Оценить:
 Рейтинг: 0

XX век: прожитое и пережитое. История жизни историка, профессора Петра Крупникова, рассказанная им самим

Год написания книги
2015
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
6 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Мать умерла в 1936 году, когда ей было пятьдесят пять лет, а мне – шестнадцать. У нее обнаружили рак кишечника, сделали операцию, после которой она вообще не могла есть. И вот вдруг матери больше не стало. Непостижимо. Я не мог понять, как вообще этот мир может существовать без моей матери. Это казалось невозможным.

Год спустя ушел и отец. Мне кажется, он не сознавал, что жена его умерла. Семья в начале двадцатых годов появилась в Риге с одной целью – поскорее добраться до Петербурга. Останемся мы в Латвии на год, два или на десять-двадцать, никто не мог знать. Но родители старались, чтобы сыновья владели несколькими языками. Все просто – если знаешь языки, ты более или менее готов к жизни со всеми ее неожиданностями. К слову, это знают не только евреи, примерно так же к этому относятся представители многих небольших народов, те же латыши и жители стран Балтии. Поэтому и в ссылке в глубине России жители Балтии оказывались лучше приспособленными и выживали в самых трудных условиях.

* * *

После смерти родителей я жил в семье брата Григория и его жены Миры, но по-настоящему сблизился с братом лишь когда мне исполнилось восемнадцать. Григорий удался скорее в отца – суховатый, серьезный, не такой солнечный, как мать и Ильюша. Он меня очень любил, и нас связала поистине крепкая дружба. Григорий оказал на меня колоссальное влияние, именно он принес в дом левые демократические идеи.

Когда это началось? Семья происходила, можно сказать, из состоятельных буржуазных кругов. Думаю, виноват был мировой экономический кризис, высветивший темные стороны, несуразности капитализма. Например, в Америке рабочим приказывали выливать на землю реки молока, а если кто-то бутылочку этого самого «лишнего» молока уносил для больного ребенка, его судили за воровство. В мире свирепствовали безработица, нищета и голод, а в это время в Бразилии и Аргентине, чтобы поддержать высокие цены, сжигали сотни тонн хлеба, зерен кофе, какао. В 1929–1933 гг. безработица была ужасающая. Кризис, кризис, кризис – повсюду только и слышалось это слово.

В это время в России началась первая пятилетка. Поначалу ее высмеивали. Друзья моего отца, старики, собиравшиеся у него, говорили: «Большевики не умеют управиться с одной фабрикой, какая там пятилетка!». Особенно яростным антикоммунистом был друг отца с петербургских времен швейцарец Якоб Роост.

Насмешки над советской пятилеткой, над сообщениями, что построена такая-то фабрика или плотина, продолжались и в прессе Латвии, и в здешнем обществе. Но тут СССР посетили видный американец, англичанин не из последних, немец – и не без изумления сообщили: черт побери, эти фабрики и на самом деле что-то производят!

Второе обстоятельство – успехи Гитлера и укрепление его идеологии. На этом фоне коммунизм выглядел как продолжатель идей гуманизма. Есть выражение, нередко звучавшее на Западе и практически неизвестное в Латвии, – фасцинация коммунизма. Почему пятеро богатых представителей английского высшего общества бескорыстно стали работать на советскую разведку? Почему все эти ромены ролланы и им подобные, в какой-то мере и Сартр славили СССР? Бернард Шоу посетил Советский Союз, леди Астор, ярый реакционер, отправлялась в СССР, Барбюс написал биографию Сталина. Когда? В то самое время, когда Сталин терзал и убивал миллионы людей. Однако даже заклятые враги вынуждены были признать, что у коммунизма есть и привлекательная сторона.

И третье: полная неизвестность, что на самом деле происходит в Советском Союзе. В 1930-е годы Советская Россия представлялась идеалом равноправия. Кто был в Политбюро? Сталин и Орджоникидзе – грузины, Микоян – армянин, Каганович – еврей, Эйхе, Рудзутак, Межлаукс, три члена Политбюро – латыши, несколько украинцев, поляков. Были и русские: Молотов, Куйбышев. Тогдашняя политика Сталина состояла и в том, чтобы комбинировать, соединять во власти русских с представителями малых народов. Сталин умел великолепно маскироваться. Приглашая в Москву Бернарда Шоу, Ромена Роллана, Стефана Цвейга и других мировых знаменитостей, он умел развернуть перед ними прямо-таки волшебные картины. Ну да, говорили знаменитые гости, есть там, конечно, определенные недостатки, но все же…

