Оценить:
 Рейтинг: 0

XX век: прожитое и пережитое. История жизни историка, профессора Петра Крупникова, рассказанная им самим

Год написания книги
2015
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
4 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Соковы были русские, Нора с братом – немцы, Владек с братом – поляки, Лаздыньш – латыш. Я был среди них единственным евреем. Кроме одного раза я никаких трений или инцидентов по этому поводу не помню. Зато этот «один раз» запомнился накрепко. Мама вручила мне сетку (в советское время я сказал бы «авоську» или «тару») и дала поручение – купить хлеба и масла. Я вышел во двор, там стояли Лаздыньш и еще кто-то, Лаздыньш загородил мне путь и спросил издевательским тоном что-то вроде – kur tu, zidin, iesi? (т. е. «куда это ты, жиденыш?») Я пытался его обойти, но мне не дал этого сделать кто-то другой (или другие, не помню). Я вернулся домой. Мама удивилась: «Что это ты так скоро? И где покупки?». Я объяснил ей ситуацию и сел читать. Но мама не успокоилась. «Если ты будешь праздновать труса, тебя всегда будут бить!» – сказала она. Я с тяжелым сердцем взял «тару» и пошел. Те же стояли у крыльца. Все повторилось, кроме одного – я попытался пробиться силой. Раймондс оттолкнул меня. Я снова попытался прорваться. Он был выше и крепче меня, но я не отступался. Наконец, он кулаком ударил меня по лицу. Из носа пошла кровь. Он опустил руки и смотрел, улыбаясь, на меня. И тут я ему ответил – ответил так же, тем же способом. Теперь и у него из носа пошла кровь. Он был крайне удивлен. Я спокойно вышел на улицу, двинулся в магазин. Хозяин дал мне сперва «хлебной бумаги» (тонкая светло-коричневая бумага, в которую заворачивали только хлеб). Расплатившись, я пошел домой. Те же, кроме Раймонда, стояли у калитки. Никто меня не тронул. Дома я обнаружил, что наготове ждут меня вата, йод и бинт. Мама меня обработала, пришлось сменить и нижнюю, и верхнюю рубашку. Я сел опять читать, придерживая вату у носа. Мама нет-нет и посматривала на меня, кажется, очень довольная.

История имела продолжение. Оказывается, Соковы рассказали о происшедшем матери, та – своей сестре, госпоже Лаздыньш. Доктор Лаздыньш, встретив на другой день маму, высказал сожаление по поводу инцидента и прибавил, что Раймондс получил взбучку. Мама ответила, что мальчишеские драки – обычное дело. Лаздыньш возразил: если бы то была обычная драка, он бы и слова не сказал, но до этого Раймондс произнес слова, которых не следовало говорить. Мама была довольна разговором. Мне она о нем сообщила лишь несколько лет спустя.

На улице Веру мы прожили, может быть, не больше года, но у меня остались о ней светлые воспоминания: наши игры, походы в порт, раздолье нашего запущенного сада и пустыря. С тех пор я всегда оцениваю место жительства по тому, насколько оно приспособлено для детей. К сожалению, сегодня «телек» и «комп» вытеснили прежние игры – прятки, «собачки», «Стой!» и V?lkerball… Мы опять переехали – на Сколас, 4, в квартиру № 3. Дом состоял из двух частей – парадный вход с улицы, с фасада, и другой вход – со двора, проходили туда через ворота. Вариант, типичный для многих рижских домов. Здесь был большой двор и как бы спрятанный малый двор. В нашу третью квартиру вход был с улицы, но окна выходили не на улицу, а на оба двора. Мы не принадлежали ни к «одним», ни к «другим». С одной стороны был Еврейский клуб и Еврейский театр, с другой, близко – кинотеатр «Форум». С той стороны «Форума», через Елизаветинскую улицу, была Эспланада – большой парадный плац между Кафедральным собором на Александровской улице (в разное время Бривибас, т. е. Свободы, Гитлера, Ленина) и B?rsen-Kommercgymnasium (теперь Академия художеств) и музеем на Николаевской (она же Кр. Валдемара, Геринга, Кр. Валдемара, Горького, снова Кр. Валдемара). На Эспланаде проходили парады, праздники песни, выстраивались киоски рождественских базаров, зимой здесь, бывало, заливали каток, конькобежцы катались под музыку. В начале полета Цукурса в Африку музыку иногда прерывало громкое восклицание: «Цукурс вылетел в Гамбию!», через некоторое время – «Цукурс прилетел в Гамбию!».

Вокруг плаца шла аллея, били фонтаны, стояли скамейки. К приезду шведского короля Густава V в 1929 году за собором построили деревянную трибуну для высоких гостей, принимавших парад.

