешь и никогда не узнаешь! Остается заметить, что Йола в дальнейшем стал известным историком, профессором, автором многих публикаций.

Хорошо запомнились приезды в Берлин дяди Давида, брата отца. Он жил в Москве, был медиком, преподавал на медфаке Московского университета. Он всегда передавал мне приветы от своего сына Люсика, который был старше меня. Дядя Давид запомнился лежащим на диване. Он вскоре умер в Москве от цирроза печени. Мама и братья иногда вспоминали Давида, его жену Веру Михайловну (происходившую из богатой и культурной русской московской семьи) и Люсика.

После войны, когда благодаря случайности были установлены связи с некоторыми Крупниковыми, я узнал о судьбе Люсика. Лев Крупников пошел по стопам отца, стал врачом. Он никогда не ощущал себя евреем. Во время войны он стал командиром медсанбата. В Польше, увидев евреев, освобожденных из концлагерей, несчастных, бывших у советских учреждений на подозрении («Каким образом вам удалось выжить?» – грозно вопрошали люди в погонах), Лев Крупников «осознал свою причастность к этим жертвам дичайшего антисемитизма» (слова Веры Михайловны). Лев Крупников погиб в январе 1945 года в Польше.

Мне дали телефон Веры Михайловны, я позвонил ей и услышал: «Вы – сын Яши и Мани? Как я рада! Приходите сейчас же к нам! Сегодня день рождения Люсика…»

Когда я пришел, у нее уже было много народу. То были друзья, товарищи ее сына, его одноклассники, сокурсники, сослуживцы по медсанбату. Оказалось, они приходят к Вере Михайловне каждый год в день рождения ее погибшего сына. Я услышал в тот вечер много хорошего о моем двоюродном брате. Судя по всему, он был поистине незаурядной личностью. Его любили и уважали, многие говорили о нем с восхищением. А я сидел и вспоминал Берлин и дядю Давида, который так часто говорил о своем Люсике.

Берлин, однако, запомнился фрагментарно – как вереница отдельных картин. Например, помнится медведь, вернее, его чучело в KDW (Kaufhaus des Westens) – одном из крупнейших универмагов немецкой столицы. Запомнились такси с четырехугольным отверстием в крыше. Помню колкую траву на курортах Bad Pyrmont или Nauheim, которые родители посетили в 1923 году.

Помню, папа несколько раз уезжал и привозил «из Риги» конфеты, консервы, сметану. Один раз вся семья поехала в Штеттин – встречать «пароход с папой».

Много лет спустя я лучше понял Берлин моих детских воспоминаний. Он был одним из главных центров русской эмиграции. В Берлине тогда выходили две ежедневные русские газеты, работало 36 русских издательств. Берлинский район Шарлоттенбург тогда называли «Шарлоттенград»! В Берлинских театрах ставили русские пьесы. Уже юношей в Риге я услышал от мамы рассказ о том, как в берлинском кафе она видела нескольких известных петербургских писателей и публицистов и подумала, что они своего добились, но совсем, совсем не так, как они это себе представляли в первые недели войны. Она вспомнила, как эти литераторы в 1914 году призывали русскую армию: «На Берлин! На Берлин!». Русские оказались-таки в Берлине, но не победителями (это произойдет лишь в 1945 году), а эмигрантами.

Не все оставались в Берлине в эмиграции. Граф Алексей Толстой, известный художник Билибин и ряд других эмигрантов вернулись в Россию, в советскую Россию. В Берлине того времени бывали Маяковский, Эренбург и многие другие.

* * *

Когда в начале двадцатых годов военный коммунизм в России[13 - Военный коммунизм – государственная экономическая политика в годы Гражданской войны, для которой характерны централизованное экономическое управление, национализация ресурсов, безвозмездное изъятие продовольствия у крестьян, военизация труда и т. п.] сменила новая экономическая политика – НЭП, мои родители были столь наивны, что поверили в возможность перемен и решили вернуться в Россию. Путь вел через Ригу, но там они застряли и в конце концов остались.

Помню большие сборы: заколачивали ящики, паковали чемоданы. Я хотел помочь и, естественно, всем мешал. А потом был поезд… Мы ехали втроем – братья оставались в Берлине.

Затем был большой вокзал. Я отошел в сторону, чтобы что-то там посмотреть, и потерял из виду родителей. Остальное запомнилось обрывками – какие-то дяди, кто-то говорит со мной по-французски.