Вопрос: почему резко возросли левые настроения среди евреев, особенно малоимущих? Возьмем меня. Родителей нет, капитала нет. Поступить в высшую школу – нет денег. И никаких шансов тоже. Но молодым нужна надежда! В 1905 году и латыши чувствовали себя так же, как евреи. Но когда нация приходит к власти, перед молодыми открывается масса возможностей, отпадают тысячи проблем, неизбежных, если нация не у власти. У меня же в то время было ощущение, что впереди никаких возможностей. Прибавьте к этому набиравший силу бытовой и интеллектуальный антисемитизм.

Все это, вместе взятое, и создавало и питало левый настрой. Надо вспомнить, что Европа была не слишком гостеприимна по отношению к эмигрантам из России. Очень многие из них не имели ни собственности, ни практической специальности, позволяющей заработать на жизнь. Не было «кормящей» профессии и у моего брата Григория, хотя он был очень образован, учился в Париже, Неаполе, и в свое время не закончил учение только из-за отсутствия средств. Он трудился на литературной стезе. Кроме русского он хорошо владел немецким, итальянским, французским, английским языками, но все это не пользовалось спросом. В Латвии Улманиса в таких познаниях не было нужды.

У нас с Григорием завязалась необычайно интенсивная интеллектуальная дружба. Мы вместе читали книги, обсуждали прочитанное и массу других вещей, все, кроме наших личных дел. Хотя я был намного младше, я приобрел в его глазах авторитет как неоспоримый знаток истории, и в наших спорах он иной раз даже уступал мне.

У брата, как литератора, сложился чрезвычайно интересный круг коллег, приятелей и знакомых, можно сказать – почти свой кружок. Еще когда родители были живы, к нам приходила Аустра Озолиня-Краузе, удивительная, выдающаяся женщина, заглядывал поэт Павилс Вилипс, Григорий в доме Краузе познакомился с Александром Чаком, однажды поэт появился и у нас в доме. С моей мамой он говорил по-русски, притом на очень хорошем, сочном языке. Он признался, что одно время даже думал стать русским поэтом. Все они, все, кто появлялся в доме, жили в пространстве двух, а то и трех культур. Сведущие люди выступали у нас с сообщениями на различные темы. Однажды некий почтенных лет господин рассказывал собравшимся о транспортных путях в средние века, во времена Ганзы. Я был среди слушателей и выступил с критикой, поскольку о средневековье знал достаточно много, читал не только романы, но и работы серьезных историков. Тогда мне предложили выбрать тему для следующего доклада. Я приготовил его, зачитал, и слушатели сказали, что это «чрезвычайно интересно». Мне тогда было тринадцать или четырнадцать лет, брату – вдвое больше, и с этим своим сообщением я вдруг был принят на уровне этой компании.

Лето мы проводили в Булдури, там на месяц можно было дешево снять комнаты. Вечерами у нас опять же собирались люди – приходили запросто и засиживались до пяти, до шести утра, обсуждая разные острые, животрепещущие, щекотливые, хитроумные вопросы. Язепс Эйдус, в будущем физик и химик, выпускник Лондонского университета, представитель обширного клана Эйдусов, был также фантастический знаток истории. Однажды вечером, около восьми, мы с ним начали турнир и закончили только утром.

И позднее, уже в раннее советское время, если из Москвы приезжал интересный человек, брат старался и меня пригласить на встречу, собиравшую обычно большую аудиторию – русских, латышей, евреев.

