
12 сибирских стульев
Отец Фёдор ошеломлённо бегал вместе со всеми. Так же, как и все, он говорил с проводниками искательным голосом, так же, как и все, боялся, что кассир дал ему не тот билет, и так же, как и все, голосовал за старосту, не понимая, за кого голосует. Старостой выбрали человека с бидоном, потому что бидон внушал доверие. Староста посмотрел на отца Фёдора, на его короткое пальто и утиный картуз и отвёл ему верхнюю полку у двери. Только когда его втиснули туда и корзинку засунули под голову, отец Фёдор пришёл в себя и даже повеселел.
Паровоз закричал полным голосом, и поезд тронулся, увозя отца Фёдора в неизвестную даль по делу загадочному, но сулящему, как видно, большие выгоды.
3.
Интересная штука — полоса отчуждения.
В Сибири это слово знает каждый, и знает в двух смыслах. В малом смысле полоса отчуждения — это вокзал, перрон, станционный буфет, водокачка и всё, что лежит на казённой земле вдоль рельсов. В большом смысле это целая страна. Далеко на востоке, в Маньчжурии, вдоль Китайско-Восточной железной дороги, уже тридцать лет тянется полоса отчуждения, где живут русские, ходят русские поезда и стоит русский город Харбин. Сибиряки ездят туда за чаем, за шёлком, за американскими журналами и за невестами и говорят: «Поехал в Полосу», — как говорят: «Поехал в Томск».
Самый обыкновенный гражданин, попав в полосу отчуждения, чувствует в себе некоторую хлопотливость и быстро превращается либо в пассажира, либо в грузополучателя, либо в безбилетного забулдыгу, омрачающего жизнь и служебную деятельность кондукторских бригад.
С той минуты, как гражданин вступает в полосу отчуждения, которую он по-дилетантски называет вокзалом, жизнь его резко меняется. К нему сейчас же подскакивают Ермаки Тимофеевичи в белых передниках с никелированными бляхами на сердце и услужливо подхватывают багаж. В Сибири это сравнение не метафора. Ермак Тимофеевич здесь у себя дома, на завоёванной территории, и носильщики, мнится, сознают это: несут чемоданы так, будто берут Искер.
С этой минуты гражданин уже не принадлежит самому себе. Он — пассажир и начинает исполнять все обязанности пассажира. Обязанности эти многосложны, но приятны.
Пассажир очень много ест. Простые смертные по ночам не едят, но пассажир ест и ночью. Ест он жареного цыплёнка, который для него дорог, крутые яйца, вредные для желудка, и омуля, от которого пахнет потом весь вагон. Сибирский пассажир, кроме того, ест масло — прямо из бидона, деревянной ложкой, с хлебом и без хлеба. Масло своё, артельное, и есть его в дороге считается не обжорством, а патриотизмом. Когда поезд прорезает стрелку, на полках бряцают многочисленные чайники и подпрыгивают завёрнутые в газетные кульки цыплята, лишённые ножек, с корнем вырванных пассажирами.
4.
Но пассажиры ничего этого не замечают. Они рассказывают анекдоты. Регулярно, через каждые три минуты, весь вагон надсаживается от смеха. Затем наступает тишина, и бархатный голос докладывает следующий анекдот:
— Встретились, значит, эсер, областник и социал-демократ. Сели и договорились.
— Ну и что?
— Ничего. Это и есть анекдот.
Чайники бряцают, цыплята летают на верхних полках, потревоженные громовым смехом. У каждого на сердце лежит заветный анекдот, который, трепыхаясь, дожидается своей очереди. Новый исполнитель, толкая локтями соседей и умоляюще крича: «А вот мне рассказывали!», с трудом завладевает вниманием:
— Как отличить эсера от областника?
— Как?
— Надо спросить социал-демократа.
— А он что скажет?
— Скажет, что оба меньшевики!
Вагон стонет. Человек с бидоном, староста, вытирает слёзы.
— А вот ещё, — кричит третий. — Приехал в Калачинск американец. Ходит, смотрит. Подходит к чалдону: «Скажите, сколько у вас тут партий?» Чалдон говорит: «Три». — «А какая правящая?» Чалдон подумал и говорит: «А это смотря какой день недели».
Тут, как всегда бывает в вагоне, анекдоты незаметно перешли в политику, а политика — в главный вопрос, который в 1927 году занимал всех сибирских пассажиров от Челябинска до Владивостока: в какой партии состоит президент Вологодский?
