Оценить:
 Рейтинг: 0

Rusология. Хроники Квашниных

Год написания книги
2016
<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 13 14 15 ... 17 >>
На страницу:
11 из 17
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Мерин с нижней дороги, что по-над поймой, сдвинулся. Кто-то шёл за акацией (караганой).

Вскоре Закваскин, как он и был вчера, в безрукавке, в фетровых бурках, в старой папахе, сильно насупленный, повернул ко мне и пролез с клюкой по сугробам.

– Мерина бросил, теря-тетеря? Ехай, пьянь! – он бурчал Заговееву. – Брешешь тут человеку. Он не баран дурь слушать, а он учёный и кандидат.

– Да?! «грёбаный» и «наука бесштанная»? Извиняюсь, Михайлович, но такой это пёс – в глаза ссы… Мерин мешал ему! Что, сынок твой приехает? На такси, идрит? А пешком придёт!! – Вынув свой «Беломор», Заговеев досадовал: – Кандидат… День назад, сильно злобленный, что тебе продал дом давно, он в промать тебя, друг-Михайлович…

– Рот закрой! Политуру жрёшь, ловок врать! – встрял Закваскин. – Днями всё ездиит, зашибает на водку. Первый тут врун. Курлыпа!

– Дак… – Заговеев курил уже, запалив папиросину с пятой спички, сжав кулак, хмурясь. – Нет, ты болтал, скажи, что – твои лужки? Документ покажь, что твои лужки, не Михайловича!

– Пьянь. Дурень. Ты ни бум-бум, гляжу! – постучал ему в грудь Закваскин. – Образование-то – шесть классов. Помню, пришёл в колхоз, лист подписывал крестиком. Знал за девками бегать. Если б не я, хрен приняли б… – и Закваскин толкнул его. – Мать твою пожалел тогда, безотцовщина. Ну, ходи! Говорить нам дай.

Заговеев отёр свою чёлку тылом ладони. – Ты про лужки нам, умный.

Скрывши взгляд под насупленной бровью, тот погрозил клюкой. – Не бал?й, фуфел квасовский! А москвич понимает. Видит, как дом купил. На Степановну дом отписан был, чтоб сберечь его, потому как я с властью бился. Знали ведь – конфисковывать.

– Суть давай…

– Цыц, пьянь! – гаркнул Закваскин. – Я в Воркуте был, дура и пишет мне: дом продать, сыну денег… Вякали вот такие курлыпы, – за воровство сидел мой Колюха-то. А сидел – так как, вдаль смотря, разрушал старый строй. Кто лучше? Кто, как ты, водку жрал да пахал? Выкуси!! – И он поднял вверх листик. – Лучшие, кто вперёд глядел: солженицыны и сынок мой. Тут, – продолжал он, – баба решилась, где родила с меня личность, дом продать, где доска потом будет, кто здесь родился. Я тогда, под андроповской строгостью, что ж, пишу, продавай. Про лужки слова не было, про сад не было. Там – Закваскина дарит дом на трёх сотках этой… Рогожской. Было ведь? Как юрист сказал вроде дарственной, чтоб законно. Вот документ, написано, что подарено «дом с пристройками на трёх сотках»; вот тут как… – И Закваскин вскричал озлясь: – Где лужки? Не помянуты! Тут читай! А про сотки-то – есть оно! Значит сад – мой в бумаге! Осенью… – он сморкаться стал в тряпицу, – перемерил я землю. Сто где-то соток, и все мои без трёх.

Близ меня тёрся сын, бормочущий, чтоб «скорее», так как «пора уже».

– Как! – твердил я в смятении. – Нам меняли свидетельства в девяносто четвёртом; я вписал двадцать соток к трём, остальные – заимка.

– Что ж, по закону… Семьдесят семь моих в этом случае, и лужки тож… Сад – двадцать соток? Коли лужки твои, тогда садик мой, – вёл Закваскин. (Думалось, что вот-вот объяснится первым апреля). – Ты же не где-то взял, чтоб всяк рылся у дома, а ты у дома взял сотки. Нет, что ли?.. Ты, Гришка, слушай и мне не тявкай, как этот Бобик твой… Или сдох уже Бобик? Мне не слыхать его.

– Дак шпана твоя… те Серёня с Виталей! – стал вскипать бедный.

– Ври! Доказательства? Покажи нам их. Врать я сам горазд… – И Закваскин упёр взор в моего сына. – Я пришёл, что дрова мои кончились, а в твоих, москвич, – как ты думал, но, знай, в моих лесах, – сухостойник. Я и возьму дрова, так как ты сказал, что твои сотки – садик. Мне те дрова нужны, чтоб сынка печкой встретить. Ты вот и сам с сынком, понимаешь жизнь… Старший твой что не ездиит, Митька-то? Как малого звать? Съем! – он гаркнул.