Хотя на Эспланаде с весны до осени было пыльно, там собиралась молодежь, дети, подростки. Играли в футбол и – главным образом – в «билеты». Я был страстным «билетчиком». То была особая мальчишеская игра. Мы использовали картонные железнодорожные билеты, у каждого из которых была своя ценность. Рига-Юрмала, 3-й класс, в одну сторону – простой билет. Рига-Юрмала, туда и обратно – двойной билет. Если попадался билет 2-го класса, туда и обратно, он котировался вчетверо дороже простого. Затем шли другие города и станции, и тут все решало расстояние. Например, Балви ценились дороже Валмиеры. Однажды один мальчик показал нам билет царского времени Харбин-Хабаровск. Он его именно только показал, не выпуская из рук. Еще у кого-то нашелся билет Париж-Тулуза. Мы постановили, что он стоит двухсот обычных билетов. Иноземные бумажные, а не картонные билеты нас не интересовали, они не годились для игры. Тут требовались именно картонные билеты, которые строго по правилам выстраивали в одну линию, потом каждый метал свою монету, биток, и ударял по билетам, стараясь, чтобы они перевернулись на другую сторону. Это делали, стоя на коленях, поэтому штаны мальчишек на коленках вечно были протерты.

* * *

В школу я пошел семи лет, когда мы еще жили на улице Лачплеша. Сам момент выбора школы запомнился мне на всю жизнь. По воскресеньям за столом собиралась вся семья; покончив с обедом, вслух читали рассказ или стихи из свежего номера какого-нибудь русского журнала, иногда это были стихи Пушкина, не публиковавшиеся раньше. В нашем доме царила атмосфера высокой русской культуры.

Моей обязанностью было после воскресного обеда унести на кухню грязную посуду. Я это сделал и на сей раз, а когда вернулся в столовую, отец сидел на моем месте, и кресло главы дома было свободно. Я стоял и ждал, когда отец в него пересядет. Но он сказал: «Садись на мое место!». Я слегка струхнул – может, я что-нибудь не так сделал? Но что ж – у всех на виду пошел и сел во главе стола.

Так и так – мне надо будет идти в школу. Говорили понемногу все. Отец совсем кратко, мать тоже сказала всего несколько слов. Речь держали в основном братья. В русской школе мне было бы совсем легко, я ведь умею читать и писать, знаю наизусть стихи, песенки. Меня признавали хорошим декламатором. На семейных торжествах я читал, например, стихотворение Лермонтова «Бородино» или стихи Пушкина. «Короче говоря, русская школа – это одна возможность, там учиться было бы нетрудно, и тебя ждала бы легкая жизнь. Но есть и другая возможность – немецкая школа. Немецким языком ты не владеешь нисколько, тебе придется тяжело, особенно вначале, но зато ты освоишь новый язык, а вместе с ним откроется и новый мир – нечто такое, чего ты раньше не знал и не узнал бы, если бы не пошел в эту школу».

Так они говорили, и за их словами я, семилетний мальчик, ощутил вызов – если ты стоящий парень, выбирай то, что труднее!

Я выбрал второй вариант даже не из-за обещанных мне открытий, а именно потому, что он был труднее. Я инстинктивно чувствовал, – такое чувствует и знает любой ребенок, – что в глазах матери и всех остальных я потеряю, если выберу легкий путь. Поэтому я твердо сказал: «Немецкая школа!».

В Риге было семнадцать или восемнадцать немецких школ, но лучшими из них считались две – 10-я и 13-я. Мой старший брат Григорий пошел поговорить обо мне в 10-ю немецкую начальную школу. Ее директор долго не соглашался брать меня, так как им оплачивали обучение только немецких детей. Сколько-то латов надо было платить и родителям, но расходов на обучение эти деньги не покрывали. Под конец директор спросил брата: «А вы-то сами в какую школу ходили?» – «В петербургскую Petrischule». Не говоря больше ни слова, директор раскрыл журнал и вписал мое имя.

Подготовительный класс располагался в так называемом Forburg'е, на улице Аусекля, следующие классы, включая и гимназию, – на улице Стрелниеку, 4 а, в доме, построенном по проекту Михаила Эйзенштейна (теперь там Стокгольмская высшая школа экономики в Риге).

Пару лет назад летним днем, закончив работу в библиотеке Мисиня, я не спеша направился домой в Старую Ригу и, оказавшись на улице Стрелниеку, вдруг застыл возле здания своей бывшей школы. С ума сойти – я в этом доме не был с 1934 года! Войду. Вошел, никем не остановленный, там все «потроха» изъяты, все переделано, перестроено на современный лад. Лифтом поднялся на седьмой этаж, по лестнице спустился вниз, останавливаясь на каждом этаже, осматривая все и читая имена на дверных табличках. На третьем или втором этаже навстречу идет мужчина, спрашивает по-английски, что я тут ищу. Хочет мне помочь. Я ответил: «Ничего особенного я не ищу. Только свое прошлое». Он вопрошающе взглянул на меня: «Какое прошлое вы ищете?» – «Я учился в этом здании». – «Когда?» – «С 1928 по 1934 год». Незнакомец схватил меня за руку и повел к себе в кабинет. Оказалось – ректор. Вызвал латыша, лет тридцати, тот переспросил: «Когда вы здесь учились?» Я повторил: «С 1928 года». – «Сколько же тогда вам лет?» – «Восемьдесят шесть». Больше они ничего не спрашивали, только смотрели на меня – живого свидетеля далекого прошлого. Подарили мне галстук выпускника и книгу, в заключение пригласив на вечер выпускников, назначенный на начало учебного года. Но к тому времени я был уже не в Риге.