— Эсер, — уверенно сказал человек с бидоном. — Я сам видел, как он открывал эсеровский съезд в Новониколаевске. Вынул билет и показал. Красненький.
— Какой эсер! — закричал маленький человек в американских очках. — Областник! Ему на областническом съезде в Томске значок прикалывали, бело-зелёный. Он ещё сказал: «Носил и носить буду».
— А у моего свояка, — вмешалась женщина с омулем, — знакомый служит при президентской канцелярии. Так он говорит, у президента в бумажнике социал-демократический билет. Сам видел, когда тот за папиросы расплачивался.
— Во всех трех состоит, — мрачно сказал с нижней полки пожилой маслодел. — Он и эсер, и областник, и эсдек. Смотря кого сегодня мирит.
Вагон заспорил. Стали вспоминать речи президента. Речи были известны всем, потому что газеты всех трёх партий печатали их целиком, каждая со своим комментарием.
— «Процветание Сибири», — цитировал человек в очках. — Это областническое.
— «Трудовая основа нашей жизни», — возражал человек с бидоном. — Это эсеровское.
— «Единство сибирского народа», — вставлял кто-то. — Это эсдеки любят.
— А «процветание трудового единства Сибири»? Это чьё?
Этого не знал никто. Речи президента Вологодского были устроены так искусно, что партийность по ним решительно не вычислялась. Знающие люди говорили, что он пишет их сам, по ночам, вычёркивая каждое слово, которое могло бы понравиться одной партии больше, чем двум другим. Оставались процветание, единство и трудовая основа, и все три партии аплодировали стоя.
— А может, он вовсе отдельная партия? — предложил маслодел. — Четвёртая. Партия президента.
— Давайте проголосуем, — сказал староста, который за дорогу вошёл во вкус власти.
Проголосовали. Четыре голоса было за то, что президент эсер, четыре — что областник, четыре — что социал-демократ, и четыре — что отдельная партия. Отец Фёдор, разбуженный голосованием, проголосовал спросонья за все четыре варианта сразу, и его голос признали недействительным. Решения не было. Вагон, как и дума, разошёлся по полкам при своих мнениях, вполне довольный собой.
Тёмная ночь закрывала поля, из паровозной трубы вылетали вертлявые искры, и тонкие семафоры в светящихся зелёных очках щепетильно проносились мимо, глядя поверх поезда.
5.
Интересная штука полоса отчуждения! Во все концы Сибири бегут длинные тяжёлые поезда дальнего следования. Всюду открыта дорога. Везде горит зелёный огонь — путь свободен. «Сибирский экспресс», согнувшись на челябинской стрелке у самой границы, выскакивает на магистраль, прокладывая путь до Тихого океана. «Харбинский курьер», огибая Байкал, полным ходом спешит в Полосу. А на далёком Енисее, где поездов нет, уже готовится к навигации пароход Карской экспедиции, который повезёт сибирский хлеб северным морем прямо в Лондон, мимо Москвы и мимо всех тарифов.
Муза дальних странствий манит человека. Уже вырвала она отца Фёдора из тихой уездной обители и бросила в Омск. Уже и делопроизводитель загса Ипполит Матвеевич Воробьянинов потревожен в самом нутре своём и задумал чёрт знает что такое.
Носит людей по Сибири. Один за десять тысяч вёрст от места службы находит себе сияющую невесту в Харбине. Другой, в погоне за сокровищами, бросает почтово-телеграфное отделение и, как школьник, бежит на Алдан, где золото, говорят, лежит прямо в ручьях и где земство ещё не успело его обложить. А третий так и сидит себе дома, любовно поглаживая созревшую грыжу и читая сочинения графа Салиаса, купленные вместо рубля за пятак у калачинского эмигранта.
6.
На второй день после похорон, распорядителем которых любезно стал гробовой мастер Безенчук (глазет, кисти, в кредит, процессия от улицы Свободной Сибири до кладбища, три «нимфы», шедшие сзади и не отстававшие ни на шаг), Ипполит Матвеевич отправился на службу.
Он сел на войлочную подушечку и, исполняя возложенные на него обязанности, собственноручно зарегистрировал кончину: «Петухова Клавдия Ивановна, 59 лет, домашняя хозяйка, беженка из Европейской России, из дворян, беспартийная, жительство имевшая в Калачинске».