Сын отбежал.

– Пугнул дитё… – Заговеев ругнулся. – Где тут в бумаге, что лес вдруг твой? Тягаешь?! Что, я в Москве живу, чтоб не видеть? Лиственки в спил хотел, да боялся: как зачнут падать – с Флавска заметят… Ты документ покажь! – Заговеев надвинулся.

– Есть такой. Со Степановной дали нам пару га как местным. А где возьму их – тут я и сам с усам. Взял в твою, москвич, сторону. Что вдоль Гришки брать? У него одна грязь… Бал?й! – оттолкнул он начальственно Заговеева в грудь. – Подь к дьяволу! И готовь мне аванс, пьянь. Будешь косить в лужках? Так с тебя полста долларов.

– Во, Михайлович!! По его всегда! Что молчишь? Он же в двор твой без мыла, а?

Я молчал.

– Так как знает законы, – буркнул Закваскин. – Правильно. А ты подь, Гришка, подь отсель. Подои коровёнку, чтоб молока мне; будет на выпивку. Ты, Рогожский… без зла к тебе, по нужде только требую, и своё. Сад? – твой пусть. Мне пока незачем.

– Во! Да как так?! – выл Заговеев.

И я ушёл, поняв, что не вытерплю. Я ушёл разобраться, прежде чем спорить или затеять что, – не немедленно, когда мозг являл сонмы вздрюченных и разрозненных, перемешанных слов и помыслов. Струны психики лопались. Я на корточках кочергой ворошил угли в печке нудно и долго. В сумерках с сыном вышел к засидке.

В домике, – в снежном домике на валу снегов, взгромождённых Магнатиком, – я засел близ упёртого в доски пола оружия и включил фонарь. Я себя контролировал и почти стал спокоен, страшен для внешнего. Я, окончив рефлексии и сказав, что нам нужно молчать с сих пор, наблюдал, как, захваченный новизной обстоятельств, сын мой поигрывал в бытовую рутину, да-да, поигрывал, учась взрослости (но зачем ей учиться, пакостной взрослости? благо кончиться в детстве; зря толстоевские о «слезинках» детей; вдруг прав маньяк, кто казнит их безгрешными до злой взрослости; чик по горлышку – и в раю?). Сын стал есть, ибо ел он не где-нибудь: в снежном домике; после делал бойницы; после, зевая, стал убеждать себя: почитать? обязательно! и – читал в мечтах… Вдруг дыханием затуманил луч фонаря.

– Пап, убьёшь их? Ну, этих зайцев?

– Да. Они губят сад.

– Громко?

– Да. Очень громко.

Он подытожил: – Спать пойду.

Я кивнул и убрал фонарь.

Искрил в лунности снег в саду с тенью рва; стыли яблони…

Скрывшись в Квасовку, я и здесь в страстях, я и здесь держу, что, в покор хамью не суясь в делёж благ и выгод (ибо «возвышенный»), я испытывал недовольство, что обделяем. Я уступал с тех пор, как крутым «поворотом на ручку» вынут из матки, и когда октябрил в честь «самого бескорыстного, справедливого, гениального дедушки», и студентом, впитывая «Маркс-Ленина». Уступал, пиша справки в духе партийности, мча в колхоз «урожай спасать». Кандидат я стал, когда впору быть доктором. Я снимал углы, веря, что есть страдальцы, коим нужнее «место для жизни». В цумах и гумах, в лавках и торгах мне выпадало всё второсортное, а в дискуссиях надо мной брали верх «идейные». Доставалось мне худшее. Даже в Квасовку я нуждой попал: не пробил «подмосковную», а тут выпало, что есть как бы фамильное и мой долг как раз… «Благородство» гнело меня. Был ли я благороден? Нет, просто роль играл. Не прельщённый добром (в чём истина?) и ни злом (бескорыстен), мозг мой заклинило. В пятьдесят я стал нуль средь рвачества. Я спасал семью – и не смог спасти. Неприкаянность вышла хворью. Я двинул в Квасовку до корней припасть… И вдруг в Квасовку прёт реальность, весь в совокупности «мир сей»! Ранее на планете Земля и в нации, избывающей самоё себя, я имел свой кут и надеялся: Русь пусть ельциных, а Москва пусть лужковых, Флавск пусть магнатиков, но вот Квасовки треть – моя.