Итак, я поступил в немецкую школу, где брат записал меня в подготовительный класс. В первый день происходило общее знакомство со школой, потом урок физкультуры. Я в гардеробе переодевался и насвистывал. Подошел господин Ханке: в школе нельзя свистеть. Но я не понимаю его слов! Смотрю ему в глаза и продолжаю свистеть. В немецкой школе это что-то немыслимое – смотреть учителю в глаза и продолжать делать то, что запрещено! Господин Ханке повторил сказанное, уже гораздо строже. Я продолжал свистеть. Господин Ханке налился кровью, но тут другие дети хором стали объяснять ему, что я неполноценный, не понимаю по-немецки. Учитель, как потом выяснилось, был не балтийский немец, он прибыл из немецкой колонии в России. На чистейшем русском языке он обратился ко мне: «Ты что, вообще не говоришь по-немецки?» – «Нет, не говорю». – «Как же ты поступил сюда?» – «Я научусь!»

Как-то к концу второго года или в начале третьего мать утром разбудила меня, и я спросонок буркнул что-то по-немецки. Тогда она поняла, что язык в меня уже вошел. При том я освоил язык с балтийско-немецким произношением. Поздней, когда я работал в университетах Германии, этот балтийский акцент, считавшийся аристократическим, мне очень пригодился. После лекции слушатели нередко подходили, чтобы в самых лестных тонах похвалить мое произношение.

Школа дала мне, разумеется, не только язык, но и немецкую культуру. Мать однажды горестно вздохнула, убедившись, что я не знаю не только пушкинского «Медного всадника», но и множества длиннейших русских стихов, которые она помнила наизусть с времен женской гимназии. Взамен я мог прочесть ей, например, не менее пространные сочинения Шиллера. Ныне, в XXI веке, ни в Германии, ни, думается, в России или Латвии детей не заставляют так много учить наизусть. С каждым новым поколением это умение убывает.

10-я немецкая начальная школа была заведением подчеркнуто лютеранским. Во время занятий по религии евреи, например, были свободны, но по желанию могли и присутствовать. Я присутствовал. Для католиков уроки Закона Божьего, общего для христиан, были обязательными, но они освобождались от уроков, предназначенных только для лютеран.

И второе: эта немецкая школа, хотя и многонациональная по составу, была очень немецкой. Мы, прочие, понимали, что находимся здесь на положении нацменьшинств, и считали это нормальным. Вся литература, которую мы изучали, была, так сказать, немецко-патриотична. Правда, это отнюдь не гарантировало автоматического патриотизма школьников. С одним из трех «нациков» нашей школы я переписываюсь по сей день, он живет в Австралии. Когда я напомнил ему наши школьные дни, он написал мне: «Я повернулся к Европе спиной и трижды сплюнул через левое плечо». Он об этих делах теперь не желает ничего слышать. Хотя жена его – с юго-запада Германии, из Шварцвальда, свой немецкий язык они потеряли и общаются только по-английски. От национализма моего одноклассника не осталось и следа.

В нашем классе учились и трое латышей, Лапиньш и Граудиньш или, быть может, Лапинг и Граудинг[30 - Намек на то, что некоторые латыши сознательно «онемечивались», переделывая в том числе свои фамилии на немецкий лад.] – точно не скажу. Третьего звали Эдгар Лакстигала, что в переводе на русский означает Соловей; он был истинный латыш и мой друг. Его отец однажды спас писателя Яниса Яунсудрабиньша, который в недолгой советской республике 1919 года работал в продовольственном управлении какого-то района, после чего его хотели арестовать. В то время, когда я подружился с Эдгаром, его отец служил где-то далеко, вроде бы в Даугавпилсе, начальником полиции, и дома появлялся редко. Были в классе и евреи, притом из очень разных семей. Мой друг Миша Либман так же, как я, дома говорил по-русски. Его мать пыталась нас собирать у себя, читать вместе русскую литературу – «чтобы вы не сделались совсем уж немчурой». И мы читали Гоголя и Лермонтова, Пушкина; это было лишь общее знакомство, но оно побудило меня самостоятельно прочесть «Мертвые души» Гоголя, мне было тогда около двенадцати. Потом я прочел «Войну и мир» Толстого, позднее перечитывал роман шесть или семь раз, прочел и «Анну Каренину». В конце концов мне стали одинаково близки обе культуры. А третью мне дал латышский язык.