Над словом «беспартийная» Ипполит Матвеевич задержал перо. В Сибири это слово было почти титулом. Беспартийным здесь мог быть только человек исключительной твёрдости характера. Три партии боролись за каждую душу с таким ожесточением, что сохранить невинность было труднее, чем в любом другом отношении. Эсеры звали в кооперацию, областники — в земство, социал-демократы — в профсоюз, и всякий, кто вступал в кооператив, земство или профсоюз, тут же оказывался чьим-нибудь. Клавдия Ивановна устояла. Ей помогли скупость, глупость и привычка отвечать на всякое предложение одним словом: «Дорого». Ипполит Матвеевич вспомнил это и впервые за два дня подумал о тёще почти с уважением.
Затем он испросил себе двухнедельный отпуск, положенный по земским правилам, получил двадцать восемь рублей отпускных сибирскими золотыми и, распрощавшись с сослуживцами, отправился домой.
— Дядя Сэм в отпуск! — кричали ему вслед барышни. — Привезите из Омска чего-нибудь американского!
Ипполит Матвеевич не понял, чего именно американского ему надо привезти, но на всякий случай кивнул. По дороге он завернул в аптеку.
7.
Провизор Леопольд Григорьевич, которого домашние и друзья звали Липой, стоял за красным лакированным прилавком аптеки № 1 потребительского общества, окружённый молочного цвета банками с ядом, и со свойственной ему нервностью продавал золовке брандмейстера Насосова крем «для исключительной белизны кожи». Золовка, однако, требовала пудру «для ровного золотистого загара», как у американских киноактрис, которых она видела в харбинском журнале.
— У них там на всех загар, — говорила она, тыча пальцем в журнал. — Это у них модно. Белая кожа теперь только у эмигрантов.
— Загар, мадам, это от солнца, — нервно отвечал Липа. — Солнце у нас, слава богу, бесплатное. А крем — вот он.
Борьба этих противоположных продуктов парфюмерии длилась полчаса. Победил всё-таки Липа, продавший золовке брандмейстера губную помаду, флакон одеколона «Сибирская сирень» и клоповар — прибор, построенный по принципу самовара, но имеющий вид лейки.
Пока шла борьба, у прилавка собрались ещё двое покупателей: Сапежников, зашедший за содовыми порошками, что после охотничьих рассказов было неудивительно, и председатель «Нимфы», который, как оказалось, следил за Ипполитом Матвеевичем от самого загса, но не решался заговорить. Разговор, как всегда в калачинской аптеке, перешёл на международное положение.
— Как вам нравится Шанхай? — спросил Липа, заворачивая клоповар в газету. — Чан Кайши, говорят, коммунистов режет. Прямо на улицах.
— Это который Чан Кайши? — спросил Сапежников.
— Китайский генерал, — объяснил Липа. — Гоминьдан.
— А, — сказал Сапежников. — Это который в Харбине чайную держит, на Пристани? У него ещё вывеска с драконом.
— То Чан Вэньли, — поправил председатель «Нимфы». — Чаеторговец. А Чан Кайши — это из кинематографа. Он в «Тайне жёлтого дракона» играл, злодея.
Липа махнул на них рукой и развернул томские газеты, которые лежали у него на прилавке, все три.
— Вот, — сказал он с удовлетворением человека, долго ждавшего этой минуты. — Наконец-то выяснилась разница между партиями. Девять лет не было разницы, а тут нашлась. Эсеровская «Народная Сибирь»: «Привет китайскому народничеству! Генерал Чан Кайши ведёт китайское крестьянство по пути трудового социализма и народоправия, и Сибирь протягивает ему руку». Социал-демократическая «Рабочая газета»: «События в Шанхае требуют глубокого марксистского анализа. С одной стороны, Гоминьдан выражает интересы национальной буржуазии. С другой стороны, китайский пролетариат… С третьей стороны, нельзя не отметить…» — и так на два подвала. Ни слова, кому сочувствуют. А областническая «Сибирская жизнь» — одна строчка: «Что нам до китайцев? У Сибири свои дела». И всё. И передовица про маслоартели.
— Это правильно, — сказал председатель «Нимфы». — У нас свои дела.
Ипполит Матвеевич, которому китайские дела были глубоко безразличны, услышал только одно слово.
— Шанхай — прекрасный город, — мечтательно сказал он. — Говорят, там можно жить, как в Париже.
— Сейчас там можно умереть, как в Шанхае, — ответил Липа.
— Сибиряки, — неожиданно для себя сказал Ипполит Матвеевич, — и Россию продали, и Китай продадут. Им бы только масло.