Меня отвели к родителям. Помню слезы на глазах мамы и то, как папа меня шлепнул по «продолжению спины». Позже я узнал, что все это было на вокзале в Варшаве. Следующий раз я был в этом городе 65 лет спустя, в 1988 году, по дороге в Торунь, в университет, где я провел очень интересный месяц. В Берлин я вернулся на двадцать один год раньше, в 1967 году. В тот раз это был «Берлин – столица ГДР». До Западного Берлина я добрался лишь в 1989 году.

А после «варшавского папиного шлепка» была Рига, откуда папа раньше привозил вкусные гостинцы. Рига, в которой мы остались и в которой я прожил бо?льшую часть жизни.

* * *

Хотя целью родителей было как можно быстрее продолжить путь в Петербург, первое, что они сделали, остановившись в Риге, – отдали меня в латышский детский сад. Через месяц я там уже вовсю тараторил по-латышски, пускай и на начальном, детском уровне.

Мы жили какое-то время в гостинице «Бельвю» на углу бульвара Райниса и Мариинской, потом переехали в дом на Лачплеша, 1 (на углу Кр. Валдемара). Только тогда говорили не «Лачплеша», а Романовская, не «Валдемара», а Николаевская. Последняя в 1941-1943 гг. станет улицей Германа Геринга, потом опять Кр. Валдемара, затем Максима Горького, а теперь снова Кр. Валдемара. История смены названий рижских улиц – занимательная тема, которая позволяет лучше понять поистине драматическую историю города.

Рига началась для меня с посещения знакомых. Не моих, конечно, – это были старые знакомцы родителей: сперва Константиновский, а потом Косманы. Старик Константиновский жил с семьей дочери – Либманами – на углу Романовской и Школьной. Когда мы пришли к ним в первый раз, его внук, мой одногодок, взял меня за руку и сказал, что у него есть братик и он покажет мне его. Братик запомнился – он лежал в кроватке, было ему всего два месяца.

Моего ровесника звали Миша Либман… Мы потом проучились семь лет в одном классе. Дружили. Дальнейшие этапы – 201-я дивизия летом 1941 года, Москва 1944 года. Много встреч в Москве и Салацгриве. Последнее свидание в Иерусалиме. Он профессор искусствоведения, автор многих книг.

«Братик» – Борис, он же Боря. С ним тоже многолетняя дружба в Риге. А в октябре 1941 года увиделись снова уже в эвакогоспитале № 2792 в Горьком (теперь этот город опять, как в давние времена, Нижний Новгород). Вместе прошли суровую и голодную школу 107-го запасного стрелкового полка, вместе перешли в Латышский запасной полк. Потом он «погиб» под Старой Руссой (у деревни Лялино). Похоронка пришла на адрес его друзей. А потом там же появился и он сам. Через годы он стал главным инженером огромного химического комбината в Сталин/Волгограде; год просидел в тюрьме. Последний раз я видел его, больного Альцгеймером, в Пенсильвании в сентябре 2006 года. Было очень больно. Очень…

Об этой семье я еще многое скажу. Папа знал «старика Константиновского» по Питеру, они были компаньонами – вместе выполняли какой-то подряд, связанный со строительством Ревельского (Таллиннского) морского порта. Полученную прибыль они использовали по-разному. Александр Владимирович купил дом в скромном провинциальном Ревеле. Мой отец поступил, как тогда казалось, целесообразнее – приобрел здание в столице империи, в Санкт-Петербурге на паях со своим шурином дядей Борей. Но Ревель стал Таллинном и столицей Эстонии, в результате чего дом остался в собственности Константиновских (и приносил какой-то доход). А Санкт-Петербург сделался Ленинградом и провинцией советской России, позднее – «трёх секалок, одной ренкалки», то есть СССР. Этот самый СССР и стал в итоге владельцем дома на Кутузовской (тогда Французской) набережной, 16.

Старик Константиновский исключительно заботился об образовании внуков – братьев Либман, покупал им книги, карты, глобусы. И мне от всего этого кое-что досталось. У них была толстенная Weltgeschichte, то есть «Всемирная история», и когда им купили новое издание, старое перешло ко мне.

Второй визит был к Степану Косману и его супруге Рут. Они жили на Николаевской, «насупротив» Романовской. Степан Косман был из Казани, с Поволжья, отсюда и знакомство с моими родителями.