Однажды у нас в классе появился новичок – Пауль Томас Базилиус Роденко, отец которого был, кажется, петлюровцем[31 - Петлюровец – украинский националист, сторонник Симона Петлюры, военного и государственного деятеля Украины в 1918–1920 гг.], белоэмигрантом, а мать полуангличанкой, полуголландкой. Пауль потом стал в Нидерландах эссеистом и поэтом. В школе он с помощью обыкновенного пера и чернил рисовал отличные портреты и так же, как я, интересовался историей.

Еще был один на четверть русский, на четверть датчанин, на четверть голландец, на четверть немец – в таком вот духе. Был эстонец, был поляк. Один выглядел, как 150-процентный еврей, но вовсе таковым не являлся; он погиб под Ростовом, будучи офицером вермахта[32 - Вермахт (нем. Wehrmacht) – наименование Вооруженных сил Германии в 1935–1946 гг.].

Из настоящих немцев в классе был представлен целый спектр – от аристократов до бедняков. И как раз трое из малообеспеченных семей считались национал-социалистами. Школьники, то есть мы, сами себя именовали одни коммунистами (среди них был и я), другие социал-демократами, третьи национал-социалистами. И у меня как коммуниста наилучшие отношения сложились как раз с тремя нашими нациками. Дружба продолжалась и после окончания школы. Это было не случайно – просто детская среда отражала то, что происходило во взрослом мире. В Германии тоже ведь какое- то время коммунисты и национал-социалисты вместе участвовали в забастовках.

В тринадцать лет мне вырезали аппендицит. В частной клинике я, отделенный тонким пологом, лежал в одной палате с двумя женщинами. Одна из моих соседок оказалась ярой сионисткой[33 - Сионизм – еврейский национализм, главной целью которого поначалу было создание независимого государства Израиль в Палестине. В Латвии в 20-30-х годах XX века существовали самые разные направления сионизма. Консерваторы принадлежали к партии Mizrahi, социалисты – к партии Ciere Cion. В свою очередь крайние радикалы объединились вокруг Партии социалистов-ревизионистов, основанной лидером радикального сионизма Владимиром Жаботинским. В Риге действовала также радикальная молодежная организация Betar; здесь готовили будущих бойцов за независимость Израиля.]самого радикального свойства; она не признавала Трансиорданию (теперешнюю Иорданию), утверждала, что это часть Палестины, а вся Палестина должна принадлежать евреям. Второй была девица из умеренных. Я тут же объединился с сионисткой против умеренной, поскольку умеренность считал позорной мягкотелостью. Так же вот и Сталин, опасавшийся Англии и Франции, считал, что лучше уж нацисты, чем вялая, слабая демократическая Германия.

Когда первые отряды гитлерюгенда[34 - Гитлерюгенд (нем. Hitlerjugend) – молодежная организация Национал-социалистической партии Германии.] в Германии впервые появились и на киноэкранах Латвии, почти сразу же там и сям в Риге были замечены немецкие подростки в белых чулках до колен. И другие школьники в Риге ходили в коротких штанах и в таких же чулках, только не белых. Между прочим, у нас были очень короткие прически – тогда это считалось профилактикой раннего облысения (многим оно, может быть, и помогло, но только не мне). Примерно к тому же времени относятся первые столкновения между немцами и латышами, правда, не слишком серьезные. Так, гимназисты сбросили в канал сына германского посла д-ра Мартиуса. Утонуть он не утонул, но уж промок точно.

И у нас, еврейских ребят, на улице Сколас вышла стычка с немцами. Они, идя навстречу, бросили несколько слов, которые нам пришлись не по вкусу. Неписаный закон требовал не спускать нахалам. К сожалению, тут же возник полицейский и доставил нас в участок. Интересно, что происшествие не стали заносить в протокол. Нам сказали только: «Еще раз попадетесь, пожалеете. А сейчас – исчезните!». Могу только предположить, что полицейский поосторожничал, не зная, как дальше повернутся события. О Холокосте[35 - Холокост – уничтожение людей еврейской национальности в нацистской Германии и на оккупированных ею территориях во время Второй мировой войны. Жертвами Холокоста стали около 6 миллионов евреев.] в это время, конечно, никто не слышал, да и не мог слышать. Но случай этот типичен и точно передает атмосферу тех дней.