Помню, приехал как-то русский советский писатель Николай Вирта. Любопытная личность – попович, в 1920–1921 гг. в доме его отца-священника был штаб крестьянского восстания. Руководил им эсер Александр Антонов, поэтому и само это восстание называли Антоновским, или Тамбовским[50 - Антоновское, или Тамбовское, восстание (1920–1921) – одно из крупнейших крестьянских восстаний против советской власти. Считается, что возглавлял его эсер Александр Антонов.], участников бунта – антоновцами. Вместе с Кронштадтским мятежом[51 - Кронштадтское восстание (февраль-март 1921 года) – вооруженный мятеж солдат Кронштадтского гарнизона и экипажей нескольких боевых кораблей против власти большевиков.], подавленным в начале 1921 года, эти народные выступления создали серьезную угрозу для советской власти. Отца Вирты позже расстреляли, а он сам написал роман «Одиночество», в котором описал антоновцев как живых страдающих людей, а не плакатных злодеев. Когда роман вышел, газета «Правда» обрушилась на него с уничтожающей критикой. В это время Вирта получил путевку в Дом творчества писателей. Когда он там появился, ему было сказано: «Вообще-то у нас нет мест. Но раз приехали, что-нибудь придумаем…» и отвели какой-то угол возле мощного вентилятора – ни спать, ни работать в этой щели было нельзя, но другой возможности, по словам администрации, не было. Через пару дней ему дали телефонный номер – просили позвонить в Москву. Вирта позвонил. Трубку поднял секретарь Молотова: вам следует явиться в Москву. Молотов – ближайший сподвижник Сталина. Ну, все, подумал он, со мной кончено… В Москве Молотов его принял с большой любезностью (эти люди, когда хотели, могли быть чрезвычайно любезными). Молотов сказал: «Знаете, я прочел вашу книгу, она весьма интересна, мне понравилась. И товарищу Сталину нравится». Вернувшись в писательский дом, Вирта не смог открыть дверь своей норы. Ключ почему-то не подходил. Он отправился к директору. Да, этот ключ уже не годится, сказал тот. Но и дверь у вас будет другая. Оказывается, для него нашелся номер люкс – первоклассные двухкомнатные апартаменты. Так Николай Вирта внезапно стал официально признанным писателем.

В тот приезд Вирта вместе с женой моего брата Мирой путешествовал по Латгалии. Вирта – потомственный крестьянин, в русской латгальской избе он чувствовал себя, как дома, войдя, знал, в какую сторону обратиться, чтобы осенить себя крестом. Когда он гостил у нас дома, мы долго говорили и в конце задали ему вопрос – что на самом-то деле произошло в 1937 году? Вирта застыл, уставил взгляд в пол и сказал: «Это был год, когда планомерно уничтожалась лучшая часть советской коммунистической интеллигенции». Ни слова больше, и никто его затем уже ни о чем не спрашивал. Он тогда очень рисковал – в новой, только что состоявшейся советской республике произнести такое.

Потом, уже после войны, Вирта написал много правильных книг, получил Сталинскую премию, построил себе большую дачу и спился. Были еще какие-то скандалы по женской части. Это все его окончательно доконало. Но в моей памяти он остался человеком, который сначала застыл от опасного вопроса, уставился взглядом в пол и – не захотел, не посмел солгать.

Григорий работал бухгалтером в швейном ателье мужской гражданской и военной одежды на бульваре Райниса, 11, принадлежавшем Гутману Либесману. Хозяин, Либесман, был старый человек, начавший дело еще при царе и обретший большую популярность; его имя можно встретить даже на страницах латышской прозы, скажем, в книгах Роберта Селиса. Все генералы Латвийской армии шили у него свои мундиры, ибо когда-то, еще при царе в его же мастерской шили свою юнкерскую и первую офицерскую форму. Причем Либесман никогда не отказывал юношам из Рижской военной школы в кредите. Поэтому в случае нужды он мог взять телефонную трубку и позвонить генералу Балодису, военному министру, которого по русскому обычаю называл по имени-отчеству.

Но столь возвышенная служба не мешала моему брату быть коммунистом-подпольщиком. Благодаря ему, я тоже рано, в возрасте четырнадцати-пятнадцати лет, когда еще живы были родители, вступил в подпольную организацию. До 1938 года работал в комсомольском подполье, но это больше походило на детскую игру в тайную организацию. Мы собирались, говорили о политике, читали что-то из ленинских работ, из брошюр Сталина, притом не понимая толком ничего из того, что происходило в Советском Союзе. В этих кружках занимались, грубо говоря, болтовней. Потом, столкнувшись с советской действительностью, мы поняли, что были по- детски наивны. Но это время интеллектуально не прошло для меня бесследно. Я пытался мыслить в марксистских категориях, – теоретически в марксизме как методе исследования есть смысл. Годы подполья бесспорно повлияли и на формирование моего характера.

