– Что ты главный по сельскому: по Лачиново, да Мансарово, да Тенявино…
Стрекотнул телефон.
– Меня нет пока! – приказал Зимоходов. – Сверку устроил? Ты б Мармыжи назвал.
– Основали их кто, а, эти все сёлы? – гнул Заговеев. – Спрос как с начальства, ты их всех должен знать… Квашниных слыхал?
– Чьи Сады? – Чин, поёрзав по креслу, вперился в грудь мне. – Что ли Квашнин вы?
– Ну!! – грохнул в стол рукой Заговеев. – Я ведь не просто так! Осознал, что как Флавск для Агарина – то и дай Квашнину гектар?
Зимоходов вздохнул. – Батяня, он в ГэПэУ был, сказывал, привели из Тенявино контру, под потолок, как вы… – И он смолк.
– Ты нам землю дай, свет-Сергеич! – гнул Заговеев.
Тот, стукнув пальцами по столешнице, встал, направился к шкафу.
– Ох-те, дворяне вы… – Он не мог скрыть довольства, что и у них в селе есть герой; можно мудрствовать о капризах судьбы. – А не брат вы тому, с генштаба? Дали б солдат в страду… – Он, вернувшись, раскрыл файл. – Где Квашнины? Так, Ложкин…
– Дом на Рогожскую.
– Конспирация? – Он пошёл взять другой файл. – Нет давно ни товарища Берии, ни товарища Сталина, а у вас конспирация? Много лет как свобода!
Сидючи в кресле, он был значителен, встав – уменьшился; ноги коротки. Диспропорция – от шумерских царств, где сановники восседали средь мелкоты людской весь свой век. Оттого, пройдя, Зимоходов спешил сесть, чтобы не поняли, что он, в общем-то, мал для должности и ему тяжело управляться даже и с плотью, с мыслью тем более. Он извлёк файл, вытащил вшивки. – Так, февраля, ага… Года восемьдесят… дом в Квасовке, на трёх сотках… дарственная… Рогожской Бе… Беренике Сергеевне? От второго десятого девяносто четвёртого, дополнительно двадцать соток… Двадцать три с домом, также строеньями… Подпись: Шпонькина… – Он, захлопнув файл, посмотрел на стоявшего подле двери ребёнка. – Что ж, чтоб у нас был вроде как барин…
– Во, это самое!! – ликовал старик.
– Га на вас пойдёт… Бе Рогожскую нам не надо… Это не надо. Мне подставляться? Здесь у нас выборы, а в политике сложно, в ней компроматы. Мне зачем? Незачем. Мне до пенсии здесь бы… – Он почесал в боку. – Ты, целинник, не против, чтоб я началил?
– Мил друг! Баулиных и Попкова, Дьякова и Чугреевых: кто в Мансарово и в Тенявино – за тебя все! Осенью – дак барашка… Ты заходи, знай, коли с Магнатиком будешь в поле. Поле твоё же? Преватизировал?
– Всё! – прервал Зимоходов. – Вы от жены – по дарственной, пусть нотариус впишет и – просим милости. Паспорт можно ваш? Данные. Чтоб заранее.
Я дал паспорт.
– Что-то не понял… – вскинул взор Зимоходов. – В паспорте имя Кваснин вы. Как же так?
Объяснить, как нас выслали в глушь? как отец отвёл беды этой вот «с»? как я сам, живший втуне «квашнинством», свыкнулся с этой серенькой «с»? как мне с этой «с» легче – точно как трусу слечь перед боем или саркомнику за обманным диагнозом? Вновь мне шиш? Мне ничтожные, на куличках, сотки не выбить? Завтра Закваскин сральню устроит мне перед окнами?! Я стыл в липком поту.
– Михайлович! – Заговеев тянул кулак с мятой шапкой. – Что ж ты – Кваснин, а? Вроде Закваскина…
Зимоходов поддакнул: – Кажется, много лет с тех пор, как зовись ты хоть чёртом. Ну, не врубаюсь я, не врубаюсь: вы к нам приходите как одно, сам – третье… Мне для чего Кваснин? – Он засунул файл в шкаф, сказав: – Ты давай заходи, целинник. – Он прогонял меня.
– Я Квашнин!
– Ну, и будьте!
Я вышел в одури, что сменила стыд и взялась из фантазии, что нельзя не чтить во мне Квашнина и что мне нужно верить, ибо, во-первых, я не могу лгать; плюс потому ещё, что нельзя не увидеть квашнинское в моём облике! В чём признался (что я теряюсь в пиковых случаях, что раним, ненаходчив, скован) суть ухищрения, чтоб предстать в лучшем свете: добрым, порядочным, бескорыстным. Но вот реально только гордыней было всё то во мне, что, сочтя себя «Квашниным», пребывало «Кваснин», лживый, знающий два пути: тяготение к Богу, чтоб подчиняться призрачной силе, – и злость на медлящих a priori[10 - Заранее, предварительно (лат.).] признать твой верх.