* * *

Учителя 10-й немецкой начальной школы и сегодня стоят у меня перед глазами как живые. В первую очередь – директор Бём. Это был сухой, прямой старик, всегда ходивший в сюртуке с большой бабочкой под подбородком. Зимой его можно было видеть совершающим большие круги на катке Union’a[36 - Немецкий спортивный клуб Union основан в конце XIX века. Спортивная площадка Unioni находилась в Стрелковом саду (ныне парк Кронвалда).], поднимаясь по лестнице, он перемахивал через две ступеньки. То был либерал, сторонник балтийско-немецкого политика, известного защитника меньшинственных прав Пауля Шимана (тогда говорили: «шиманист»). Директор Бём как-то умудрялся быть в школе и повсюду, и нигде. Каким-то образом сложилась иерархия: Господь Бог в небесах, затем президент Чаксте (позднее Земгалс) и третьим – директор Бём. Однажды мой сосед по парте заявил, что ему мешают штучки, которые я произвожу пальцами. Он пожаловался самому Бёму. Директор меня вызвал. «Покажи, как ты это делаешь!» Ну, я и продемонстрировал все свои штуки, все, что этими самыми пальцами умел. Бём наблюдал заинтересованно и затем сказал: «Знаешь, это и на самом деле увлекательно. Но во время урока этого делать не стоит». Больше ничего – отпустил меня. Бём был явлением выдающимся.

Наш классный руководитель и преподаватель немецкого Брусдейлинс открыто повторял: «В двух вещах я не согласен с фюрером: в еврейском вопросе и в том, что касается церкви». Позднее, читая дневники Геббельса[37 - Й. Геббельс педантично вел дневник. Позднее он много раз издавался как исторический источник.], я убедился, что Гитлер и впрямь испытывал жуткую вражду к христианской церкви. Вспоминаю еще такой эпизод. В 1932 году отмечали 100-летие со дня смерти Гёте и в нашей школе проходил конкурс декламации. Победитель должен был выступить на общешкольном мероприятии. В нашем классе победили двое – я и еще один школьник. Брусдейлинс обратился ко мне: «Ты хоть понимаешь, что выступить должен немец, Гёте как никак – немецкий поэт?». Я понимал и воспринял это без всякой горечи. Нормально – это же была немецкая школа.

Но вот чего не понимал никто в классе – как Брусдейлинс может быть на «ты» и вообще в близких отношениях с Бёмом? Как они могут оживленно беседовать, смеяться, если один такой суховатый и на голову выше всех, а другой – другой идет с дамой в кино и, стоя в очереди у «Форума» (как уже сказано, кинотеатр «Форум» на улице Сколас, 2 был рядом с моим домом), может без малейшего смущения сказать, увидев меня: «Слушай, сбегай домой, попроси у своих десять латов». Брусдейлинс возлагал на нас, бывало, и другие задачи. Например, приносить ему обед из ближней домовой кухни. Однажды ему понадобились две порции. Ученик принес требуемое и спросил, для кого эта вторая порция. «Для святого духа», – ответил учитель; в это время дверь открылась и в помещение вплыла дородная дама. С этих пор мы его звали Святым Духом.

Мы удивлялись – что у этих двух учителей может быть общего? Я это понял, много позднее найдя имена обоих в списках студенческой корпорации Neobalten[38 - Студенческая корпорация Neobalten основана в Тарту в 1883 году.]. Вопросы отпали. Скажу, что оба корпоранта были личности.

Преподавательницей истории госпоже Гарклаф я в какой-то мере могу быть благодарным за то, что стал историком. Хотя она для этого не делала ничего другого, кроме того, что доставляла в класс свое грузное тело, водружала его на стул и начинала рассказывать захватывающие вещи. Госпожа Гарклаф обладала способностью оживить былое. Она могла, скажем, излагать события жизни одного из бесчисленных Карлов или обстоятельства казни Марии Стюарт так, словно только что сама была всему свидетелем и теперь взволнованно пересказывала виденное. Она почти никогда не спрашивала заданное. Я уже тогда считался в классе историком, так как в двенадцатилетнем возрасте в ходе опроса о наших планах на будущее указал в анкете эту профессию. Одноклассники поражались моей феноменальной памяти на хронологию исторических событий – мне и вправду не составляло труда назвать сходу любую дату. Обо мне ходил слух: если нужно узнать год такого-то события, вложи в рот Крупникову монету в 20 сантимов, нажми на пупок и получишь нужный ответ. Хронология составляет костяк истории, она помогает также понять, как события развивались. Госпожа Гарклаф дала мне очень многое своим умением заинтересовать, но не могу сказать, чтобы что-то особенное от нее запало в память. Может быть, единственно сказанное ею о Кромвеле – что он сумел остановить революцию, а сделать это в нужный момент – великое искусство. Я всегда вспоминал это в связи с Октябрьской революцией, думая о Ленине, – как он не сумел или не захотел остановить начатое. Мы ведь не знаем, чего в действительности добивался Ленин.

Господин Конради преподавал пение и совершенно не умел держать нас в руках. Как-то он выбежал из класса, почти рыдая, – тут же в дверь ворвался Брусдейлинс, красный, как рак, и потребовал обещания, что впредь мы не будем безобразничать на уроках Конради. После чего крупными буквами написал: Ein Mann, ein Wort (примерно соответствует русскому: «Дал слово – держись…») и вывесил на стену, как плакат. Но прошло две или три недели, и все повторилось. Конради выбежал, Брусдейлинс вбежал. Он стоял и ругался – те, кто что-либо разобрал, говорили, что ругался последними словами. Для нас это было унизительно, и больше мы на уроках пения так не шумели.

