Выпускной 2007
Он перестаёт улыбаться. На секунду, но я вижу.
Прошлой весной трое пэтэушников отобрали у Кирюхи, Лёхиного младшего брата, велосипед, а самого толкнули в лужу. Лёха нашёл того, кто был на велосипеде, и сломал ему нос с одного удара. На вопрос судьи «Вы раскаиваетесь?» сказал: «Нет. Он у малого велик забрал». Год условно.
— Я в курсе, Дэн, — голос у него становится ниже. — Поэтому я на шухере, а не внутри. Шухер — это не статья. Шухер — это я гулял.
Он правда в это верит.
— Мопед у тебя откуда?
Он дёргается.
— По случаю взял. А чё?
— У Серого. В долг.
— Ты откуда… — Лёха бледнеет под загаром. — Кто сказал?
Это я узнал потом: мопед был краденый, Серёга «продал» его Лёхе за пятнадцать тысяч в долг, и Лёха отрабатывал — сначала по мелочи, потом «темой».
— Ну отрабатываю, — говорит Лёха зло. — И чё? Отработаю — и свободен. Мужик сказал — мужик сделал. Не лезь, Дэн. Не твоё.
— А Кирюха? — говорю я тихо. — Ты ему шлем обещал. С денег. Настоящий, с забралом. Он без тебя пропадёт, Лёх.
Лёха крутит ключ в замке зажигания и долго не отвечает.
— Не трожь Кирюху, — говорит он очень тихо. — Я ради него и… Короче. Не трожь.
Разговор закончен.
— Не хочешь — не иди. Я сам. Только не стучи никому, ладно? Денис. Слышишь меня?
Полным именем он зовёт меня, только когда совсем всерьёз. Когда клялись на кирпиче. Когда в гаражах, в два сорок три ночи, сказал «вали».
— Слышу.
— Вот и ладно. — Он снова улыбается, и скол на зубе блестит на солнце.
Мопед чихает, плюётся синим дымом и уносит его к школе. Через плечо Лёха орёт:
— В десять у школы, выпускник! Не опаздывай!
Я стою у ларька с кульком семечек. Рядом синий таксофон. На трубке висит клок пуха. План А не сработал. Ничего. Восемнадцать часов. Я успею.
— Сынок, — говорит Зина. — А ты так и не сказал. Шесть букв. Ожидание хорошего.
— Не знаю, тёть Зин. Честно. Девятнадцать лет не знаю.
Она смотрит на меня поверх очков, кивает туда, куда уехал мопед, и лицо у неё вдруг не ласковое, а серьёзное.
— Ты дружку своему передай, пусть аккуратнее сегодня. Палыч кефир не взял. Каждое утро берёт, в восемь десять, как часы. А сегодня мимо прошёл.
— И что?
— Значит, злой, — говорит Зина. — Значит, к вечеру кого-нибудь закроет.
Глава 6. Соколов Денис
В десять у четырнадцатой школы не протолкнуться. Над крыльцом растяжка «В добрый путь, выпускники-2007!», и буква «П» в слове «путь» держится на одном гвозде. Она провисит так до сентября. В этом городе ничего никуда не девается. Кроме людей.
Двор забит. У крыльца стол под красной скатертью, на нём аттестаты в синих корочках и две коробочки с медалями. Чей-то папа держит на плече видеокамеру размером с гранатомёт:
— Не моргаем! Все смотрят сюда! Галя, ты моргнула!
Я встаю в строй одиннадцатого «А», в три ряда, как на фотографии Вики. Одноклассников узнаю не сразу: вчера половина из них сидела передо мной с лысинами и ипотеками.
Галина Петровна выходит к микрофону. «Дорогие мои», — говорит она, и колонка срывается в свист. «Дети. Сегодня вы…» — пауза слышна на весь двор. «Вы уходите в жизнь!» Она сморкается прямо в микрофон. «В большую! Жизнь!»
Потом микрофон берёт Шилов-старший, депутат гордумы, с причёской, которая не шевелится от ветра: «От лица… От себя лично! Школе — компьютерный класс!»
Двор хлопает. И первым — до всякого алфавита — директор вручает аттестат его сыну. Из рук папы, под камеру: «Шилов Артём!»
