Возможно, Сильвестр также включил в состав «Повести» драматический рассказ об ослеплении Василька Теребовльского, послуживший чрезвычайно сильным аргументом при обличении летописцем междоусобной розни князей и братоубийственного кровопролития. Автором этого повествования считается поп Василий, бывший непосредственным очевидцем событий. Есть различные предположения относительно этой самостоятельной повести: по некоторым мнениям, рассказ этот был написан независимо от летописи и позднее включен летописцем в назидательных целях как вставной эпизод; однако существует гипотеза о том, что рассказ, возможно, был с самого начала предназначен для включения в летопись. В этом случае Василий является также одним из коллективных авторов «Повести временных лет», наряду с Никоном, Нестором, Сильвестром и множеством других, неизвестных нам лиц.
Строение русских летописей, эталоном которым служила на протяжении всей древнерусской истории «Повесть временных лет», весьма сложно и может показаться на первый взгляд эклектичным и мозаичным.
Во-первых, в рамках одной летописной статьи, как правило, объединялись известия самой разнообразной тематики. Здесь мы встретим и лаконичные записи, констатирующие единичный факт, и более пространные записи – о деяниях того или иного человека и их результатах, и развернутые, – связанные с изложением исторических событий. Среди описываемых явлений на первом месте – военные походы князей (более половины текста летописи), затем следуют известия о смерти князей (реже – об их рождении и браке), об их строительной деятельности; на втором месте – описание церковных дел; далее – сообщения о небесных знамениях (затмениях солнца и луны, землетрясениях и т.п.).
Во-вторых, материал, из которого складывалось летописное повествование, был чрезвычайно разнородным в жанровом отношении. Так, в изложении начальной русской истории встречаются топонимические предания (о происхождении географических названий – рек и гор, городов и целых регионов), исторические легенды и предания (связанные с традициями народного героического эпоса), агиографические легенды (представляющие описания жизни святых), исторические сказания и повести.
В-третьих, изложение исторических событий то и дело прерывается вставными эпизодами и притчами, не имеющими прямого отношения к древнерусской истории и не подтверждаемыми никакими фактами или свидетельствами. Все такие эпизоды имеют чисто художественное или фольклорное происхождение; их персонажи часто не имеют имен, а описываемое историческое событие никак не может быть верифицировано. Таковы, например, легенда о посещении апостолом Андреем Русской земли, рассказ о гибели старого Игоря и мести Ольги, легенда о гибели Вещего Олега от коня своего, притча о белгородском киселе, рассказ о Кожемяке и его победе над великаном-печенежином и т.п. Назначение таких эпизодов, выпадающих из исторического повествования, – собственно литературное и отчасти нравственно-философское. Они призваны обобщить представления о русском народе и его героизме, о свойствах русского национального характера и о библейских ассоциациях и параллелях с русской историей; придать начальной русской истории провиденциальный характер и всемирный смысл.
Пожалуй, лучше всего эту противоречивость и сложную организованность летописного текста объяснил акад. Д.С. Лихачев.
Жанровая и стилевая пестрота «Повести» объясняется сочетанием стилистических трафаретов (шаблонов), присущих каждому отдельному жанру, и средневекового писательского этикета[100 - Понятие литературного этикета применительно к литературе Древней Руси было введено в научный обиход акад. Д.С. Лихачевым. Впервые: Литературный этикет Древней Руси (к проблеме изучения) // Труды Отдела древнерусской литературы. 1961. Т. 17. С. 5–16. В дальнейшем эти идеи получили развитие в его «Поэтике древнерусской литературы».]. «…Каждый род фактов следует описывать в только ему присущей манере, в выражениях, для него предназначенных. <…> Вот отчего и в летописях применяются все манеры изложения – в зависимости от того, о чем идет речь». Отсюда идет и «нанизывание» стилистических трафаретов в одной и той же летописи, что соответствует самому сводному характеру летописи[101 - Лихачев Д.С. Великое наследие. С. 69–70.].
Объяснимы и идейно-тематическая пестрота и противоречивость «Повести». Не нужно забывать, что «Повесть» – это свод, создававшийся более полувека в нескольких литературных центрах многими летописцами. Д.С. Лихачев так характеризует это произведение: «В этом летописном своде получили свое отражение идеологии различных классов и политические концепции нескольких феодальных центров. Самое ценное для нас, – отмечает ученый, – то, что в “Повесть временных лет” вошли и народные взгляды на русскую историю, исторический фольклор, народная молва. В “Повести временных лет” отразилась идеология управляемых и эксплуатируемых наряду с идеологией управляющих и эксплуатирующих. Противоречия остались подчас непримиренными, во всей их живой обнаженности, отдельные “слои” легко вскрываемыми, архаические патриархальные воззрения – лежащими рядом с новыми феодальными представлениями, церковная идеология – рядом с языческой, светской, “дружинной”. <…> Перед нами русская история, но не в преломлении одного исторического этапа Руси и не в толковании представителя одного только феодального центра. Движение передано движением же. Русская история в передаче “Повести временных лет” сама имеет историю своего создания, и при этом не краткую»[102 - Там же. С. 132.].