С господином Конради связан еще один момент. Как-то мы поинтересовались его биографией. Учитель рассказал: «В Риге тогда еще не было консерватории, и я уехал учиться в Москву. Потом началась война, многих мобилизовали, другие вызвались воевать волонтерами. Мне не нравилось слушать, что, мол, вот я тут распеваю, а другие воюют, и я добровольно вступил в русскую армию». В классе этого не могли понять. Как? Добровольно? В армию врага? Нужно учесть, что дело происходило в 1932 или 1933 году, и парни в немецкой школе были очень национально настроены. «Какого врага? – возражал господин Конради. – Мы были подданными Российского государства, защищали свою страну! Россия была наша родина, а Германия – отечество». Да. Heimat, родина, место рождения, и Vaterland, страна праотцев, отчизна. Для балтийских немцев это было очень естественно – многие верой и правдой служили России, дослуживались в русской армии до высоких чинов.

С этим противоречием я не раз сталкивался и в исторической литературе, и в жизни. Например, когда я читал лекции в Салониках, мне греки, происходившие из Турции, тоже говорили, что Турция – их родина, а Греция – отчизна.

Суровой учительницей была госпожа Йохансон, крупная, пышнотелая вдова, жившая во дворе Конвента Святого Духа[39 - Конвент Святого Духа – квартал в Старой Риге, где с времен средневековья располагались богадельни, приюты, больницы. Ныне излюбленный туристический объект – подворье Konventa seta.]. Она преподавала географию и заставляла выполнять практические задания, требовавшие терпения и ловкости рук. Раз в год каждому выдавался большой лист фанеры; следовало выкрасить его в синий цвет и из цветного пластилина выстроить на нем горы, причем для вершин использовать пластилин самой темной окраски, а чем ниже, тем светлее. Или из мокрого песка в ящике соорудить остров, по форме – Суматру или, скажем, Борнео. И сегодня помню, что самым сложным оказался остров Целебес – у него была совсем необычная, «танцующая» форма. Пришлось изрядно попотеть, песок не хотел держаться, незаконченный «остров» то и дело рушился. С пластилином справляться было тоже нелегко. Кажется, в 1933 году госпожа Йохансон назначила объектом моих усилий Испанию. Я работал с атласом Андре (Andrees Allgemeiner Handatlas[40 - Andrees Allgemeiner Handatlas (Всеобщий атлас Андре) – одно из самых популярных немецких картографических изданий. Назван в честь немецкого географа Рихарда Андре (Richard Andree, 1835–1912).]) и лупой, перенося сантиметр за сантиметром на синий фанерный лист все горные гряды, все сьерры. Сдав плоды своих усилий, я получил четверку с плюсом – к какой-то там мелочи учительница все-таки придралась. Когда через два года в Испании началась гражданская война и мы узнавали последние известия с фронта, я мог, не глядя на карту, сказать: «Ага, теперь им нужно преодолеть сьерру». – «Откуда ты знаешь?» – «Всему виной госпожа Йохансон и ее задания!»

Каждый в классе знал и выполнял свою задачу. Если ты один раз не справлялся с заданием, это прощалось, но на второй раз тебя в субботу оставляли в классе после уроков, и школьный служитель господин Полис показывал, какую часть пола ты должен, согласно указанию госпожи Йохансон, вымыть до блеска. Уже вечером, часов в семь она приезжала и белым батистовым платочком проводила по полу – если на батисте оставался хоть малейший след, надо было вымыть пол еще раз. На уроках нам нужно было также по карте назвать все порты восточного побережья Америки с Севера до Юга. А потом западного побережья – с Юга наверх. Я до сих пор знаю названия всех латиноамериканских столиц и тысячи тому подобных вещей. В результате мы освоили географию действительно хорошо.