Артём выходит в голубой рубашке без единой складки. Ему восемнадцать: оставался на второй год. Отец обнимает его одной рукой, второй держит корочку повыше, чтобы попала в кадр. Артём улыбается.
Камера отворачивается. Шилов-старший сразу убирает руку с плеча сына и отходит к директору, не взглянув на него. Улыбка у Артёма держится ещё секунду, по привычке. Потом гаснет, и он стоит один у стола с синей корочкой, как будто не знает, куда её деть.
Я ищу Лёху. Нахожу в последнем ряду: лента через не то плечо, в кулаке семечки. Он ловит мой взгляд, показывает пальцем на Артёма, потом себе в рот: тошнит. Физрук по кличке Свисток поворачивает голову, и Лёха мгновенно делает лицо примерного выпускника.
Получается так смешно, что я фыркаю вслух. Таня Котова смотрит на меня с ужасом. Я помнил Лёху только таким, каким видел в последний раз: на коленях, в гаражах. А он, оказывается, был смешной.
Дальше по алфавиту. «Белова Анна! Золотая медаль!» Она выходит из третьего ряда. Белая блузка, высокий хвост. На запястье чёрная резинка для волос — Аня крутит её на контрольных двумя пальцами. Аня берёт аттестат и идёт обратно.
Мимо меня. И смотрит не на крыльцо, не на камеру — на меня. Прямо, внимательно, будто сверяет с фотографией, которую держит в голове.
«Крюков Алексей!» Лёха идёт к столу вразвалочку, берёт аттестат и кланяется на три стороны. Двор хохочет. Где-то в толпе тётя Тамара, Лёхина мама, в лёгкой кофте поверх больничного халата — отпросилась со смены на час — хлопает громче всех и вытирает глаза.
«Соколов Денис!» Я иду к столу. Галина Петровна протягивает мне синюю корочку и вдруг задерживает её в руке.
— Соколов, у вас сегодня такое лицо… осмысленное. Я даже испугалась.
И тут я слышу маму. Не голос — звук. Она стоит в толпе родителей, рядом с Батей, прижав ладони ко рту, и плачет. Некрасиво, громко, на весь двор. Батя держит её за локоть и смотрит в небо, будто проверяет погоду.
В две тысячи седьмом я не обернулся. Взял аттестат и пошёл к Лёхе. Про то, что мама плакала, я узнаю сейчас, через девятнадцать лет.
Я не иду в строй. Я иду через двор к ней и отдаю ей аттестат. Она открывает синюю корочку прямо там, ведёт пальцем по строчкам оценок, по печати. Прижимает к груди.
— Ты чего? — шепчет она. — Дениска. Ты чего, ревёшь, что ли? Это я реветь должна, а не ты.
«Дениска» — так она называет меня, только когда никто не слышит. Батя смотрит на нас и говорит своё: «Ну-ну».
* * *Когда строй рассыпается и все бегут фотографироваться, я иду к Ане. Двенадцать шагов. Вика Ермакова — розовое платье, мыльница на шее — орёт через двор: «Белова! Все вместе!» Аня не оборачивается.
— Привет, — говорю я. Голос выходит басом с хрипом.
— Соколов. — Она смотрит на мой галстук. — Ты галстук зубами завязывал?
— Батя завязывал.
— Тогда беру слова назад. — Уголок рта у неё дёргается. — Батю не критикую.
Потом она смотрит мне в лицо.
— Давно тебя не видела.
— Мы ж в пятницу виделись. На репетиции.
Пауза. На полсекунды, но я её слышу. Я двенадцать лет слушаю паузы в телефонной трубке: пауза перед «да» и пауза перед «я подумаю» звучат по-разному.
— Да, — говорит Аня. — В пятницу. Конечно. — Резинка на запястье замирает на полуобороте.
— Белова! — Вика хватает её за руку. — Ну ты чего, все ждут! Соколов, улыбаемся! — Вспышка бьёт мне в глаза. — Ой, ты моргнул. Ладно, ты всегда моргаешь.
Аню уводят. Она оборачивается один раз, коротко.
В седьмом классе она подошла ко мне в коридоре, сунула в руку записку, сложенную конвертиком, и сказала: «Передай Крюкову. Только не читай». Я не прочитал. Весь урок держал руку в кармане, а потом не нашёл Лёху, потом там были пацаны, потом записка постиралась вместе со штанами. Через неделю Аня спросила: «Передал?» Я сказал: «Ага». И она больше ни разу ни о чём меня не просила.