Несмотря на всю эту жанровую и тематическую пестроту, русская летопись обладала единством и целостностью – и как литературный текст, и как политико-идеологическая декларация. Тематика различной значимости выстраивалась в определенной ценностно-смысловой иерархии, раскрывавшей приоритетные ценности древнерусского исторического сознания. Разнообразные жанры раскрывали многомерность процесса истории, включающего дополняющие друг друга аспекты: освоение жизненного пространства, религиозное и культурное самосознание народа, различную мотивацию поведения политиков и простых людей, формы государственного устройства. События различного масштаба, поступки множества исторических персонажей, причины и следствия разных действий и обстоятельств сопрягались в едином повествовании и апеллировали к одной общезначимой идее – идее сохранения единства и целостности Русской земли перед лицом сильных внешних врагов и губительных внутренних раздоров.
Однако значение «Повести временных лет» для истории русской культуры этим не исчерпывается. Идейно-тематический и образный плюрализм, последовательно проводимые полижанровость и полистилистика, коллективное авторство и текучая поэтика, постоянно меняющая свои установки в соответствии с меняющейся идеологией, наконец, манипулирование различными жанрово-стилевыми трафаретами и общими формулами – все эти уникальные особенности многомерного литературного произведения делают его универсальным и всеобщим, адресованным любому и каждому субъекту древнерусской культуры, точнее – сразу всем без исключения, – а значит, несомненным явлением древнерусской массовой культуры и эталоном масскульта вообще.
2.3. Идеократия русского масскульта
Литературу Московской Руси XVI века обоснованно называют литературой «государственного устроения» (акад. Д.С. Лихачев). Уже в XV веке различные древнерусские авторы с разных сторон обосновывали одно и то же: необходимость централизованного правления страной как единственно надежного средства сохранить на огромной территории Русской земли порядок и справедливость. Становление русского централизованного государства (Московского княжества, а затем Московского царства) сопровождалось соответствующим литературным «обрамлением», идеологически и беллетристически обосновывающим необходимость сильной деспотической власти. Среди таких произведений, например, «Послание о Мономаховом венце» митрополита Спиридона-Саввы (1510-е годы) и созданное вскоре после него, на его основе «Сказание о князьях Владимирских». В центре обоих находится вымышленная легенда о происхождении московских князей от римского императора Августа и наследовании Владимиром Мономахом и его потомками – владимирскими князьями – традиций самодержавия от византийского императора Константина Мономаха. Эти традиции будто бы были завещаны и переданы первому последним вместе с шапкой Мономаха и святыми бармами – знаками царской власти. Тем самым древнерусская литература выступает в новой для себя роли – идеократии, осуществляя апологию абсолютной власти.
В этом же литературном ряду – «Повесть о Петре и Февронии» Ермолая-Еразма, посвященная муромскому князю и его жене, ставшими за время своего правления святыми, – сумевшими победить и сказочного летучего змея-оборотня, и реальных мятежных и честолюбивых бояр, что восстали против «самодержавства» князя. При этом герои повести, как подчеркивает автор, правили в своем городе «не яростью и страхом», а «истиной и справедливостью» и были для своих подданных «истинными пастырями», за что удостоились в своем народе чести и славы, а у Бога – святости (после пострижения они получили монашеские имена Давид и Ефросиния). Повесть была написана в конце 40-х годов XVI века в связи с канонизацией церковным собором 1547 г. муромских святых Петра и Февронии, умерших в 1228 г., – еще до монгольского завоевания и, тем более, до возникновения Московского государства. Тем не менее «Повесть о Петре и Февронии» характерна именно для московской литературы, последовательно идеализировавшей княжескую и царскую власть.
Другой смысловой ряд образуют московские повести, идеализирующие и прославляющие сильную и жестокую самодержавную власть, которой прощаются все злоупотребления за ее силу, принципиальность и осуществляемую на практике справедливость. Одна из первых повестей такого рода – «Повесть о мунтьянском воеводе Дракуле», написанная, по-видимому, в конце XV века Федором Курицыным, дьяком Ивана III, возглавлявшим посольство в Молдавию и Венгрию в 1482–1484 гг. Курицын повествует о реальном историческом лице – валашском князе Владе IV, получившем прозвища Цепеш («Сажатель на кол») и Дракула («Дракон»; русский автор переводит это имя как «дьявол»). Сам писатель царствования своего героя уже не застал и явно пользовался многочисленными к тому времени рассказами и легендами о Дракуле, распространившимися в Восточной Европе. «Повесть о Дракуле» интересна тем, что автор, описывая жестокие и часто безнравственные поступки героя, «житие» которого пишет, при этом не дает почти никаких оценок извращенной жестокости «мунтьянского воеводы». Более того, иногда между строк проскальзывает восхищение сильным и волевым государем, не останавливающимся ни перед чем в своем гипертрофированном самоутверждении – как перед иностранцами, так и перед своими подданными.
