Трудно быть Анискиным - читать онлайн бесплатно, автор Ярослав Золотарёв, ЛитПортал
На страницу:
1 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Ярослав Золотарёв

Трудно быть Анискиным

ПРОЛОГ

1

Подушку Антон стащил из дома с вечера и всю ночь проспал без неё, на свёрнутой куртке, чтобы утром не пришлось ничего объяснять. Подушка была круглая, диванная, с вышитым тигром, и под рубахой сидела плохо: тигр всё время съезжал набок, и приходилось поддерживать его локтем. Но Антон был уверен, что так и надо. Участковый уполномоченный Анискин тоже, наверное, всё время что-нибудь поддерживал.

— Ты похож на беременного кенгуру, — сказала Анка.

— Молчи, — ответил Антон, сделал страшные глаза и попробовал цыкнуть зубом. Цыкнуть не получилось, потому что все зубы у него были на месте, и вышло что-то вроде «тьфу».

— Он плюётся, — сказала Анка Пашке. — Пашка, участковые плевались?

— Ещё как, — сказал Пашка. — Направо и налево.

Пашка сидел на корточках над ручьём и прятал в мох лосиную кость. Кость была настоящая, из школьного музея естественной истории, и Пашка её не украл, а взял «для следственного эксперимента», о чём оставил записку на пустой подставке. Записку Антон велел переписать: «следственный эксперимент» звучало слишком хорошо, а в книжке все говорили плохо, и это было в книжке самое главное.

Книжку Антон нашёл зимой в Историческом хранилище, в отделе, куда детей пускали только с сопровождающим. Сопровождающим был робот-библиограф, старый и рассеянный, который ещё помнил бумажный каталог и, когда читатель долго стоял у полки, начинал тихонько гудеть, как самовар. Книжка была жёлтая, с отклеившимся корешком, на обложке был нарисован толстый человек в рубахе навыпуск на фоне реки. Называлась она «Деревенский детектив». Антон взял её потому, что любил детективы, а потом не мог объяснить ни Пашке, ни Анке, ни себе, почему перечитал её четыре раза и почему, засыпая, видел не кибернетических сыщиков с Пандоры, а толстого человека, который стоит на высоком берегу, сложив руки на животе, и крутит большими пальцами то по солнцу, то против.

— Там все говорят неправильно, — объяснял он. — Не «доложите», а «докладай». Не «понимаю», а «скумекал». Не «послушай», а «а?».

— А зачем? — спросила тогда Анка.

— Не знаю. Так у них было.

Теперь Анка сидела на поваленной сосне, болтала ногами и изображала Панку Волошину. Для этого она обмотала голову маминым шарфом и всё время тёрлась щекой о собственное плечо, потому что в книжке Панка тоже так делала.

— Я буду всех выводить в бригадиры, — объявила она. — Пашка, хочешь в бригадиры?

— А кто такой бригадир?

— Не знаю. Кто-то хороший. Раз в них выводят.

— Ну выводи.

— Сначала ты должен меня полюбить.

Пашка подумал, отряхнул руки от мха и сказал, что любить он сейчас не может, он браконьер, у него лосиная кость.

— Так! — закричал Антон и выскочил из-за куста. Тигр под рубахой окончательно съехал вниз и повис у колен. — Эдак! А?!

Пашка, как и было условлено, вздрогнул и попятился. Анка, как не было условлено, засмеялась и упала с сосны.

Следствие шло долго и весело. Антон нашёл на Пашкином рюкзаке две травинки, положенные крест-накрест, — это была улика, потому что в книжке браконьер Пальцев так метил свою сумку, чтобы знать, не трогали ли её. Пашка сказал, что травинки налипли сами. Антон сказал, что сами они крест-накрест не налипают. Пашка спросил, а как тогда участковый узнал, что сумку не трогали другие. Антон сказал, что участковый знал всё, потому что он сорок лет прожил в одной деревне и помнил, у кого какая сумка. Пашка сказал, что это нечестно, это не дедукция. Антон сказал, что это лучше дедукции, и они чуть не подрались, но тут Анка сказала:

— Мальчики. Тут дорога.

Они стояли на краю ручья, а за ручьём, в густом подлеске, действительно угадывалась дорога: две параллельные проплешины, заросшие иван-чаем, а между ними горбатая полоса, на которой торчали полусгнившие брёвна, уложенные поперёк, как шпалы.

— Лежнёвка, — сказал Антон шёпотом. Он вычитал это слово в той же книжке и до сих пор не был уверен, что оно существует.