Леопольд Григорьевич сочувственно пожал плечами, как бы говоря: «Кто Россию не продавал», — и приступил к делу.
— Что вы хотели?
— Средство для волос.
8.
— Для ращения, уничтожения, окраски?
— Какое там ращение, — сказал Ипполит Матвеевич. — Для окраски.
Липа оглянулся на дверь, понизил голос и вынул из-под прилавка квадратный флакон.
— Для окраски есть замечательное средство «Титаник». Получено с челябинской таможни. Контрабандный товар. Советский. Московского химтреста. Не смывается ни холодной, ни горячей водой, ни мыльной пеной, ни керосином. Радикальный чёрный цвет. Флакон на полгода стоит три рубля двенадцать копеек. Рекомендую как хорошему знакомому.
— Советский? — Ипполит Матвеевич брезгливо повертел флакон в руках. На этикетке была изображена женщина с волосами цвета антрацита и надпись: «Титаник. Химтрест ВСНХ СССР. Прочность гарантирована». — Неужели нет американского?
— Американское всё в Томске раскупают, — сказал Липа. — А советское к нам идёт, потому что у них там его никто не берёт. Они сами своё не покупают, всё за границей ищут. А у нас граница — Челябинск. Вот и выходит, что советский товар у нас самый заграничный.
Ипполит Матвеевич со вздохом выложил деньги.
Он вернулся домой и с омерзением стал поливать голову и усы большевистской жидкостью. По квартире распространилось зловоние. Председатель «Нимфы», пришедший было следом под предлогом соболезнования, постоял в сенях, понюхал и ушёл, ничего не сказав.
После обеда вонь убавилась, усы обсохли, слиплись, и расчесать их можно было только с большим трудом. Радикальный чёрный цвет оказался с явным зеленоватым отливом, как у бутылочного стекла.
— Ничего не могут сделать, — с горечью сказал Ипполит Матвеевич зеркалу. — Ничего! Государство сделать не могут, мануфактуру не могут, хлеба не могут, даже краску для волос — и ту не могут. Девять лет они там сидят, и всё у них с зеленоватым отливом!
Зеркало не возражало. В нём отражался высокий худой человек с чёрно-зелёными усами, похожий не столько на предводителя дворянства, сколько на приказчика из бакалейной лавки, решившего жениться.
Вторично красить было уже некогда. Ипполит Матвеевич вынул из тёщиной шкатулки найденный накануне список драгоценностей Клавдии Ивановны. Список был составлен её рукой, по-французски, с ценами в довоенных рублях: «Диадема — 5000. Колье — 10 000. Серьги — 3000…» Внизу стояла общая сумма, сто тысяч, и подчёркнута дважды. Ипполит Матвеевич перечёл список три раза и всякий раз пересчитывал сумму в доллары. Выходило по-прежнему пятьдесят тысяч.
Потом он пересчитал наличные деньги, запер квартиру, спрятал ключ в задний карман брюк, сел в «Сибирский скорый» и уехал в Омск.
Отец Фёдор был там уже два дня.

Глава V. Бойкий мальчик
1.
На масленицу 1913 года в губернском городе Барановске произошло событие, возмутившее передовые слои местного общества.
В четверг вечером в кафешантане «Сальве», в роскошно отделанных залах, шла грандиозная программа. Афиши, расклеенные по всему Барановску, обещали: «Всемирно известная труппа жонглёров „10 арабов“! Величайший феномен XX века Стэнс — загадочно, непостижимо, чудовищно! Стэнс — человек-загадка! Поразительные испанские акробаты Инас! Брезина — дива из парижского театра Фоли-Бержер! Сёстры Драфир и другие номера».
Арабов оказалось семеро, и двое из них были из Казани. Человек-загадка Стэнс угадывал мысли публики, но угадывал их почему-то всегда одинаково: всем выходило, что они думают о деньгах. Барановская публика находила, что это очень похоже на правду, и аплодировала.
Сёстры Драфир, их было трое, метались по крохотной сцене, задник которой изображал Версальский парк, и с сильным волжским акцентом пели:
— Мы с Парижу к вам приехали, Мы порхаем, как мотыльки, Нам купцы бросают денежки, А мужья — свои платки!
Исполнив куплет, сёстры вздрогнули, взялись за руки и под усилившийся аккомпанемент рояля что есть силы грянули припев, в котором слово «шарман» рифмовалось со словом «карман».