Еще одно литературное произведение Московской Руси в том же роде – «Сказание о Магмете-салтане» Ивана Пересветова, в котором на примере падения Византийской империи, завоеванной турецким царем Магметом-салтаном, делается далеко идущий вывод о том, что «нельзя царю царство без грозы держать»; отсутствие царской «грозы» у греков, утрата ими твердости и справедливости привели их к падению нравов, ослаблению веры, к расцвету лихоимства и нечистых поборов, ослаблению воинского духа, лени, взаимной вражде, ересям и т.п., а торжество правды в турецком царстве объясняется наличием «царской грозы». В заключение повести о Магмете-салтане автор советует русскому царю соединить «истинную веру христианскую», которой так славится Русская земля, и «справедливость турецкую» (не исключающую безотлагательных решений и самых жестоких наказаний), т.е. пресловутую «грозу», – тогда, по мысли Пересветова, с русскими правителями и чудотворцами «ангелы бы беседовали». Повесть И. Пересветова написана в назидание молодому еще царю Ивану IV (Грозному), и аналогии взяты из собственной национальной истории (в частности, примеры правления сильных и деспотичных государей – Ивана III и Василия III – кажутся автору уже недостаточными).
Три эти характерные для Московской Руси повести с разных сторон обосновывают одно и то же: необходимость сильного, централизованного правления страной как единственно надежного средства сохранить в ней порядок и справедливость и успешно продолжить «государственное устроение». В противном случае страну ожидают анархия, произвол на местах, распад, разорение, междоусобицы, коррупция. В первой из названных выше повестей акцент делался на провиденциальности и исторической обусловленности самодержавной власти на Руси; во второй подчеркивались нравственная безупречность, праведность и святость подобной власти – на фоне порочности и злобы всех ее противников, а также – в идеале – ее народность, почвенность; в третьей повести на первый план выходила мысль, что в идеальном государстве вера и нравственная чистота являются лишь одним из двух необходимых условий совершенства, другим является твердая воля и жестокая сила деспотической власти, приносящей в жертву абсолютизированному порядку любого его вольного или невольного нарушителя.
Главным героем литературного повествования в XVII веке становится само Государство (Царство), нередко персонифицированное в его первых лицах – князьях и царях; ему приписываются сила и героизм, мудрость и добродетели, извечность и святость; в это время Москва провозглашает себя «Третьим Римом» (идея псковского старца Филофея, высказанная в его послании Василию III); христианская вера принимает имя «право-славия», т.е. признает себя единственно правильной; Русь начинает именовать себя Святой, Великой и гордиться своей исключительностью, своим избранничеством. Идея Царства срастается с идеей Церкви в государстве; политический и религиозный идеалы тесно переплетаются, взаимопроникают друг в друга. Царь выступает как высшее проявление святости («земной Бог»), а все светские политические акты трактуются как действия, направленные на укрепление веры и авторитета православной Церкви. Православное царство отождествляется с Церковью, а государственные интересы – с религиозными.
Вследствие этого, во-первых, литературная апология государства сопровождается его сакрализацией, а значит, оправданием во всем. Сильное государство как самоцель национального развития предполагает вседозволенность средств, а значит, плодотворными для него признаются беспринципность и произвол авторитарной власти, ее безусловная неограниченность (или безграничность) – в правовом и моральном, политическом и идеологическом, светском и духовном (религиозном) отношениях. Во-вторых, возникает внутренне антиномичное тождество: «победа – гибель», самая амбивалентность которого понимается как символическое единство и воплощает идеал слияния Царства и Церкви. Святость великомучеников за христианскую веру проявляется в их страданиях и смерти, а сама смерть за веру (и за отечество) – это подвиг, воплощающий столь почитаемую, с точки зрения христианства, победу в смерти. Подлинная духовная и нравственная победа христианина, собственно, и достигается через его гибель, самопожертвование.
Идеал централизованного государственного устройства оказался весьма соблазнительным для других сфер жизни, предстающих в литературном освещении – как эталон, своеобразная матрица, наполняемая любым централизованным содержанием. В этот период создаются сводные, обобщающие книги, содержащие до мелочей регламентированные нормы государственной, церковной, хозяйственной и семейной жизни. Повседневному поведению мирянина и его домочадцев был посвящен «Домострой» (вторая редакция которого – середина XVI века – принадлежит попу Сильвестру). Нормы религиозной обрядности и церковного культа, утвержденные на Стоглавом соборе, были помещены в книге из 100 глав, содержавших соборные ответы на вопросы царя («Стоглав»). Огромный по своему объему сборник для духовного чтения на каждый день (12-томные «Великие Минеи Четии», 30-е – начало 50-х годов XVI века) были созданы под руководством новгородского епископа, позднее митрополита Макария.