— Что?

— Дорога из брёвен. По болоту.

Они пошли по лежнёвке гуськом, сначала Антон, придерживая тигра, за ним Пашка с костью, за ними Анка в шарфе. Брёвна пружинили и пахли грибами. Вокруг было тихо, как бывает тихо только в старом лесу, куда давно не ходят, и все трое перестали играть, хотя никто не сказал об этом вслух.

Метров через триста дорога упёрлась в столб. Столб был железный, рыжий от ржавчины, и на нём криво висел жестяной щит. Краска на щите облезла, но буквы ещё читались, потому что когда-то были выпуклыми.

— «Колхоз», — прочитал Пашка. — «Путь к коммунизму». И ниже: «Въезд посторонним…» дальше не видно.

— Значит, мы пришли, — сказала Анка.

— Куда?

— Ну. К коммунизму. Путь же к нему.

Пашка засмеялся, но как-то неуверенно. Антон молчал.

За столбом, в березняке, стоял трактор. Вернее, то, что от трактора осталось: рама, два огромных задних колеса без резины и кабина, сквозь которую проросла берёза толщиной в руку. Берёза вышла через крышу и шелестела над ней, как будто трактор пустил листья.

— «Бе-ла-русь», — прочитала Анка на радиаторе. — Это что, в Белоруссии делали? Тогда почему он здесь?

— Его сюда привезли, — сказал Антон. — По этой дороге. Для колхоза.

— А что такое колхоз?

— Это когда всех заставляли работать вместе, — сказал Пашка. Он знал больше, у него старший брат учился в Институте экспериментальной истории. — Ну, то есть все и так работают вместе. Но там заставляли.

— Как в интернате? — спросила Анка.

— Хуже. Из интерната хоть на выходные отпускают.

— А почему они не уходили?

Пашка пожал плечами. Антон подошёл к трактору и потрогал колесо. Колесо было холодное и шершавое, и с него осыпалась рыжая чешуя. Антону вдруг показалось — очень ясно, как бывает только в детстве, — что сейчас из-за берёз выйдет толстый человек в распахнутой рубахе, посмотрит на них рачьими глазами и тихо скажет: «Ну? Чего стали?» И им, всем троим, станет очень стыдно, хотя они ничего не сделали.

Никто не вышел. Шелестела берёза в кабине. Где-то далеко, над Институтом погоды, низко прошёл грузовой глайдер.

— Пошли домой, — сказала Анка. — Мне надо шарф вернуть.

Пашка положил лосиную кость на сиденье трактора, где когда-то сидел тракторист, и они пошли назад по лежнёвке. Антон шёл последним. На краю ручья он обернулся.

— Я, когда вырасту, — сказал он, ни к кому не обращаясь, — поеду туда, где ещё есть участковые.

— Нигде их уже нет, — сказал Пашка. — Двести лет как нет.

— Значит, найду, где есть.

Анка посмотрела на него странно, как смотрят взрослые, и ничего не сказала.

Тигр так и остался в лесу. Его нашли через неделю муравьи-санитары, и он долго ещё лежал в окне бюро находок, грустный и чуть подмоченный, пока мама Антона не зашла за ним сама.

2

Кабинет руководителя сектора «Сибирь-ХХ» Кондрата Ильича Кондорова помещался на последнем этаже Института экспериментальной истории, и окно его выходило на море, которого в этих краях никогда не было и которое двадцать лет назад сделали специально, чтобы сотрудникам лучше думалось. Сам Кондоров был невысок, сух, сед и походил на старого сокола, который давно не охотится, но всё ещё помнит, как это делается. Говорили, что в молодости он двенадцать лет проработал на одном средневековом объекте, был там генеральным судьёй и хранителем больших государственных печатей, и вернулся оттуда с тремя шрамами и привычкой во время разговора класть ладонь на несуществующий эфес.

Ладонь лежала на эфесе и сейчас.

— Садитесь, Антон, — сказал Кондоров. — Садитесь и смотрите.

Он тронул пульт, и на стеклянной стене поплыла карта. Это была река, огромная, бурая, медленная, с бесчисленными протоками, островами и старицами, похожая на дерево, которое повалили набок. Справа от реки шли леса, слева — сплошная зелёная гладь, испещрённая голубыми пятнами.

— Обь, — сказал Кондоров. — Нарымский край. Левобережье — Васюганские болота, крупнейшие на планете. Правый берег — тайга, кедрачи, мелкие деревни по яру. Объект — вот.