Я упоминал уже, что мой выбор – участие в подпольной работе – никак не был связан с семейной традицией. Отец к тому времени вообще ничего не понимал и фактически оказался вне реальной жизни. Мать однажды вечером, когда мы остались вдвоем, вдруг спросила: «Ты что, тоже ввязался в подполье?». «Да», – отвечал я. «Ну вот. То я боялась за одного сына, теперь надо бояться за двоих. Ты уверен, что это твое собственное решение, что ты не подражаешь кому-то?» – «Мне кажется, я все обдумал». – «Ну, если ты сам выбрал свой путь, иди, не смею возражать. Только учти, мальчик мой, легко не будет, и тебя ждет немало разочарований».

Действуя в подполье рядом с братом, я приобретал и политический опыт. Там я познакомился с двумя интересными людьми. Жанис Спуре – секретарь компартии Латвии – был личностью сложной. Он проживал легально на квартире у портного-еврея. Спуре ожидало бы большое будущее, если бы он не был пьяницей. Однажды я был у него дома, на обед подали утку. Помню, Спуре воскликнул по-русски: «Утка любит плавать!» и с этими словами осушил целый стакан водки… Вторым был Петерис Курлис, первый секретарь подпольной комсомольской организации и в то же время агент Политуправления Латвии в коммунистическом подполье (о чем, конечно, тогда никто не догадывался). В 1941 году он был осужден и через год умер в лагере. Мне он не нравился с самого начала, глаза у него были какие-то бегающие. Брат, правда, ничего такого не почувствовал.

Когда в 1938 году провалилась подпольная типография газеты Cina[52 - Cina – газета Коммунистической партии Латвии, основана в 1904 году. До 1909 года выходила нелегально, затем издавалась за рубежом. В Латвийской Республике газета была запрещена, однако продолжала выходить нелегально.] на улице Индрану, Жанис Спуре поручил моему брату возобновить ее. Григорий мобилизовал несколько человек, в том числе и меня. С осени 1939 года я регулярно работал в типографии сколько- то раз в неделю. Это был нелегкий физический труд – рукоятку печатной машины надо было крутить руками. Потом готовую продукцию прятали на мне, под пальто, и у нас дома я передавал ее Спуре и Курлису. Мне исполнилось девятнадцать, и, как заметил мой брат, я изменился, посерьезнел – а еще недавно выглядел совсем мальчишкой. В подпольной типографии я проработал до апреля 1940 года, когда ее опять засекли, а брата арестовали.

* * *

Когда умерли родители и я бросил школу, пришлось искать работу. Устроился помощником фотографа. Фотолаборатория находилась на улице Бривибас, в большом доме между улицами Гертрудес и Стабу. В глубине двора была частная гимназия Миллера и фирма «Калифакс», где по заказу изготавливали радиоаппараты желаемого размера – тогда была такая мода.

Я научился всему, что требовалось в фотолаборатории – работать при зеленом свете, при красном, в темноте, все надо было знать и уметь. Однажды мастер предложил пойти с ним вместе фотографировать некую вечеринку и пообещал дополнительную плату – 30 сантимов за час. Ого! Я получал у него вообще-то 30 латов в месяц, совсем небольшие деньги. Голодать мне, правда, не приходилось – я жил в семье брата. Итак, пошли мы на тот «бал». Там я должен был прежде всего найти штепсель, подключиться и держать 500-ваттовый юпитер так, чтобы фотографируемая персона или группа была как следует освещена.

Мне это показалось интересным – увидел массу разнообразных типов. Красивых и некрасивых женщин, самых разных мужчин, к тому же за восемь часов заработал два лата сорок сантимов. Для меня – целое богатство.

После этого я не раз сопровождал того или иного мастера, среди фотографов даже получил известность как человек, свободно владеющий тремя местными языками, – в Риге это всегда было не лишне; кроме того, с иностранцами я мог объясниться в случае надобности и по-английски. К тому же у меня, как тогда говорилось, «были манеры».

Были три мастера, охотно бравшие меня с собой. Латыш Раке, если нужно, легко превращавшийся в немца. Еврей Кац, однажды получивший даже за свои снимки премию прославленной фирмы Leica. Владимир, наполовину поляк, наполовину русский – в польском обществе его называли как-то иначе. Объектом наших фотографий теперь была вся Рига и все слои общества, в результате я увидел и узнал город таким многоликим, многообразным в своих проявлениях, как, должно быть, немногие.