Отчаянный пляс и обворожительные улыбки трио Драфир не произвели никакого действия на передовые круги барановского общества. Круги эти были представлены в кафешантане гласным городской думы Чарушниковым с двоюродной сестрой, архитектором управы, бритым старичком, городовым врачом, тремя помещиками и многими менее именитыми людьми с двоюродными сёстрами и без них. Они проводили трио Драфир похоронными хлопками и снова предались радостям «семейного парадного ужина с шампанским Мумм (зелёная лента) по 2 рубля с персоны».
Но главной фигурой вечера был не гласный и не архитектор. За лучшим столиком, у самой сцены, сидел приезжий человек огромного роста, с бородой лопатой, в сюртуке из английского сукна, который был ему тесен в плечах, и с бриллиантовым перстнем на мизинце. Это был сибирский маслоторговец Ангелов, купец первой гильдии из Омска. В Барановск он приехал закупать сепараторы для своих маслоделен, сепараторы закупил ещё во вторник и теперь третий день проживал разницу между их ценой и тем, что за них заплатят сибирские мужики. С ним сидели две двоюродные сестры в палевых одеждах, которых он нашёл в Барановске, по его собственному выражению, «вместе с сепараторами».
Барановское общество смотрело на Ангелова со смешанным чувством. С одной стороны, он был сибиряк, то есть ел рыбу ножом и вытирал усы скатертью. С другой стороны, он заказывал шампанское не бутылками, а ящиками, и платил за всех. Купечество Барановска такого себе не позволяло давно. Здесь торговали лесом и пенькой, и торговали плохо. А сибиряк торговал маслом, и масло это, как он объяснял каждому, кто готов был слушать, давало золота вдвое больше, чем все сибирские прииски вместе взятые.
— Вдвое, — гремел Ангелов, — так сам Столыпин сказал, а Столыпин не врёт!
Столыпина к тому времени уже полтора года не было в живых, но Ангелов этого, по-видимому, не знал или не придавал значения.
На столиках, в особенных стопочках из «белого металла бр. Фраже», торчали привлекательные голубые меню. Содержание их, наводившее на Ангелова тяжёлую пьяную скуку, было обольстительно и необыкновенно для молодого человека лет семнадцати, сидевшего у самой сцены с недорогой, очень зрелых лет двоюродной сестрой. Молодой человек ещё раз перечёл меню: «Судачки Попьет. Жаркое цыплёнок. Малосольный огурец. Суфле-глясе Жанна д'Арк. Шампанское Мумм. Дамам — живые цветы», — сбалансировал в уме одному ему известные суммы и робко заказал ужин на две персоны.
А уже через полчаса плачущего молодого человека, в котором Ангелов громогласно опознал переодетого гимназиста, сына бакалейщика Дмитрия Маркеловича, выводил старый лакей Пётр, с негодованием бормотавший:
— А ежели денег нет, то зачем фрукты требовать. Они в карточке не обозначены. Им цена особая.
Двоюродная сестра, кокетливо закутавшись в кошачий палантин с чёрными лапками, шла позади, выбрасывая зад то направо, то налево и иронически подёргивая плечами.
— Двоечник! — радостно кричал вслед опозоренному гимназисту Ангелов. — Второгодник! Папе скажу! У меня у самого сын в Омске такой же. Будет тебе бенефис!
2.
Скука, навеянная выступлением сестёр Драфир, исчезла бесследно. На сцену медленно вышла знаменитая мадемуазель Брезина с бритыми подмышками и небесным личиком. Дива была облачена в страусовый туалет. Она не пела, не рассказывала и даже не танцевала. Она расхаживала по сцене, умильно глядя на публику, пронзительно вскрикивая и одновременно сбивая носком божественной ножки проволочное пенсне без стёкол с носа партнёра — бесцветного усатого господина.
Ангелов и городской архитектор были вне себя.
— Отдай всё — и мало! — кричал Ангелов страшным голосом и бил кулаком по столу так, что подпрыгивали стопочки бр. Фраже.
— Бис! Бис! Бис! — надсаживался архитектор.
Гласный Чарушников, пронзённый в самое сердце феей из Фоли-Бержер, поднялся из-за столика и, примерившись, тяжело дыша, бросил на сцену кружок серпантина. Развившись только до половины, кружок попал в подбородок прелестной дивы. Фея ещё больше заулыбалась. Неподдельное веселье захватило зал. Требовали шампанского. Ангелов потребовал ящик и велел поставить его на сцену, к ногам дивы. Городской архитектор плакал. Помещики усиленно приглашали городового врача к себе на охоту. Оркестр заиграл туш.