Рут была дочерью известного врача Исидора Бреннсона. Известен он был (это я узнал десятилетия спустя) и как автор трех книг о врачах Лифляндии, Курляндии и Эстляндии. Последний раз я видел эти три книги, переизданные после войны в ФРГ, на книжном развале во время одной из наших «прибалтийских тусовок» в 2006 году в таллиннском Вышгороде.

Косманы были своеобразной парой. Он – исконный россиянин, она – курляндская «немка» еврейских кровей. Стёпа вскоре ослеп. Я как-то с папой был у него. Запомнилась его фраза: «Не женись казанский татарин на рижской еврейке!». Когда муж ослеп, Рут Исидоровна проявила недюжинные способности – открыла «Салон красоты», стала производить какую-то косметику, сумела дать дочери Норе и сыну Лёне образование. Нора потом с мужем уехала в Англию. Лёню я как-то в 1942 году видел ночью у костра в так называемом Нестеровском батальоне Латышского запасного полка. Последний раз мы виделись в Нью-Йорке лет десять тому назад.

Третье мое знакомство в Риге – со старым другом нашей семьи по Питеру Яковом Яковлевичем Роостом. Бывший петербургский предприниматель в Риге стал владельцем мастерской по производству школьного мела. Я с ним продолжал общение и после смерти родителей, до 1940 года, когда он был вынужден покинуть Латвию и уехать в Швейцарию. Он очень смешно говорил по-русски. Роост был фанатичным врагом большевизма и снабжал меня соответствующей литературой. Запомнились четыре тома романа П. Краснова «От двуглавого орла до красного знамени»[14 - Роман-эпопея П. Краснова в четырех томах «От двуглавого орла до красного знамени» впервые вышел в Берлине (1921–1922), переведен на 12 языков.].

* * *

Лето 1924 года мы провели в пансионе на рижском Взморье – в Карлсбаде, только вот не помню, в Карлсбаде I или Карлсбаде II (Меллужи или Пумпури). Видимо, там мы познакомились и подружились с семьей Браунов.

В Лидочке Браун я нашел подругу (на год или два старше меня), с которой было интересно и весело. У нее была старшая сестра Заля. Отец бывал изредка в Риге, кажется, он работал где-то в Германии. Мать играла иногда с Лидой и со мной. Иной раз к нам присоединялся и двоюродный брат Лиды, которого звали Буби. Позже выяснилось, что он не Буби, а Герман. Герман Браун. Теперь имя этого прославленного пианиста у всех на слуху. После его смерти был создан Фонд Германа Брауна, на счету которого организация многих значительных музыкальных событий.

Клан Браунов (кажется, им принадлежал дом на улице Дзирнаву, 13) относился к так называемой «рижской бундовской аристократии»[15 - «Бундовская аристократия». Бунд – партия еврейских социалистов в царской России, позднее продолжившая свою деятельность в Латвии, Польше, Литве.]. Это были образованные люди из «небедных семей»; благодаря способностям и упорству им удалось преодолеть так называемую процентную норму и закончить в царской России гимназии. (Тут нужно напомнить: гуманитарное образование, которое давала «царская гимназия», отличалось отменной глубиной и прочностью). Часть из них закончила Рижский Политехникум, часть – другие высшие учебные заведения, кое-кто учился за рубежом. Все они в юности, в 1905 году приняли участие в революции. «Бунд» вместе с латышскими социал-демократами представлял собою какое-то время в Риге реальную силу.

Большей частью эти старые бундовцы говорили дома по-русски, но и ратовали за сохранение языка идиш. Все они категорически отвергали большевизм, сионизм и клерикализм.

Лидин дядя «Сергей» (его подпольная кличка сохранилась с 1905 года) был гласным Рижской городской думы. Почти глухой, он был известен, в частности, тем, что имел громоздкий слуховой аппарат и в ходе дискуссий с политическими противниками держал его возле уха во время своего выступления и клал на стол, когда оппоненты ему отвечали.