Красная точка зажглась на изгибе реки.

— Кедровка. Колхоз имени… — он посмотрел в планшет, — «Путь к коммунизму». Население — около семисот человек. Электричество — от дизельного движка, с перебоями. Связь с районом — пароход, летом, и санный путь, зимой. Радио, клуб, восьмилетняя школа, сельпо, медпункт, кузница, маслозавод. Один участковый уполномоченный милиции.

— Участковый, — повторил Антон.

— Что вас удивляет?

— Ничего. Продолжайте, пожалуйста.

Кондоров посмотрел на него внимательно, по-соколиному, но продолжил.

— Вы знаете базисную теорию, Антон. Я не буду читать вам лекцию. Напомню только оценку сектора. Объект находится на стадии развитого колхозного феодализма с элементами электрификации. Основа общественной структуры — прикрепление производителя к земле при формальной отмене личной зависимости. Паспортов у колхозников, к слову, до недавнего времени не было вовсе. Роль феодала исполняет бюрократический аппарат, иерархически организованный: колхоз — сельсовет — район — область — центр. Идеология — вырожденная форма коммунистической, утратившая содержание, но сохранившая ритуалы. Уровень серости, — он чуть заметно поморщился, — допустимый. Насилие в последние десятилетия носит преимущественно бытовой характер.

— Я читал отчёты, — сказал Антон.

— Тем лучше. Тогда вы знаете, почему мы туда идём. Объект — один из немногих в секторе, где цепь исторической последовательности не разорвана. Мы видим там то, что когда-то было и у нас. Мы смотрим на собственное прошлое, Антон, как в зеркало. Это редкая удача. И это налагает обязательства.

Он помолчал. Море за окном было ровное и синее, и над ним висела одинокая чайка, тоже сделанная специально.

— Ваша задача — наблюдать, фиксировать, сохранять. Вы не вмешиваетесь. Вы никого не спасаете, никого не наказываете, никого не просвещаете. Вы — глаза и уши Института. Вы будете видеть то, что вам не понравится. Вы будете видеть пьянство, воровство, глупость, унижение, может быть, жестокость. Вы будете видеть, как хорошие люди гибнут за ничто, а плохие процветают. Вы ничего не будете делать. Вам ясно?

— Ясно.

— Это легко сказать, — тихо проговорил Кондоров и снял ладонь с эфеса. — Это очень легко сказать, Антон. Я сам когда-то говорил. Ладно. Теперь пункт семнадцатый. Вы его читали?

— «Наблюдатель вправе оказывать осторожное содействие естественным прогрессивным тенденциям, буде таковые обнаружатся, при условии, что такое содействие не нарушает исторической последовательности и не выдаёт наблюдателя», — без запинки ответил Антон.

— Наизусть, — сказал Кондоров, и было непонятно, хвалит он или осуждает. — Я этот пункт не люблю. Его вписали в устав после одной истории, о которой здесь не принято говорить. Вписали как компромисс. Чтобы у наблюдателя оставалась, как это сформулировал Учёный совет, «психологическая отдушина». Не злоупотребляйте отдушиной, Антон.

— А как я узнаю, что тенденция естественная?

— По базисной теории.

— А если базисная теория ошибается?

Кондоров посмотрел на него долго и, кажется, с сожалением.

— Базисная теория не ошибается, — сказал он. — Она уточняется. Это разные вещи.

Он погасил карту. Красная точка ещё секунду светилась на тёмном стекле, потом пропала.

— Почему именно Кедровка? — спросил Антон.

— Потому что это самый спокойный объект сектора. Тридцать с лишним лет без единого убийства. Мелкие кражи, самогоноварение, браконьерство, драки по праздникам. Скучно, Антон. Это хорошее место для первой командировки. Там даже, — Кондоров позволил себе улыбнуться, — участковый, говорят, толстый.

У Антона на секунду перехватило дыхание. Он вспомнил подушку с тигром, лежнёвку, ржавый щит, берёзу, проросшую сквозь кабину. Вспомнил, как не хотел вслух сказать Анке, что нашёл книжку не случайно, а нарочно искал её много дней, потому что во сне ему кто-то велел.

— Я готов, — сказал он.

— Никто не готов, — ответил Кондоров. — Идите в Отдел мимикрии. Вас там ждут.

3

Отдел исторической мимикрии располагался в подвале, и в нём пахло так, как, наверное, не пахло больше нигде на планете: нафталином, кирзой, махоркой, хозяйственным мылом, керосином и ещё чем-то кислым и тёплым, что Антон определил для себя как «запах прошлого» и только много позже, уже в Кедровке, узнал как запах квашеной капусты.