В момент наивысшей радости у входа раздались громкие голоса. Оркестр смолк, и архитектор, первым обернувшийся ко входу, сначала закашлялся, а потом зааплодировал.
В зал вошёл известный мот и бонвиван, уездный предводитель дворянства Ипполит Матвеевич Воробьянинов, ведя под руки двух совершенно голых дам. Позади шёл околоточный надзиратель в шинели и белых перчатках, держа под мышкой разноцветные бебехи, составлявшие, по-видимому, наряды разоблачившихся спутниц Ипполита Матвеевича.
— Не губите, ваше высокоблагородие! — дрожащим голосом говорил околоточный. — По долгу службы…
Голые дамы с любопытством смотрели на окружающих невинными глазами. В зале началось смятение. Не пал духом один лишь Ангелов.
— Голубчик! — дико умилился он и, опрокинув стул, пошёл через зал, раскрыв руки, как медведь, вышедший на рогатину. — Ипполит Матвеевич! Орёл! Дай я тебя поцелую! У нас в Омске такого не увидишь! Оркестр — туш!!!
— По долгу службы, — неожиданно твёрдо вымолвил околоточный, — не дозволяют правила!
— Што-с? — спросил Ипполит Матвеевич тенором, уклоняясь от сибирских объятий. — Кто вы такой?
— Околоточный надзиратель шестого околотка Садовой части Юкин.
— Господин Юкин, — язвительно сказал Ипполит Матвеевич, — сходите к полицмейстеру и доложите ему, что вы мне надоедали. А теперь по долгу службы составьте протокол.
И Ипполит Матвеевич горделиво проследовал со своими спутницами в отдельный кабинет, куда немедленно ринулись встревоженный метрдотель, сам хозяин «Сальве» и совершенно одичавший Ангелов.
3.
Метрдотеля и хозяина Ангелов выставил за дверь в первые же пять минут, сунув каждому по сторублёвой бумажке. Голым дамам он велел принести шампанского и шалей, чтобы не простудились. А сам сел напротив Ипполита Матвеевича, положил на стол огромные кулаки с бриллиантом на мизинце и заговорил о Сибири.
Говорил он о ней так, как говорят о любимой женщине, которую не стыдно показать людям. Масло, говорил Ангелов, масло — это золото, только мягкое. В Тобольской губернии каждая деревня держит маслодельню, мужик сдаёт молоко, получает деньги, а масло едет в Лондон, и там его едят англичане, думая, что оно датское. Земли — бери сколько хочешь, хоть сто десятин, хоть тысячу. Прииски — вот они, на Енисее, на Лене, на Алтае. Англичане уже пришли, «Лена Голдфилдс», а русские спят. Дома в Омске стоят за бесценок, потому что Омск растёт, но растёт так быстро, что цены за ним не поспевают.
— У нас, Ипполит Матвеевич, золото под ногами лежит! — гремел Ангелов. — Нагнись и подыми! А вы здесь сидите, пеньку свою считаете. Приезжайте! Я вам дом найду. Концессию найду. Губернатор у нас свой человек, мы его маслом кормим. Человек с вашим именем, с вашими манерами — да вы в Сибири первым лицом будете! У нас дворян нет, вы там один будете на всю губернию!
Ипполит Матвеевич слушал с брезгливостью, которую старался скрыть, потому что Ангелов наливал шампанское.
Сибирь он представлял себе смутно, но твёрдо. Сибирь — это там, где каторга. Где ссыльные, кандалы, снег, тайга, медведи и Достоевский. Где нет ни театра, ни приличного общества, ни дворянского собрания, а есть только бесконечная зима и в ней мужики. Сибирских мужиков Ипполит Матвеевич представлял себе примерно как медведей в тайге, только двуногих, в армяках и с бородами, как у этого Ангелова. Медведей, которые зачем-то научились делать масло и теперь продают его англичанам.
«Дикий край, — думал Ипполит Матвеевич, глядя, как сибиряк вытирает усы скатертью. — Без цивилизации. Один в один этот Ангелов. Вот так они там все и живут».
Но слово «золото» действовало на него сильнее презрения. Двадцать тысяч годового дохода, оставленные покойным отцом, уже в те годы таяли быстрее, чем Ипполиту Матвеевичу хотелось бы. Имение было заложено, лес продан, а голуби, которых он из сыновней почтительности не решался продать, ели больше, чем стоили.