Еще был у нас учитель фон Бёттихер, одинаково плохо преподававший целых три предмета – математику, физику и химию, поэтому у меня в памяти он остался главным образом как солдат ландесвера[41 - Балтийский ландесвер (нем. Baltische Landeswehr) – вооруженное формирование, созданное в ноябре 1918 года, состояло из балтийских немцев, латышских и русских ополченцев; после Цесисской битвы в июне 1919 года включен в состав Латвийской армии. В более узком смысле ландесвером называли ополчение балтийских немцев.], освобождавший Ригу 22 мая 1919 года от большевиков[42 - Балтийские немцы потом годами отмечали 22 мая 1919 года как героическую дату, день их победы над большевиками. В латышском обществе эта дата вызывала двойственное чувство: жертвами белого террора, начало которого также относят к 22 мая, стали главным образом латыши. В 1929 году только что открытый памятник павшим воинам ландесвера на Лесном кладбище был взорван неизвестными; событие это вызвало острую полемику о роли и месте ландесвера в борьбе за независимость Латвии.]. Ежегодно 22 мая мы слышали от него один и тот же рассказ. Он бежал четвертым или пятым в атаку по мосту, который находился на месте теперешнего Каменного моста через Даугаву[43 - Имеется в виду построенный немецкими властями в 1917 году Любекский мост, занявший место понтонной переправы. Любекский мост простоял до 1924 года, когда был смыт мощным паводком. В 1931 году на том же месте был снова построен понтонный мост.]. Бывало, если мы не были готовы отвечать и хотели сорвать урок, это поручалось нашему однокласснику Венцелидесу. Тот поднимался и с самым невинным видом задавал вопрос: «Скажите, господин учитель, кто же все-таки бежал по мосту третьим? А то мы спорим, спорим…» Бёттихер с новым вдохновением начинал свой рассказ, и тут уж его было не остановить до самого звонка. Однако что ж – в конечном счете его рассказ мне оказался полезен. Когда позднее дочь Вернера Бергергрюна, известного балтийско-немецкого писателя, воевавшего тоже на стороне ландесвера, пересказывала мне то, что знала о событиях мая 1919 года со слов отца, выяснилось, что в главном эти события мне уже известны по воспоминаниям моего школьного учителя.

Еще нельзя не упомянуть учителя естествознания Штолля, считавшегося самым выдающимся микологом Балтии. Он уже тогда каждый год устраивал выставку грибов в Музее природы. Если его урок выпадал на понедельник, он являлся к нам прямо после «охоты» и выкладывал на стол свои трофеи. Внушительная фигура – бородатый, в походной одежде. Одно время, кажется, в 1917 году, он был заместителем директора Зоосада. Когда немцы заняли Ригу, в город прибыл император Вильгельм II, посетивший и Зоологический сад. Директор в тот раз приболел, германского кайзера встретил Штолль, и монарх пожал ему руку. Об этом событии он рассказывал у нас в классе: «И тогда я начал звать – Генрих, Генрих! И своей ладонью, еще хранившей тепло руки императора, я погладил сына по щеке».

Когда Гитлер пришел к власти, состоялось общее собрание школы, и Штолль сказал: Бог, наконец, вложил Германию в руки человека, достойного этой власти. Нацистом Штолль, однако, не был, он лишь был убежденным консерватором. Среди наших учителей нацистом был, например, молодой преподаватель истории Латвии. Я его встретил в Германии, когда ему исполнилось уже 85 лет, и он по-прежнему считал, что Гитлер был для Германии наилучшим решением, но ему не надо было выходить за пределы страны.

В нашей 10-й Немецкой начальной школе не было никакой конкуренции. Все знали, что по истории лучший – Петр, а, скажем, в математике силен Эдуард Бирнбаум. Не меряясь силами, мы и учились ни шатко, ни валко. Герберт Дубин как-то, увидев мои школьные отметки, сказал: «Какой ужас!». Он учился классом старше.

О школе у меня на всю жизнь сохранились самые лучшие воспоминания. Исключение – одна учительница. Сравнительно недавно, пару лет назад меня пригласили прочесть реферат на одной конференции. Надо было рассказать о тех, кто служил и служит для меня образцом. Я говорил о маме, братьях, об учителях. И об учительнице латышского языка мадмуазель Какис, единственной, кого до сих пор ненавижу.

То, что я ей с самого начала не понравился, можно было пережить. Однако она этого не только не скрывала, но подчеркивала, непрерывно и всеми способами выказывала. Впрочем, так же открыто она выражала и свои симпатии. Например, Эдгар Лакстигала ходил у нее в любимчиках. Fr?ulein Какис, преподававшая латышский язык в немецкой школе, часто просила его спеть латышскую народную песню Div’ duins («Две голубки»). У Эдгара был хороший голос, песня у него и вправду получалась. Когда позднее я читал книгу Марисса Ветры о 1919 годе, которая и называется так же, как песня[44 - Речь о книге Марисса Ветры Div’ dujinas, вышедшей в Риге в 1935 году. Книга имеет автобиографическую основу и отражает борьбу стрелков за независимую Латвию в 1918 году. Div dujinas – латышская народная песня, особо популярная среди латышских стрелков.], я все время вспоминал Эдгара.

Моя враждебность – иначе не могу это назвать – к мадмуазель Какис началась с двух двоек, под которыми следовало подписаться моим родителям. Сравнив свою тетрадку с тетрадями одноклассников, я обнаружил, что за ту же работу с теми же, что у меня, ошибками другие получили на балл выше. Эту первую двойку как будто можно было не показывать дома. Но почти сразу она влепила мне вторую двойку, по-моему, окончательно несправедливую. И показать обе двойки дома, получить родительскую подпись было теперь обязательно.

Итак, предстояло обратиться к матери. У нее был только один, но зато ужасный способ наказания, может быть, выбранный неосознанно: когда я, в чем-то виноватый, стоял перед ней, она начинала плакать. Слезы матери я не умел выдержать. Не могу представить себе худшей кары. Я ее просил: «Побей меня! Наказывай, как хочешь, только, бога ради, не плачь!»