Заведовал отделом человек по фамилии Шемахин, длинный, рыжий и весёлый, с руками в пятнах от клея. Про него рассказывали, что он однажды за ночь собрал по фотографиям кольчугу, в которой потом три года проходил наблюдатель на средневековом объекте, и что кольчуга до сих пор считается лучшей в Институте.

— Ага! — закричал Шемахин, увидев Антона. — Кедровка! Садись. Нет, не сюда, это табуретка образца пятьдесят второго года, на неё нельзя, она экспонат. Вот сюда. Это тоже табуретка, но наша. Ну-с.

Он высыпал на стол из коробки ворох бумажек.

— Документы. Паспорт гражданина. Трудовая книжка. Диплом об окончании культпросветучилища, город Кемерово, специальность — руководитель самодеятельного хорового коллектива. Направление Томского областного управления культуры на должность заведующего сельским клубом. Профсоюзный билет. Комсомольский билет — выбыл по возрасту, но билет на память оставил, так делали. Партбилета нет.

— Почему?

— Слишком сложная подделка. Там учёт, номера, сверки, взносы… Мы с этим не связываемся. Будешь беспартийный. Это там ещё допускается, для культработника особенно. Беспартийный завклубом — это даже трогательно. Дальше.

Он отодвинул бумажки и достал из-под стола футляр. Футляр был большой, чёрный, с потёртыми углами и медными застёжками.

— Главное, — сказал Шемахин нежно. — Открой.

Антон открыл. В футляре, на малиновом бархате, лежал аккордеон. Он был перламутровый, белый с розоватым отливом, с чёрными и белыми клавишами справа и рядами круглых кнопок слева, а на мехах, между складками, тускло поблёскивали металлические уголки.

— Трофейный, — сказал Шемахин. — То есть по легенде трофейный. Немецкий, довоенный. Купил с рук за триста пятьдесят рублей. Запомни цифру, это важно, там все всё знают про цены. Внутри — передатчик. Связь со станцией, двусторонняя. Канал открывается сочетанием двух регистров, вот этими клавишами сверху. Нажимаешь оба — ты на связи. Отпускаешь — ты обычный завклубом с обычным аккордеоном. Играть на нём, между прочим, тоже можно. Ты играешь?

— Нет.

— Научишься, у тебя гипнопедия. Курс «Аккордеон для начинающих», сорок восемь часов, плюс «Полонез Шопена» отдельным файлом.

— Почему Шопена?

— Потому что ты культурный человек, — серьёзно сказал Шемахин. — Ты будешь там самым культурным человеком. Тебе надо как-то это показывать. Культурный человек того времени играл Шопена. Это из методички.

Антон осторожно закрыл футляр.

— А если его украдут?

— Кто? — изумился Шемахин. — Это же деревня. Там двери не запирают. Там если что и украдут, так поросёнка. Ладно, на всякий случай: если связь пропадёт, у тебя аварийный маяк в каблуке. Но лучше не теряй. Два регистра, Антон. Без двух регистров ты там один.

Потом была одежда. Её Шемахин подбирал долго и с наслаждением, отбегая, прищуриваясь и цокая языком. Брюки, широкие, серые, с отворотами. Рубашка, белая, нейлоновая, которая не впитывала пот и от которой, как с гордостью сообщил Шемахин, «по вечерам искрило, это была модная вещь». Пиджак, тоже серый. Носки с резинками — «их было видно, когда человек садился, и это считалось хорошим тоном».

— А теперь — вершина, — сказал Шемахин и достал шляпу.

Шляпа была фетровая, коричневая, с узкими полями. А к шляпе — ботинки. Ботинки были красные.

— Они точно… носили красные? — спросил Антон.

— Безусловно. «Работница», номер восемь, пятьдесят восьмой год, раздел «Мода за рубежом». Там на фотографии культурный мужчина, вот в таких ботинках и вот в такой шляпе. Ты будешь выглядеть как человек, который следит за модой.

— За зарубежной.

— Ну так культурный человек и должен следить за зарубежной! — рассердился Шемахин. — Ты что, хочешь в кирзе ходить? В кирзе там все ходят. Тебя никто не заметит.

— Так меня и не должны замечать.

Шемахин посмотрел на него с жалостью.