Мой, – сто метров в длину и сто в ширь, – сад с бугром от хором моих предков, замкнутый флорою! Мои стылые, непролазные, обложные снега и зайцы! три эти лиственки и любая травинка! Даже и дым здесь мой! Лезет вор?! А задать ему!! Цапнуть за ухо – и пинком гнать к убогости, где средь чахлых кустов под проваленной крышей жмётся изба его! Вот как надо бы… Я не смог, притворясь, что – бессребреник. А ведь жгло меня…

Хватит! Всё моё!!

Всё в периметре флоры – всё моё!

Я учил себя, а ведь чувствовал: повторись – промолчу, не побью его, но лишь вякну, что – «жаль», «прискорбный факт», но что «жизнь, к сожалению, так устроена», и, «раз надобно, документ раз есть…»

Я ушёл в избу. Месяц скашивал три окна в пол возле лежанки. Сын спал…

Что сделать, чтоб эта данность (явь, сущее) не драла его? Чтоб не вырос он, точно я и отец мой, люмпеном без корней и средств? Что я дам ему: блеск фамилии (с буквой «с»), пару древних «эпистол» с братиной?.. Я решил обсудить «Закваскина» в смысле имени. Перво-наперво, ударение на присущем холопам слоге (ведь не Квашнин, Репнин в их достоинстве); с характерной приставкой, кажущей суррогат, неконченность, прилагательность (вот что здесь эта «за-» из когорты слов «заумь» или «закладничество»); с окончанием, уточняющим принадлежность высшему в иерархии возрастной, родовой и служебно-сословной (здесь уязвим и я сам, «Квашнин», да ведь я не упорствую, что мы лучшие). Резюмируем: «Николай» – «Победитель Народов»; «Фёдорович» – «Дар Божий»? Эвона, вышло как! «Божий Дар Побеждать Людей» – против нас, «Павла» («Малого»), и «Григория» («Бдящего»). Имя – нрав и характер. Тьма их, Закваскиных, хамов с шкурною логикой. Документы – на га вообще, он ведь их не привязывал к местности; но он выбрал не свой кут, голый, безлесый и позаброшенный, а «в твою, москвич, сторону», в обихоженный сад, ловкач. Власть одобрила. Получилось, что пусть фактически у меня сто соток, но юридически – двор под дом, плюс ещё двадцать соток… Может быть, он коньяк поднёс власти или дал взятку… Я и жена моя – кто? Нездешние. Раньше мы что-то значили. Нынче значит лишь сикль (рубль, доллар). Нет его – нет и прав, босяк… Взять учёностью? Да на кой им труд по вопросам герульского и гепидского? Я и сам их забыл почти.

И я начал молиться, мысленно… Слух расширился, так что слышались: стук о крышу, плеск в Лохне вод и, изредка, шум «М-2», устремлявшейся к югу где-то за склоном… Бог не ответил. Я страдал мало, чтоб Он ответил? Он изрек: «не заботьтесь о завтрашнем», – а я точно не слышал, чтя Его меньше армии старшины…

Позавтракав и припрятав скарб (от Серёни с Виталей, присных Закваскина), мы отправились на восток, во Флавск, под-над поймой, нижней дорогой.

Ветер усилился… Наст был твёрд, как лёд, под сияющим солнцем. Разве что ивы в пойме мохнатились. То есть не было неги, не было… Над порядками труб вдали колыхались дымы и, склоняясь, текли на юг. Кошка белого цвета, сидя на брёвнах, сонно мечтала; страшное минуло, вьюги с тьмой отодвинулись, близко мыши, что выбираются из снегов грызть веточки.

– А ручьи будут?

– Вряд ли.

– Зайцы, пап, были?

– Спрятались.

– Ну, а были бы? – он взглянул снизу вверх. – Стрелял бы?

И я ответил, что «не стрелял бы». Он начал прыгать. Он был доволен.

Двигались вдоль окраинных изб Тенявино, позаброшенных и запущенных. Но с жилых рядов выли псы; а приёмники, с той достаточной громкостью, дабы слышал владелец в утренних хлопотах, врали, что «кабинет Ибакова» выдохся и всё плохо, длится «война в Чечне», «тренд к рецессии». В пойме слышно всё задолго… Мы свернули вниз к мельнице, а точнее к руинам. Вот они: светлый камень стены без кровли и, над окном, фриз красного. В водах, звонких, студёных, незастывавших, спал тёмный жёрнов, сбоку весь в тине. Мы с сыном влезли внутрь, где, пленённое, жило эхо.

– Мельница. Наша.
<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 13 14 15 ... 17 >>
На страницу:
11 из 17