К примеру, мы снимали свадьбу в доме родственника генерала Вирсайтиса. Он был начальником Рижского гарнизона, и семейное торжество почтили своим присутствием многие генералы и полковники. Чувствовалось, что для него важно присутствие на свадьбе этой публики. Это были старые вояки, все – выпускники Виленского военного училища[53 - В Виленском военном училище, основанном в 1864 году, получили начальное военное образование многие латыши – офицеры Российской армии. Генерал Фр. Вирсайтис, однако, там не учился – он не выдержал вступительных экзаменов.], служившие еще при царе. Многие пришли с русскими женами. Они понимали друг друга с полуслова: «Помнишь, что сказал об этом Юрков? Ну, в тот самый день, когда…». Я мог лишь догадываться, о ком идет речь – о преподавателе или каком-нибудь выпускнике этого училища. При этом в узком кругу они нередко переходили на русский язык. Для меня это было целым приключением – наблюдать вблизи людей, которых до того видел разве в кадрах кинохроники или во время парада на Эспланаде, при полной форме. А здесь они сидели за столом, пили, обменивались шутками и выглядели живыми, притом достаточно любопытными людьми.

На следующей неделе я снимал опять же свадьбу – замуж выходила дочь главного раввина Риги – Зака. Мой хозяин, сам из ассимилированных евреев, сказал мне: «Посмотри, что здесь за музей!». Да, и в этом «музее» царил строгий, освященный традицией порядок. Женщины сидели в одном зале, мужчины в другом. Мужчины танцевали отдельно от женщин, танцевать мужчине с женщиной не разрешалось. Тут не было никаких разговоров об отъезде в Израиль или о коммунизме. Надо оставаться там, где Бог судил (они бы написали Б-г, произносить или писать имя божье полностью эта вера запрещает). Когда явится Мессия, он сам найдет место каждому. Это были хасиды – хотя и крайне религиозные, но жизнерадостные. Этим бородатым старцам в ермолках на головах многого не требовалось – немножко выпив, они забрались на кресла и пропели хвалу новобрачным.

Кто они были, новобрачные? Невеста с высшим образованием, преподаватель математики, физики и химии в самой религиозной гимназии – Tora Vdereh Erec, находившейся на улице Курманова (теперь – Бирзниека-Упита). Но со своим будущим мужем она познакомилась и вообще впервые увидела его под хупой, под которой происходит традиционная брачная церемония. Жениха «поставила» знаменитая школа раввинов, столетиями действовавшая в Литве. Отец невесты уполномочил одного из рижских правоверных евреев обратиться к директору той самой литовской школы раввинов, в одно время с которым Зак когда-то там же учился. Директор из всех воспитанников школы выбрал достойнейшего кандидата, привез его в Ригу, где в ходе брачной церемонии под хупой молодые люди и познакомились. Я ходил вокруг с вытаращенными от изумления глазами. Все это было мне совершенно незнакомо и чуждо. Даже в учениках школы Берза я никогда не видел религиозности, доведенной до такой степени.

В другой раз мы попали на ежегодный бал русской эмигрантской белогвардейской организации «Сокол»[54 - «Сокол» – русское спортивное общество антикоммунистической направленности, основано в Риге в конце 1920-х годов.]. В зале происходила общая для всех часть программы, а затем гости разошлись по отдельным помещениям. Мы стучались в двери и предлагали сфотографироваться. И буквально остолбенели, услышав, что за одной дверью поют «Боже, царя храни», а за другой – «Широка страна моя родная», песню из очень популярного тогда советского фильма «Цирк». В Риге его показывали пять или шесть недель подряд, это был своего рода рекорд. По-своему интересна была и официальная часть праздника – белогвардейцы, поначалу выказав необходимое уважение Латвийскому государству, в остальном построили насквозь русскую программу.

Совсем иное общество предстало перед нами на немецкой свадьбе у барона Шредера на Артиллерийской улице, и во всем непохож на предыдущие был польский бал в помещении женской гимназии О. Лишиной на Дзирнаву, 46.