— Тебя всё равно заметят, — сказал он. — Ты новый человек в деревне, где все друг друга знают с рождения. Тебя заметят в первую же минуту. Вопрос только в том, кем тебя увидят. Пусть увидят культурного.

Антон надел шляпу. В зеркале на него посмотрел незнакомый молодой человек, бледный, с чуть удивлённым лицом, похожий одновременно на учителя пения и на иностранного шпиона из старого фильма.

— Отлично, — сказал Шемахин. — Теперь язык.

Язык Антону ставили две недели. Его укладывали в гипнопедическое кресло, надевали шлем, и он засыпал под ровный голос, который читал ему передовые статьи газеты «Правда» за 1950–1965 годы, протоколы заседаний бюро Колпашевского райкома партии, стенограммы областных совещаний работников культуры и брошюры общества «Знание». Просыпался Антон с ощущением, что во рту у него пыль, а в голове — бесконечная, гладкая, как резиновый коврик, фраза, у которой нет ни начала, ни конца.

— Скажи что-нибудь, — попросил Шемахин на исходе второй недели.

— Искусство принадлежит народу, — сказал Антон, и сам удивился, как легко это вышло. — Конечно, кино является самым массовым из искусств, однако музыка призвана воспитывать человека не только эстетически, но, если можно так выразиться, и политически. Нам песня строить и жить помогает.

— Безупречно, — сказал Шемахин. — Абсолютно безупречно. Даже я поверил.

— А как они говорят в деревне? По-настоящему?

Шемахин замялся.

— Был курс, — признался он. — «Говоры Нарымского края. Лексика, фонетика, интонация». Четыреста часов. Но методическая комиссия его сняла как несущественный для задач наблюдения. Сказали, что наблюдатель должен понимать местную речь, а говорить ему на ней не обязательно, он же приезжий. Понимать ты будешь, у тебя пассивный словарь загружен.

— Понимать, — повторил Антон.

— Ну, в основном. И вот ещё что: говори медленно. Очень медленно. Тебя должны понимать, а у тебя будет акцент. Не акцент даже, а… интонация. Ты же говоришь, как мы. А мы говорим быстро и всё время радуемся. Там так не говорят. Там если человек быстро говорит и всё время радуется, то он или пьяный, или жулик. Медленно, понял?

— Понял.

— И время. Всегда называй точное время. Это дисциплинирует наблюдение. Не «вечером», а «в двадцать три пятнадцать». Отчёты тоже так пиши.

— А они так говорят?

— Нет, — сказал Шемахин. — Но это неважно. Ты культурный.

В последний день Шемахин положил перед Антоном чистый бланк паспорта.

— Фамилия, — сказал он. — Выбирай сам. Такая традиция. Имя-отчество мы тебе дали: Геннадий Николаевич, очень распространённое, никто не запомнит. А фамилию — сам.

Антон подумал совсем недолго.

— Руматов, — сказал он.

— Странная фамилия, — сказал Шемахин, но вписал. — Нерусская какая-то. Откуда?

— Из одной старой книжки. Там был такой благородный человек.

— Благородный, — с сомнением повторил Шемахин. — Ну-ну. Смотри только, чтобы не очень благородный. Там этого не любят.

4

Проводы были в лесу, на том самом месте.

Лежнёвки давно уже не было: её разобрали, брёвна увезли в музей, тропу засыпали, и теперь по ней ходили экскурсии школьников. Ржавый щит тоже увезли, а на его месте стоял аккуратный столбик с табличкой: «Здесь проходила дорога колхоза „Путь к коммунизму“. Охраняется как памятник истории». Трактор оставили — сказали, что с берёзой он ценнее, — и обнесли невысоким заборчиком. Берёза за эти годы стала толще и выше, а кабина, наоборот, будто ушла в землю и сделалась маленькой, как игрушечная.

Пашка приехал загорелый до черноты, с новым шрамом через бровь и с той особенной неторопливостью в движениях, которая бывает у людей, долго проживших там, где лишнее движение может стоить жизни. Он работал на каком-то другом объекте, про который ничего не рассказывал, но иногда во сне, говорили, ругался на непонятном языке и звал какого-то барона.

Анка работала в архиве Института и была очень красивая, и Антон с Пашкой оба это заметили и оба ничего не сказали.

Они сидели на заборчике возле трактора и пили сидр из одной бутылки.

— Ты Кондорова не слушай, — сказал Пашка. — То есть слушай, он мужик правильный. Но про базис не слушай.

— А что про базис?

— Ну, вот он тебе говорил — развитой феодализм с электрификацией?