«Лицевой летописный свод» в 9 томах (60-е – 70-е гг. XVI века) собирал и обобщал различные по своему происхождению исторические повествования в единую книгу. Последний том этого сводного исторического повествования, посвященный времени Ивана IV («Царственная книга»), дошедший до нас в двух отличных вариантах, по всей видимости, редактировался и заново переписывался самим царем (или дьяком по его указанию). По произволу высшей власти менялись имена, интерпретации и оценки, подчас само изложение событий с позиций опричной политики Ивана Грозного. Сам вымысел приобретал характер идеологической установки и вытеснял собой исторические факты.
Грандиозная по замыслу и размаху исполнения «Степенная книга», созданная в кругу того же Макария (1560–1563 гг.), представляла русскую историю, по меткому определению акад. Д.С. Лихачева, как «государственный парад». История России излагалась в ней в виде свода житий «в благочестии просиявших богоутвержденных скиптродержателей», которые в своей совокупности образовывали многоступенчатую лестницу, восходящую в небо, а каждая из ступеней истории, связанная с жизнью и деяниями каждого из русских князей, исправленная и приукрашенная повествователем, демонстрировала благочестие и «богоугодные добродетели» святых властителей Русской земли. Подобное изложение истории требовало от авторов гораздо больших переделок и исправлений истории, несравнимо большей художественной фантазии и гораздо более масштабной идеализации власти, нежели это когда-либо наблюдалось в летописях.
Образец беллетризованной «парадной истории» представляет собой и «Казанская история» (1564–1565 гг.), идеализирующая не только «великого самодержца благоверного царя» Ивана Васильевича, но и царей казанских. В этом нашла свое выражение державная концепция истории Ивана Грозного и наметившееся с началом опричнины его предпочтение служилой татарской аристократии – выходцам из старых боярских родов.
Все эти масштабные (хотя и несколько однообразные) произведения древнерусской словесности, окончательно сложившиеся к концу XVI века и содержавшие в себе одновременно черты художественности и деловой письменности, практически неотделимые друг от друга, составили массив «официальной литературы», адресованной массовому читателю, которая несла на себе идеологическое задание эпохи – исправлять жизнь, нравы, убеждения и веру подданных от имени и по произволу централизованного государства, упорядочивать и унифицировать их в соответствии с государственными канонами. Впервые в истории русской культуры складывался в общенациональном масштабе феномен официальности применительно к литературе, религии, политической идеологии, морали, правовым нормам и т.д. – фактически ко всей культуре (Д. Лихачев). В Московском царстве утверждается пышный и помпезный стиль, получивший название «второго монументализма», все приемы которого формализовались и застыли в виде жесткого канона (Д. Лихачев).
Однако консолидация различных явлений культуры под знаком государственного официоза предполагала смысловое противостояние этой культурно-идеологической монополии государства нараставшей в обществе территориальной, социальной и культурной дифференциации, идейному плюрализму и стилевому многообразию неофициальной культуры (включая литературу и словесность вообще). Можно даже сказать, что эти две противоположные тенденции были взаимообусловлены: чем больше множились и индивидуализировались в обществе идеи и настроения, отличные от официально принятых (религиозные, политические, нравственные, житейско-бытовые и др.), – тем сильнее стремилось государство к их нивелированию и подавлению, тем решительнее отстаивало обязательность и незыблемость своих охранительных норм и принципов, – и наоборот.
В этом смысле публицистика XVI века в большинстве случаев выходит за рамки официальной литературы (включая даже Послания Ивана Грозного). Все позиции русских публицистов XVI века несут печать яркой индивидуальности каждого автора, своеобразной системы его личного взгляда на окружающий мир и смысл истории, субъективной пристрастности и нескрываемой эмоциональности, подчас экспрессивности суждений, интерпретаций и высказываемых оценок. Не случайно именно в XVI веке у многих литературных произведений появляются авторы с реальными именами, с характерными особенностями индивидуального стиля, со своеобразными чертами политического и религиозного мировоззрения, определенной нравственной и эстетической позицией. Индивидуализация тематики и проблематики, пафоса и стиля, идеологии и образности – характерное свидетельство усилившихся процессов дифференциации древнерусской культуры, несмотря на усилившееся давление государственного официоза и резкие тенденции монополизации и унификации культуры самодержавным царством.
Самодержавие поддерживало индивидуальное, личностное начало в культуре в той мере, в какой оно само было индивидуально, личностно и опиралось в своих оценках и решениях на личный произвол. Но то же самое самодержавие подавляло любую индивидуальность, каждую личность в той мере, в какой они противоречили ему, проявляли собственную волю, вообще не являлись им самим или его частью. Самодержавие признавало индивидуально-личностное начало лишь в самом себе и не терпело его вокруг или вне себя. В этом смысл проводимой русскими царями культурной монополизации и унификации своего царства, несших на себе неизгладимую печать утопизма и обреченных, в конечном счете, на поражение.