Подтверждать себя?!
Я шагал, сражён, что какие-то варвары мнят меня самозванцем и даже жалким, раз я сбежал от них. Я не видел: сын, мной тащимый, хнычет и падает и мне кто-то кричит… На улице, задержавшись, чтоб перейти «М-2», я взмолился, чтоб Бог помог мне. Как я вчера торчал с карабином злой в снежном домике – нынче, злой, я убить могу. Мне б вообще пропасть, провалится сквозь землю, столь оскорблённому и смятенному, потрясённому пылью, грохотом, ветром, копотью от машин к Москве… Я терзаться стал перед той «М-2», вин не ведая. Что виниться, если добился, что отодвинут к жизненной свалке и рвут последнее во мне – корни? Истинно, чем я хуже Закваскина? Он – сумел… Да любой выбьет сотку в местности, где заброшены, в сорняках лежат сотни, тысячи, прорвы га!! Кто попало выбьет здесь сотку! Я ж – не сумел.
Мне – мёртвое дважды два всегда.
Мне – «законы»…
Что же выходит: им побеждать – мне маяться?
Вдруг в мой мозг впал Иаков, самокопательный муж из Библии, скоммуниздивший первородство у своих братьев, с Некто боровшийся и Его, это Некто, рекшее, что Оно Бог, поправший; так что то Некто мигом признало: раз поверг Бога, то люд тем паче. Важно не то совсем, что народ иудейский выкрал-де первенство. Мне не смачные древности суть важны, а пример, что, запнув Бога, выиграть можно. В том аванс индульгенции на борьбу с чем-то внутренним, либо вовсе негодным, либо чрезмерным мне (чересчур во мне Бога в виде табу и норм, идеалов и принципов). То есть надо дерзать на всё, посылая в зад этику вместе с Богом, чтобы стать избранным?
Оттого, может, как Заговеев позвал меня, я, ему не ответив, вскачь перешёл «М-2» и потёк с сыном улицей, коей вёз нас недавно в центр Флавска мерин… что и догнал нас вмиг. Я махнул рукой. Разобиженный, Заговеев накрыл вожжой карий круп. Я смотрел вдогон.
Шли мы медленно… Город кончился; на окраинах нас облаяли шавки… Водонапорка: убрана льдистой мантией, шитой холодом из воды и клякс птиц, пятен ржавчины и небес, стывших солнцем позднего марта. Сын покатался в складках и сборках шлейфа от мантии. Мы опять пошли… Между тем как я брёл по дороге между колдобин вслед Заговееву, кой гремел вдали, в километрах, сын бежал полем плотного наста, вскрикивая:
– Сюда иди!
– Провалюсь, – отвечал я.
Но он настаивал.
Чудилось: прусь в колдобинах – а вдруг шаг до иного, вольного?
В общем, как я с утра глупил (севши в розвальни, чтоб в итоге и вышло всё), то, опять решив не по собственной тщетной мудрости (и не мудрости, стало быть), я шагнул на наст, положив, что когда до моста через Лохну не провалюсь в снегах – жизнь выправлю.
Проходили мы пустошь, ставшую свалкой. Сын оборачивался: отстал я? Наст был надёжен сказочным образом для моей биомассы весом под центнер. Я восторгался, чуть не бежал от чувств. Рой уверенных, оперённых надежд кружил: на какую ни глянь – осанна! Солнце сияло. Я участил шаги, переполненный счастьем, взял сына за руку… и упал.
– Пап, что с тобой!
Я сипел: – Ничего, всё как надо… Тоша, сходи давай, чтоб Григорий Иванович был сюда. В поле раненный, объясни… Сыграем, что ты разведчик… или шпион… Сыграем… Я вас жду с мерином.
– Нет, пап!
Он посмотрел вдаль. Он видел в дымке из страха Квасовку, лиственницы, дом, «ниву»… Как туда? Сквозь уродливый, в ямах, свалку-пустырь сперва, где мы были? Сквозь строй тенявинских чуждых зимних дворов с собаками? Мимо скорбных развалин каменной церкви? И, по-над поймой, мимо ограбленных мёртвых изб, кончаемых вдруг разлогом, где чупакабра или что хуже? И только после – чёрный копытенный грязный двор, где есть мерин, но и всё прочее, с виду доброе (но кто ведает?), и где странный дед Гриша в топотных валенках, сизокожий, дышащий змей-горынычем?
– А зачем туда? – он пал духом.
– Я не могу идти.
– Можешь!
Я промолчал. Освоится. Пусть втечёт в него путь… Освоится…
– Буду знак давать, – я сказал.
– Стемнеет.
– Нет, – я вёл сквозь ментальные сумерки. – Не стемнеет, хоть двадцать раз ходи. А тебе – только раз, чтоб оттуда на розвальнях с дедом Гришей. Здесь… Квашнины прежде жили здесь.