Польские балы проводились в Риге ежегодно, и на двух из них я побывал. Уже в первый раз в фойе заметил очень старого, но сверхэлегантного джентльмена, который заговаривал почти с каждой парой танцоров, выходящей из зала, и результат всякий раз был один: мужчина возвращался в зал, женщина уходила. Я всегда был до крайности любопытен и, будучи помощником фотографа, который всюду тянет свои провода и подготавливает все, что надо для работы, я мог незаметно наблюдать за происходящим и стараться услышать сказанное. В конце концов я сложил услышанное по частям, и картина прояснилась. Седовласый джентльмен говорил представительницам прекрасного пола: «Я вижу, вас приглашают на каждый танец, и тут нечему удивляться, когда женщина выглядит так, как вы, так одевается и так хорошо танцует. Но знаете, там, в зале есть дамы, которые не танцевали сегодня еще ни разу. У меня просьба – разрешите вашему кавалеру хотя бы один раз пригласить одну из этих дам».

Так этот благодетель заботился о том, чтобы потанцевать довелось и немолодым участницам бала. Вспоминаю, что одна из них была действительно старой и очень хрупкой. Пригласивший ее кавалер танцевал с нею медленный, медленный вальс-бостон. Мне страшно нравилось, что «проблема кавалеров» была так удачно и так гуманно улажена.

Как-то справляли десятую годовщину фабрики Textiliana[55 - Текстильная фабрика Textiliana находилась в Пардаугаве между улицами Виенибас гатве и Торнякална.] в Задвинье. Предприятие принадлежало трем братьям Циммерманам, евреям. У одного из них была русская жена, эмигрантка из Берлина – необыкновенно красивая женщина, и в тот вечер ее мог пригласить на танец любой. На фабрике было много мужчин, рабочих и персонала, и каждому хотелось потанцевать с такой красавицей. В какой- то момент, я услышал, как она сказала мужу: «Я больше не могу…». А он в ответ: «Ты должна! Сегодня ты не можешь никому отказывать!». То была своего рода социальная демагогия, попытка строить положительные общественные отношения.

Я мог бы долго рассказывать о Риге того времени, поскольку десятки раз бывал в самых разных местах. Фотографировал и скромные русские похороны, и торжества в Большой синагоге, которая потом была сожжена. Один музыкант, латыш, рассказывал мне, что в той синагоге была самая лучшая в Риге акустика.

Не всегда надо было фотографировать свадьбы или балы. Иной раз собирались десять-пятнадцать человек и вызывали фотографа. К тому времени мне платили уже пятьдесят сантимов за час. Другое дело, что регулярно каждый понедельник, а зачастую и посреди недели надо было выходить на работу после бессонной ночи, – большинство запечатлеваемых событий были вечернего свойства.

После войны, когда я встретил фотомастера Каца и рассказал ему о своих наблюдениях, он изумился: «Ну и ну! А я ничего такого не видел, меня интересовало только одно – чтобы они были правильно сняты!».

Рига была очень своеобразной: в одно время и в одном месте существовали сразу как бы несколько городов, причем различные части рижского общества почти не соприкасались. Это замечали даже те, кто здесь успевал побыть совсем недолго, и об этом много сказано, в том числе и в художественной литературе. Например, читаешь книгу Ирины Сабуровой «Корабли старого города», вышедшую в 1950 году на немецком и переведенную затем на несколько языков, и у тебя складывается впечатление, что в период между двумя мировыми войнами здесь жили одни русские. Откроешь роман Аншлава Эглитиса «Охотники за невестами», очень популярный в свое время – он печатался с продолжением в довоенном журнале Atputa[56 - Atputa – популярный иллюстрированный еженедельный журнал, выходивший в Латвии с 1924 по 1940 год.], – и перед тобой совсем иная картина: кажется, Ригу населяют одни латыши. У балтийско-немецких писателей вроде бы нет романа о Риге, но зато опубликовано множество воспоминаний. В них люди других национальностей служат лишь фоном – какой-нибудь латыш-ремесленник, пришедший что-то там исправить, еврей – лавочник или старушка, скупающая старье, русский дворник, но в остальном Ригу словно бы заполонили одни немцы. Школьная система того времени, когда дети восьми национальностей учились в разных учебных заведениях на девяти языках, с одной стороны давала каждому возможность развивать свою культуру, а с другой – способствовала отчуждению и разграничению этих культур.