Постепенное вычленение личности и ее самосознания из характерного для древнерусской культуры «хорового», коллективного начала, из «ансамбля» социокультурных составляющих целого духовной жизни Древней Руси означало наступление кризиса традиционной древнерусской культуры, не знавшей подобного плюрализма мнений, оценок, стилей, культурных форм. Впрочем, самодержавие и не предполагало никакого плюрализма; вечевое или соборное начало общественной и культурной жизни было лишь тем социокультурным массовым фоном («народность»), на котором личность самодержца и его позиции воспринимались как сверхиндивидуальные и трансцендентные. Однако вольно или невольно развитие личности в древнерусской культуре не ограничивалось становлением института самодержавия и самодержавной идеологии. Возникновение индивидуальных мнений, оценок, интерпретаций, которые по каким-либо причинам расходились с августейшими или противостояли им, поневоле рождало смысловое напряжение в средневековой русской культуре и вело ее к дифференциации, расслоению, борьбе, т.е. к распаду целостности, столь необходимой для самосохранения Древней Руси. Особенно характерна в этом отношении знаменитая Переписка Ивана Грозного с Андреем Курбским, ознаменовавшая литературный раскол в трактовке русской государственности и не случайно вызывавшая стойкий интерес у современников и ближайших потомков.
Парадоксальным образом древнерусское единомыслие предшествующей эпохи, утратив авторитетность и однозначность соборной сопричастности Божественной абсолютной Истине, способствовало развитию межличностной нетерпимости при атомизации традиционного общества и дифференциации мировоззренческих позиций писателей, что закономерно вело к расколу общества во всевозможных отношениях – религиозном, социальном, политическом, философском, литературно-художественном, нравственном, психологическом, бытовом. Каждый из авторов ревностно причастен к былому единомыслию, но понимает его и привязан к нему очень индивидуально, личностно, ни в какой мере не принимая позицию своего оппонента, трактуемую не просто как заблуждение или ошибку, но как преднамеренное искажение истины, ее зловредную фальсификацию, сознательную «ересь» (а потому особенно опасную в масштабе всей страны). Каждый, отстаивая единство и целостность государства на всех смысловых уровнях его политической, хозяйственной и духовной организации, отстаивает единственность путей и средств сохранения и укрепления этого целого – именно так, как видит и понимает «государственное устроение» он сам. Так что «единственность» интерпретации оказывается не только не «единственно возможной», но принципиально одной из многих. Здесь мы видим своеобразную диалектику «индивидуального» и «множественного» в средневековой культуре Древней Руси, порождающую механизм вычленения из целостной монументальной картины мира – «персональной» и «массовой» культур, взаимно предполагающих и обусловливающих друг друга.
Эпоха «государственного устроения», доведя централизацию и сплошную «заорганизованность» социокультурных явлений и процессов до логического предела (т.е. буквально не оставив ничего вне сферы государственного контроля и управления), тем самым нарушила меру соответствия необходимости и свободы, интегрированности и дифференцированности целого, центростремительности и центробежности, порядка и хаоса, т.е. как раз поколебала воссоздаваемый и желанный порядок, ввергнув страну, ее социум и культуру в состояние хаоса. Каждый шаг централизованной власти в направлении «огосударствления» социокультурных явлений приводил к ответному «ходу» оппозиционных сил и провоцировал соответствующую реакцию на это самих властей, что лишь усугубляло нарастающие распад и смуту в государстве.
Особенно глубокий кризис охватил русскую культуру переходного времени, когда концепции «государственного устроения» стали достоянием и заботой отдельных личностей, вступивших между собой в жесткую полемику и непримиримую политико-идеологическую конкуренцию за право монопольного обладания этой и другими истинами. Это коснулось не только экономики или политики, религии или церковной жизни, общественной морали или бытовых отношений, – хаос постепенно охватил литературу и искусство, общественную мысль и эстетические отношения. Наступивший кризис «литературоцентризма» (первый в русской истории) имел для страны далеко идущие последствия – кризис политической власти и государственности, кризис Церкви и массовой религиозности, кризис всей древнерусской культуры как целого.
К концу XVI века образование на Руси монолитной и монопольной официальной государственной культуры (а значит, и соответствующей идеологии, и литературы, и искусства, и морали) было «уравновешено» стремительной плюрализацией общества в различных аспектах и поляризацией мировоззренческих позиций современников. Это, конечно, не вело ни к какому социальному или культурному равновесию, но порождало трудноразрешимую кризисную ситуацию, в которой противоборствующие силы замыкались друг на друга по принципу «взаимоупора» (удачный термин С.С.Аверинцева, использованный им для характеристики византийской культуры) и тормозили тенденции развития с обеих сторон. Культура эпохи сопрягалась из жестких антиномий, не способных к развитию: государство и личность, официальное и оппозиционное, всеобщее и частное, центростремительное и центробежное, единомыслие и плюрализм, православие и ереси, самодержавие и самозванство, город и село, порядок и хаос. Социокультурная предопределенность «Смутного времени» ощущалась уже во второй половине XVI века, и все попытки предотвратить духовный распад Древней Руси лишь усугубляли кризис.