— Говорил.

— Ерунда это, — сказал Пашка и отпил из бутылки. — Я перед командировкой три месяца сидел в архивах райкомов, по второй специальности. Нет у них там никакого феодализма. Феодал — это когда у тебя барон, и у барона замок, и барон тебя бьёт, но это твой барон. А там у них барона нет. Там всё принадлежит государству. Земля, трактора, коровы, люди. Государство само владеет, само распределяет, само себе план пишет и само его перевыполняет. Это не феодализм, Антоша. У них там государственный капитализм. Да и то деревня ему сопротивляется.

— Как это — сопротивляется?

— А вот так. Тихо. Самогонку варят. Колоски тащат. В колхоз ходят, а на огороде работают. Председателей снимают и сажают на лавочку. Лося бьют без лицензии. Живут по-своему, а райкому отчитываются как надо. Ты сам увидишь.

— Это ревизия базисной теории, — сказал Антон, но не очень уверенно.

— Это уточнение, — сказал Пашка и подмигнул. — Кондоров же тебе говорил: базисная теория не ошибается, она уточняется.

Анка молчала, смотрела на берёзу в кабине и рвала травинку на мелкие кусочки.

— А что значит «по-своему»? — спросил Антон. — Как это — по-своему?

— А я почём знаю, — сказал Пашка. — Я там не был. Ты будешь. Ты и расскажешь.

Они помолчали. Над лесом медленно, в розовом вечернем свете, шёл пассажирский дирижабль, и было слышно, как на нём играет музыка.

— Привези мне оттуда что-нибудь, — вдруг сказала Анка.

— Что?

— Не знаю. Что-нибудь настоящее.

— Лосиную кость, — сказал Антон и засмеялся.

Анка не засмеялась.

— Ты там не играй, Антоша, — сказала она. — Ладно? Ты всегда играешь. Ты в детстве с подушкой играл, а теперь ты с аккордеоном будешь играть. А там люди. Настоящие. Ты сам говорил.

— Я не буду играть. Я буду наблюдать.

— Ну да, — сказала Анка. — Ну да.

Она соскочила с заборчика, подошла к трактору и положила ладонь на ржавое колесо, как когда-то Антон. Постояла так.

— Возвращайся, — сказала она, не оборачиваясь.

5

Пароход назывался «Пролетарий».

Антон узнал его ещё издали, с пристани в Колпашеве. Он был белый, двухпалубный, с высокой красной трубой и огромными колёсами по бокам, закрытыми деревянными кожухами, на которых было написано его имя. Колёса шлёпали по воде, как ладони по столу, и от этого шлёпанья, от запаха угольного дыма, мокрых канатов и рыбы у Антона кружилась голова. Это было, пожалуй, первое, что ему по-настоящему понравилось.

Он стоял на нижней палубе, у борта, с чемоданом в одной руке и с футляром аккордеона в другой, в шляпе и красных ботинках, и на него смотрели.

Смотрели все. Смотрели бабы, сидевшие на мешках с мукой, смотрел дед с удочками, смотрел мужик в телогрейке, растянувший гармошку и забывший её сжать, смотрели ребятишки, которые сначала спрятались за мешки, а потом, осмелев, подползли ближе и смотрели снизу. Особенно на ботинки.

Антон вспомнил наставления Шемахина и улыбнулся медленно и культурно.

— Здравствуйте, товарищи, — сказал он и чуть наклонил голову, так что поля шляпы опустились.

— Здорово, — ответил мужик с гармошкой и наконец сжал её. Гармошка издала долгий удивлённый звук.

Старуха в чёрном платке, сидевшая ближе всех, оглядела Антона с головы до ног, от шляпы до ботинок и обратно, пожевала губами и спросила:

— Ты чей будешь?

Антон растерялся. Пассивный словарь подсказал, что слово «чей» есть местоимение притяжательное, вопросительное, но не подсказал, какого ответа от него ждут. Чей? В каком смысле? Он принадлежит Институту экспериментальной истории. Но этого сказать было нельзя.

— Я… свой, — сказал он медленно.

Бабы переглянулись.

— Свой, — повторила старуха и снова пожевала губами. — Ну-ну. Свой, значит. А к кому едешь?

— В Кедровку. В клуб. Заведующим.

Это оказалось правильным ответом. Лица вокруг разгладились, мужик с гармошкой кивнул, будто что-то для себя решил, а старуха сказала соседке негромко, но так, что Антон всё слышал:

На страницу:
1 из 7