У меня сохранилась фотография тех лет – новогодний праздник, Улманис и Балодис чокаются бокалами, тут же вся верхушка общества, министры и генералы. Я, их современник, знаю, что с ними было дальше. Большую часть сослали в Сибирь, другие эмигрировали на Запад. В послевоенные годы всей этой публики в Латвии уже не было. Так же, как это случилось со сливками общества дореволюционного Петербурга, о которых мне рассказывала мать. Иногда бывая в доме № 6 по улице Сколас, я вспоминаю проходившие здесь балы. Вижу кружащиеся в вальсе пары, но без голов. Так, как виделся бал в Тюильри Генриху Гейне: танцуют королева и все эти изнеженные аристократы и аристократки, и все они без голов[57 - Ссылка на стихотворение Генриха Гейне «Мария Антуанетта» из сборника «Романсеро».].

Такая вот Рига, которая за короткое время была сметена с лица земли.

* * *

В фирме, где я работал, дела шли все хуже, та понемногу сползала к банкротству. И в один прекрасный день я стал безработным. В 1938 году в Риге таких было немало, и мне пришлось испытать на себе, что это значит. Начались лихорадочные поиски работы. Попалось на глаза объявление: нужны мойщики окон, адрес – улица Бривибас возле Воздушного моста. Я – туда, и первое, о чем меня спросили: вы лютеранин? Нет, лютеранином я не был. Тогда тот человек рассмеялся и сказал: «Но вы, конечно же, и не католик!». «Нет, я еврей», – сказал я. И тогда этот господин с безупречной, казалось бы, логикой стал объяснять мне, что Рига – столица Латвии и поэтому в коммунальных службах здесь должны работать латыши. «Видите ли, мы, Рижская коммунальная служба и ее руководство, – учреждение политическое».

Так же, но погрубее, мне отвечали и в Министерстве финансов, где требовался истопник. Я уже догадывался, что и здесь меня не возьмут, но мне любопытно было, какие доводы будут приведены. Там спросили с места в карьер: «Вы ведь не латыш?» – «Нет». – «Ну, видите…»

Постучался я и в одну-две частные фирмы. В одной честно сказали, что принимают только латышей, во второй отрезали: «Нет». У немцев искать было нечего. Посетил одну русскую фирму, там только что взяли работника. Бес его знает, так оно было или нет.

История повторяется, еврей всегда был гонимым. В средние века, скажем, редко ему удавалось на протяжении двух-трех поколений оставаться на месте. Единственное, что он мог взять с собой – не дом, не землю; недвижимое имущество исключалось, оставалось только «движимое» – деньги. Поэтому евреям требовалось умение мгновенно оценить ситуацию и действовать быстро. В антисемитской газете Latvis[58 - Latvis – газета латышских национал-радикалов (1921–1934).] во время кризиса приводили такой случай: два рижских торговца, латыш и еврей, получили заказ на поставку лесоматериалов в Англию. И вдруг – в связи с кризисом заказ отменяется. Что делает торговец-еврей? Он садится к телефонному аппарату и звонит во все концы света. В конце концов он, хотя и не заработал так много, как обещала лондонская сделка, но по крайней мере спас основной капитал. Что делает латыш? Он идет в Министерство финансов и требует: я – национальный предприниматель, прошу возместить понесенные из-за кризиса потери. Это нормально. Оба варианта нормальны. Латышский торговец чувствует за собой государство, которое его поддерживает, и правильно делает, поскольку предприниматель в свою очередь работает на страну и ее власть. А вот еврею некуда деться, он от государства уж точно ничего не получит! Если ты знаешь, что можешь полагаться лишь на себя, то или пропадай, или старайся стать кем-нибудь. Кроме того, необходимость то и дело начинать жизнь заново, в других условиях, при других законах – это закалка.

В поисках работы любопытный разговор случился у меня в одной еврейской фирме. Там сидит еврей и говорит мне: «Я вас не возьму». – «Почему?» – «Из-за национальности». И смотрит на меня с хитрецой и вызовом. «Ладно, – сказал я. – Вы меня не берете. Но почему?» – «Потому что я знаю, что будет потом. Сейчас вам восемнадцать, через два, три, четыре года у вас будет жена, пойдут дети, вы придете ко мне и скажете: я еврей, вы еврей, прибавьте мне жалование, чтобы я мог прокормить своих детей. Зачем мне с вами возиться? Лучше возьму какого-нибудь русского или латыша, и этих заморочек у меня не будет».

Логика железная, что и говорить, и ведь он был прав. Трепетное отношение к детям, правда, не привилегия одних только евреев. На многое готовы ради них и латыши, и немцы, и русские.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
6 из 8