Летом 1925 или 1926 года мы, кажется, снимали дачу в Меллужи (на той линии, где и по сей день стоит пожарная каланча). Брауны жили с нами. Где-то на большом (для меня) расстоянии от нас жила Бронислава Семеновна Рабинович, директор еврейской школы для, как тогда говорили, дефективных детей. Ее сыновья Женя (ровесник Лиды) и Витя (чуть младше меня) приходили к нам играть. Бронислава Семеновна вкупе с соседями решили устроить «интернациональный детский праздник». Для этого были все предпосылки. В Меллужи летом жили латыши, в том числе ученики Французского лицея, семья эстонского дипломата, еврейские дети, которые могли выступить с декламацией на иврите, идише, русском или немецком языках, здесь же отдыхали немцы, поляки. Лида встретила новость с восторгом. Мне тоже предложили участвовать, но, видимо, я был тогда очень робким. Так или иначе – я категорически отказался, и мама ни на чем не настаивала.

Через несколько дней мама попросила помочь ей отнести Брониславе Семеновне какие-то пакеты. Она несла два больших пакета, я – один маленький. Мы отдали принесенное, но мама задержалась, и я вышел в сад. Две латышские девочки попросили меня помочь им повесить на дереве плакат, что я и сделал. Потом понадобилась от меня еще какая-то помощь, и я оказался втянутым в веселую кутерьму подготовки к празднику. Я был доволен, рад, и когда мама меня нашла и сказала, что нам пора домой, я упросил ее остаться. А потом выяснилось, что для какой-то сценки не хватает актера, и я согласился эту роль исполнить. Я хранил до начала войны программу этого праздника. Но и не заглядывая в нее, помню, что были выступления (стихи, песни, сценки) на французском (блистала в них Вия, ученица Французского лицея), латышском, немецком, идиш и английском (я тогда впервые услышал популярную песню It’s a long way to Tipperary, it’s a long way to go…[16 - It’s Long Way to Tipperary («Долог путь до Типперери») – песня, сочиненная Джоном (Джеком) Джаджем (John Judge) в 1912 году; самый популярный марш британской армии в годы Первой мировой войны.]). Всюду были развешаны лампионы, в заключение праздника в небо взлетели даже несколько ракет.

Много позже я понял: великое умение Брониславы Семеновны и ее помощниц заключалось в том, что ее «руководящая роль» (выражение советского периода, применялось обычно к КПСС) не была заметна. Дети были разного возраста, но между ними не делалось никаких различий. Таким он остался в моей памяти, тот «интернациональный праздник». (Намного позже мама мне призналась – в тех «пакетах для Брониславы Семеновны» были просто старые, ненужные газеты).

Одно лето мы жили в Буллене (Лиелупе) или в Бильдерлингсгофе (Булдури). Это лето запомнилось одним событием. Я с малых лет завидовал дворникам – тому, как они держат шланг, поливая улицу. По сей день в Апшуциемсе, поливая из шланга сад, я испытываю приятное чувство. Так вот, в дальнем углу сада я нашел длинный древесный корень, формой напоминавший шланг, и с удовольствием «поливал» из этого «шланга» грядки. Он обычно лежал наготове возле крыльца.

Однажды на порядочном расстоянии от нас начался пожар. Приехала пожарная команда (на лошадях). К месту пожара бежали люди. Я незаметно ушел из сада и отправился к месту происшествия. Пожар долго тушили, было много народу, ведра с водой по цепочке передавали из ближних дач. Было куда интереснее, чем на воскресном детском спектакле в русской Драме. Когда я, довольный и усталый, вернулся домой, мама в сердцах схватила мой «шланг» и хорошенько меня отшлепала. Много, много лет спустя, году в 1953 или 1954 (мы жили на улице Шарлотес, 29, потом – на Горького, 123) пропал мой сын Гриша. Он играл на пустыре напротив нашего дома, бабушка и я посматривали из окна… И вдруг – ребенка не видно. Я спустился вниз, смотрю повсюду, одна мама тоже ищет своего мальчика. Волнение нарастает. Уличное движение тогда было далеко не столь оживленным, но все же…

Ну и переволновались же мы! Потом Гриша вернулся. Он выглядел таким же довольным, как я когда-то, «в эпоху пожара». Оказалось, мимо проходила похоронная процессия (в то время нередко умершего провожали пешком до самого кладбища). Грише показалось интересно, и он побрел вслед за всеми. Насколько помню, его кто-то привел. «Шланга» у меня под рукой не было. Все ограничилось строгим выговором – не уверен, что он возымел действие. Куда большее впечатление, кажется, произвел на Гришу вид плачущей бабушки.
<< 1 2 3 4 5 6 ... 8 >>
На страницу:
2 из 8