И теперь я должен был принести маме эти несчастные двойки Fr?ulein Kakis! Я не мог этого сделать! Кое-как накарябал подпись сам и отдал злобной Fr?ulein. Она взглянула и сказала: «Марш домой, принеси настоящую подпись!». Я взмолился: «Прошу вас! Не ради себя, а ради мамы, для нее будет страшный удар, что я… что я сам подписался. Но я это сделал только затем, чтобы она не плакала!». Однако Fr?ulein Какис была неумолима.

Пришел домой, дал дневник маме на подпись, стараясь держать его так, чтобы мама не увидела следы моего в отчаянии совершенного преступления. Она подписалась, перевернула страницу и – заплакала. Я почувствовал: мне конец. Бросился в пустую девичью, заперся там и отказывался выходить. Ближе к вечеру пришел старший брат, долго стучался, повторяя: «Открой сейчас же! Прекрати эти фокусы!». На следующий день Григорий пошел провожать меня в школу, боясь, что я сдуру сделаю с собой что-нибудь.

Уже взрослым я думал о барышне Какис. Наверное, ей самой было несладко – единственной латышке среди преподавателей- немцев. Отношения там были сложные. Наш классный руководитель Брусдейлинс обращался к ней торжественно: Hochverehrtes Fr?ulein Kakis, то есть высокочтимая барышня Кошка. И в голосе его при этом угадывалась скрытая издевка. Но если другие учителя более или менее ясно выражали свои эмоции, то наша барышня вела себя как неживая. Когда на переменах она дежурила, а мы ходили и бегали вокруг, на лице у нее было такое выражение, словно все мы тут лишние.

В школьную пору я брал частные уроки английского. Учительница, госпожа Крыжановская, меня привечала. Кроме английского, она давала уроки французского, итальянского и немецкого языков. Крыжановская была дочерью обрусевшего австрийца Станислава Проппера, бывшего владельца известной Петербургской газеты «Биржевые ведомости» и обрусевшей француженки. Шестнадцати лет она приехала в Лозанну (или, возможно, в какой-то другой швейцарский город, точно не скажу), сняла комнату в семье преподавателя французского языка и поступила в университет, где изучала главным образом два предмета: французский язык и биологию. Потом девушка перебралась в Милан, через год в Германию, затем в Англию, всякий раз устраиваясь таким же образом, то есть в местной семье. В итоге моя учительница овладела языками всех этих стран. Когда началась Первая мировая война, она окончила медицинские курсы и поступила сестрой милосердия в санитарный поезд великой княгини Татьяны. Там она ухаживала за раненным гвардейским офицером, поляком на русской службе, и между ними вспыхнула любовь. Офицер по выздоровлении привез ее и представил матери. Высокородная пани сказала ей: «Я счастлива, что столь красивая и образованная девушка пожелала связать судьбу с моим сыном. Разумеется, я не имею ничего против вашего брака. Но, милая моя, вы ведь понимаете, что для этого прежде всего требуется перейти в католичество (девушка была крещена в православной вере) и выучить польский язык. Сделайте это – и получите мое благословение». Госпожа Крыжановская рассказывала: «Старая стерва думала, что на выполнение двух ее условий уйдут годы. Но я попросила перейти в другое купе моих сестер милосердия (представительниц русской аристократии) и на их место приняла польских девушек, тоже, между прочим, благородных кровей. И запретила им говорить на каком-либо языке кроме родного, польского». Санитарный поезд сопровождали православный батюшка, раввин, мулла, ксендз и лютеранский пастор. Моя учительница договорилась с ксендзом, что она перейдет в католичество (в фронтовых условиях все процедуры значительно упрощались). К тому же, помимо повседневных разговоров с соседками по купе, она брала уроки языка у польского священника. Через четыре месяца девушка снова была у матери своего жениха. «Старуха встретила меня ядовитой усмешкой: «Любезная, я ведь вам сказала – католическая вера и польский язык. Точка». Я молча протянула ей свидетельство, доказывающее, что я уже католичка, и заговорила с ней на чистейшем польском языке». Так она вышла замуж, через несколько лет развелась. Перед переездом в Латвию Крыжановская была специалисткой службы по борьбе с контрабандой наркотиков где-то в Европе. Потом, уже после войны, я встречался с многими ее бывшими учениками, и все говорили о ней с восхищением. Но притом все мы были убеждены, что госпожа Крыжановская выполняла, кроме видимой, еще какую-то, негласную задачу. Она была человеком недюжинным – замечательная учительница, увлекательный собеседник. Я был ее любимчиком, а потому не раз был оставляем после урока почаевничать.

У нее была дочь-гимназистка, тоже владевшая к тому времени четырьмя языками. Такая вот интересная птица в рижских небесах!
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
4 из 8