По-своему это происходило и в самих текстах словесности XVI, а затем и XVII века. Происходило немыслимое прежде смешение несоединимого. Мешались разные пласты реальности, разные стили и разные жанры. Так, в «Сказании о князьях Владимирских» хроникально-историческое повествование то и дело перемежается вымыслом – тенденциозной исторической мифологией (происхождение родоначальника русских князей Рюрика от римского императора Августа; передача царского венца – «шапки Мономаха» – от византийского императора Константина Мономаха, современника Ярослава Мудрого, русскому великому князю Владимиру Мономаху, родившемуся через полвека после смерти своего дарителя; происхождение русского самодержавия и Московского царства со времени Киевского княжения, а династии Владимирских князей – непосредственно от Владимира Мономаха).
Это смешение исторической правды и вымысла происходит одновременно сознательно и бессознательно. С одной стороны, автор не делает принципиального различия между фактом и вымыслом, потому что то и другое берется им в качестве должного (сущее и должное не различаются, поскольку все сущее и понимается как должное, соответствующее изволению Божию[103 - О соотношении сущего и должного см. подробнее в книге А.А. Пелипенко и И.Г. Яковенко «Культура как система» (М.: Языки русской культуры, 1998).]). С другой стороны, тенденция исторического повествования задана и осознана как обоснование некоего политического проекта, – отсюда иносказательность и дидактизм, подчиняющие любые художественные и публицистические средства одной цели – доказательству должного миропорядка и критике существующего, отступившего от нормы. Характерно, что соотношение сущего и должного оказывается так же неопределенно, как и исторической правды и вымысла, политики и религии (немотивированность военного похода на Византию, родину восточного христианства).
В повести Ермолая-Еразма о Петре и Февронии жанр жития «раскрашен», во-первых, фольклорно-сказочными мотивами (змей-оборотень, меч-кладенец, волшебное зелье и т.п.); во-вторых, чертами исторической летописной хроники (противостояние сильной княжеской власти боярским интригам и нравственно-религиозное оправдание необходимости самодержавия); в-третьих, элементами авантюрно-новеллистического сюжета (неравный брак князя с простой девушкой, воплощающей народную мудрость, изгнание и счастливое возвращение князя, интриги княжеского окружения и т.п.). Черты устного (фольклорного) стиля, прихотливого авантюрного сюжета, новеллистического повествования и – жесткой дидактико-философской схемы (осложненной политическим и религиозным подтекстами, невольно размывающими «жесткость» идейной конструкции), по видимости, совершенно несоединимые между собой, на самом деле сосуществуют в повести вполне органично, демонстрируя в то же время эклектическую пестроту стиля при идеологической стройности целого.
Не менее внутренне противоречива и система образов повести: сама идея неравного брака и равной святости простой, но умудренной свыше девушки (ее речь пересыпана пословицами и загадками, крылатыми выражениями и фольклорными метафорами) и наполненного сословными предрассудками, кичащегося своим положением и властью князя, как и вынужденный союз неверного и мятежного боярства и нерешительного в своем властолюбии и по-христиански кроткого князя, – все это свидетельство идеологической путаницы, характерной для эпохи. Стремление сохранить и упрочить авторитарную власть и опереться в то же время на соборно-вечевое единство народа, прославить доброту и христианское смирение и в то же время укрепить авторитарное, централизованное государство выдает изначальный утопизм идеократического замысла автора, внутренне не готового допустить в основание «государственного устроения» кровавую жертву или принцип «грозы», что свидетельствует о несовместимости политического и нравственного проектов (Петр и Феврония правили «не яростью и страхом», а «истиной и справедливостью»). Объединяющим началом выступают религиозные идеалы, воплощенные в святости князя и княгини из народа.
Интересна в повести о «Петре и Февронии» светская, социальная проблематика. Неприятие мятежными муромскими боярами княгини Февронии обусловлено не только ее «низким родом» (дочь бортника), но и ее чуждым (рязанским) происхождением. Осуждая лихих бояр, автор настаивает на том, что самодержавное правление объединяет людей не только высокого и низкого рода, но и различных городов и регионов. Правота, мудрость и святость Февронии, ее целительный дар – подтверждение общенародной, общегосударственной пользы самодержавия, а смерть мятежных вельмож, перебивших друг друга в борьбе за власть в своем родном городе, их злоба и недогадливость – доказательство гибельности междоусобиц и уделов.
После смерти святых (в иночестве Давида и Евфросинии) «неразумные люди» пытались разделить мужа и жену, завещавших похоронить себя в одной гробнице, положив князя в соборной церкви города Мурома, а княгиню – за городом, в женском монастыре. Чудесным образом тела святых объединяются в заветной гробнице в центральном городском храме, а при новой попытке их разлучить воссоединяются навсегда. Тем самым город представляется центром самодержавия, святости, спасения верующих, «однодушного» единения народа вокруг «чадолюбивых отца и матери» (князя и княгини). Идеалы светского, государственного порядка совпадают по смыслу с идеалами религиозного служения – иночества.
Литература Московского царства принципиально многостильна и полисемантична. Трудно соединить в рамках единой идеологии и одного стиля повести Ермолая-Еразма с его гуманизмом, нравственным пафосом и Ивана Пересветова с его апологией политической «грозы», велеречивую «Казанскую историю» и сумрачную «Повесть о Дракуле» (не случайно изъятую из литературного обихода времени Ивана Грозного), обличительную и саркастическую «Историю о великом князе Московском» Андрея Курбского и официозное «Сказание о князьях Владимирских», к которому то и дело апеллирует царь Иван как к непререкаемому по значимости историческому документу.
Замечательный пример противоречивой многостильности одного произведения являет Послание Ивана Грозного в Кирилло-Белозерский монастырь, датируемое 1573 г.: черты официальной бесстрастной деловой письменности соседствуют в послании с преувеличенно страстным смирением и покаянием царствующего грешника, едва ли не гордящегося своими пороками; велеречивое высокомерие и назойливый дидактизм поучения (обращенного к отцам церкви) контрастируют с нарочитым ерничеством и глумлением над участившимися послаблениями монастырского устава, последовавшими за пострижением в монахи родовитых бояр, тем самым спасавшихся от царской опалы, а возможно, и от гибели; о помянутых боярах Хабарове и Шереметеве в том же послании говорится с нескрываемыми гневом и ненавистью, за которыми стоит бессилие царя чинить расправу над монахами, хотя и новопостриженными.
Характеризуя манеру Ивана Грозного как писателя, Д.С. Лихачев замечал: «На первый взгляд стиль произведений Грозного может показаться даже лишенным единства. В нем как бы борются разные стихии языка, различное отношение к действительности; необычная и очень горячая искренность – со зловещим притворством, чувство собственного превосходства над читателями – со сменяющим это чувство отношением к читателю как к равному. В сочинениях Грозного сочетаются стремление исправлять и наказывать силой – с желанием переубедить и опровергать доводами разума, торжественность обращений – с просторечием и грубой бранью, сдержанность – с запальчивостью»[104 - Лихачев Д.С. Великое наследие. С. 282.]. И тем не менее, во всем этом спектре противоречивых суждений и поступков, намерений и результатов проступает единство личности и его деятельности, стилистически разнообразных и противоречивых.
«Грозный – политик, государственный человек прежде всего, и он вносит политическую запальчивость и в свои произведения. Все написанное им стоит на грани литературы и деловых документов, на грани частных писем и законодательных актов. В его письмах излагаются не только его мнения, но и государственные распоряжения». Поэтому «он заботится о стиле своих произведений не ради его выдержанности, красоты, “приличия” и пр., а лишь постольку, поскольку это ему нужно, чтобы высмеять или убедить своих противников, доказать то или иное положение, поразить и психологически подавить своих идейных врагов»[105 - Там же. С. 283.].
Вся эта «полистилистика» – свидетельство не только эмоциональной неуравновешенности автора, волнующих его противоречивых чувств и страстей, но и целый образ мира – тревожно-неустойчивый, мозаичный, наполненный острым противоборством старого и нового, традиционного и еретического, серьезного и смехового. В жизни всё так же неразличимо перепуталось и наложилось одно на другое, как в сознании царя-писателя и в написанном им тексте, как в сознании его читателей, и трудно провести границу между одним и другим. Это не что иное, как «смутное время» до Смуты: смута в душах и в умах – прежде смуты в государстве и истории. Смута – общее настроение. Смута – состояние мира. Смута – тот язык, на котором только и можно обсуждать Смуту.
Политическая прагматика соединяет несоединимое, уравнивает разнородное и разномасштабное, подчиняет главной практической цели и оправдывает разнообразные средства, ведущие к ее достижению, которые, сами по себе, могут показаться и недозволенными, и неуместными. Это объясняет не только своеобразие литературно-политического творчества царя-писателя Ивана Грозного, но и, по-своему, все тексты московской публицистики конца XV–XVI века: Федора Курицына, старца Филофея, Ермолая-Еразма, Ивана Пересветова, Андрея Курбского; сказанное относится и к составителям важнейших книг XVI века, ставших основой массового чтения на века вперед, – попа Сильвестра, составившего «Домострой», и митр. Макария, составившего 12-томные «Великие Четьи-Минеи» (наиболее полное собрание всех читаемых на Руси произведений).
Вместо привычного для Древней Руси единомыслия и слаженного «хорового начала» в русской культуре рубежа XVI–XVII веков возникла стихийная разноголосица, и этот не санкционированный обществом идеологический, политический, религиозный, художественный и т.п. «плюрализм» воспринимался не как «нормальное», демократическое многоголосье эпохи, а как необъяснимое распадение былой целостности и гармонии, как знак наступления «последних времен», как предчувствие Апокалипсиса. Русь своей литературой вступила в «Смутное время», и эта полоса сыграла исключительно важную роль в переходе русской культуры к Новому времени, причем не вопреки, а благодаря драматическим и катастрофическим событиям, потрясавшим древнерусское государство и подводившим его на край гибели.
Однако в этом драматичном культурном плюрализме и литературной полистилистике, в этом многоголосии потенциальных или реальных оппонентов, принадлежавших одной эпохе, но оценивавшей ее с разных и даже противоположных точек зрения, содержался, как всегда это происходит в культуре, и свой «позитив». Многообразие точек зрения и способов их выражения, спрессованное в одних и тех же текстах, делало эти тексты «общими», т.е. общеинтересными и дискуссионными, для самых разных по убеждениям и вкусам читателей и, вольно или невольно, объединяло их вокруг общих проблем и их вариативных гипотетических решений. По существу такие многомерные и многозначные тексты были прообразом текстов массовой культуры, а в некоторых случаях и в самом деле предваряли собой рождение массовой культуры в древнерусском и русском обществе.
2.4. Секуляризация русского масскульта
Выдающиеся исследователи древнерусской культуры – Д.С. Лихачев и А.М. Панченко – давно уже сделали ключевыми для понимания культуры XVII века слова «секуляризация», или «обмирщение»[106 - См., например: Лихачев Д.С. Развитие русской литературы X–XVIII веков. Эпохи и стили. Л.: Наука, 1973. С. 138–164; Панченко А.М. Русская культура в канун Петровских реформ. Глава 3. На пути к секуляризации культуры // Он же. Русская история и культура: Работы разных лет. СПб.: Юна, 1999. С. 70–194.]. Речь идет о необратимом процессе освобождения искусства вообще и литературы в частности «от подчинения церковным и узкогосударственным интересам»[107 - Лихачев Д.С. Развитие русской литературы X–XVIII веков. Эпохи и стили. С. 139.]. Комментируя эту проблему, А.М. Панченко добавляет: «Обычно предметом таких размышлений избирается новизна (конечно, в сопоставлении со стариной и в противопоставлении ей) – новые жанры и персонажи, сюжеты и темы; новая музыка, порвавшая узы, которые связывали ее с обрядом и с церковнослужебными текстами»[108 - Панченко А.М. Русская культура в канун Петровских реформ. С. 70.]. Однако процессы секуляризации наблюдаются и в традиционных литературных текстах этого времени, и эти процессы становятся переломными для всей древнерусской литературы, в том числе и для зарождающейся массовой культуры этого времени.
«Житие» протопопа Аввакума Петрова представляет собой автобиографическое жизнеописание, написанное от первого лица самим главным героем повествования (первое в истории русской литературы!). Несомненна парадоксальность этого, по всей видимости, совершенно оригинального и вполне секуляризованного жанра («житие» в истолковании Аввакума явно понимается, во-первых, как «жизнь», «жизнеописание», а, во-вторых, как «житейская» история, а не «житийная», канонизированная церковью и верующими).
Между тем автор в детализированном изложении своих злоключений и мук несомненно претендует на святость, великомученичество, готовится к насильственной смерти за истинную веру от рук гонителей и на глазах своих читателей и последователей сам слагает собственную агиографию (не напоминает ли этот духовный подвиг Аввакума пресловутое «хождение» с усеченной главой Меркурия Смоленского, столь поражавшее воображение жителей Московского царства?). И «Житие» протопопа Аввакума в этом отношении совсем не одиноко. Например, «Повесть об Улиании Осорьиной» представляет собой также вполне реальное жизнеописание конкретного человека. Тождественность частной биографии, автобиографии и агиографии очень показательна для русской культуры XVII века, с ее контрастным столкновением религиозно-охранительных и секулярно-модернистских мотивов, своего рода «реалистических» и нормативных тенденций литературного плана.
Вместе с тем появляются городские повести и с чисто авантюрным сюжетом, где проблема морального или религиозного осуждения беспутной жизни вообще не встает. «Повесть о Фроле Скобееве» – это настоящая плутовская новелла; обогащение героя и его жизненная карьера составляют настоящий стержень сюжетной занимательности; герой явно пользуется сочувствием и одобрением как безымянного автора, так и читателя. Все приключения и плутни героя из низов оправдываются его неуклонным движением наверх, его стремлением преодолевать сословные и имущественные границы, добиваясь жизненного успеха любой ценой.