Я лет семнадцать думал, что записка была для Лёхи. И только в тридцать, в метро, вдруг понял: она отдала её мне, а не Лёхе, с которым сидела за одной партой. «Не читай» было проверкой. Открою или нет.
Я не открыл. Я вообще не открываю — ни записки, ни сообщения.
* * *— Соколов! — Свисток стоит у входа в спортзал, руки в боки. — Пять лет ты у меня на канат не залез! Иди хоть стулья носи! Бегом!
В спортзале прохладно. Я снимаю пиджак. И тут из раздевалки слышу голос. Гладкий, без единой запинки.
— Серый, я всё отдам. Я же сказал. Сегодня ночью закроем вопрос.
Тот, на том конце, говорит что-то длинное.
— Да не кипишуй ты. Всё по плану. Я тебе напишу. Одно слово напишу — и заходите.
Щелчок раскладушки. Я едва успеваю отойти к стопке стульев. Из раздевалки выходит Артём, на пальце крутятся ключи от джипа. Улыбка включается мгновенно, как свет в холодильнике.
— Соколов. Стульчики? Труд облагораживает. — У двери он оборачивается. — Слышь. Расслабься. Лицо у тебя — как на похороны пришёл.
Дверь хлопает.
Девятнадцать лет я думал, что Артём Шилов оказался в гаражах случайно. Шёл мимо, увидел нас у отцовского бокса. Тупое провинциальное невезение, за которое Лёха заплатил четырьмя годами.
А Серый, выходит, ждал сигнала от него.
Глава 7. Скукота
Ключ от крыши Лёха носит на чёрном шнурке на шее. Говорит — «по наследству». Крыша залита тёплым гудроном. За низким парапетом — весь Тополинск, и над ним летит тополиный пух.
Лёха сидит на парапете, свесив ноги наружу. Четыре этажа вниз, и ему всё равно.
— Дэн! Ну наконец! Я думал, тебя Свисток в спортзале закопал.
Рядом с ним бутылка шампанского, тёплая, с утра на солнце.
— Это с какого праздника?
— С моего. — Лёха стучит ногтем по сколотому зубу. — Зуб даю, сегодня лучший день. Садись, профессор, пока не прокисло.
Я сажусь рядом, но спиной к пустоте. Тело семнадцатилетнее, а страх высоты мой, тридцатишестилетний, с ипотекой.
Пробка улетает за парапет. Пена хлещет Лёхе на брюки.
— Ну ёлки! — Лёха ржёт. — Ладно, высохнет. Держи.
Пьём из горла. Шампанское тёплое, сладкое, противное. Самое вкусное шампанское в моей жизни.
— Короче, — говорит Лёха. — Ты про вечер не передумал?
— Лёх…
— Не, ну ты подумай. — Он загибает пальцы. — Мопед отработаю — раз. Кирюхе шлем — два. Мамке на зубы — три. Ей мост ставить надо, она полгода жуёт одной стороной. Три штуки, Дэн. За час постоять.
— А условка?
Он перестаёт улыбаться. На секунду.
— Ты с утра как мамка моя, — говорит он спокойно. — Я ж сказал: я на шухере. Гулял я. Гулял, понял?
— Слушай, — Лёха толкает меня плечом. — А ты кем будешь? Ну, вообще. Потом.
Вике я вчера — то есть через девятнадцать лет — сказал правду. И Вика нашла для неё одно вежливое слово.
— Буду продавать людям кредиты, — говорю я. — По телефону. Которые им не нужны.
Лёха смотрит на меня. Долго. Я жду, что он заржёт.
— Скукота, — говорит Лёха.
Не заржал. Просто сказал. И я смеюсь — до слёз, так что шампанское идёт носом. Мне никто так не говорил. Говорили «перспективно», «ну, молодец».
— Ты чё? — Он смотрит с подозрением. — Ты чё ржёшь? Ты вчера где-то начал?
— Ага, — говорю я, вытирая глаза. — Где-то начал.
Мы сидим долго. Лёха рассказывает про Кирюху, про «Байт», про мойку. Как Серёга на рынке продал ему мопед «за так, ну то есть в долг, но по-братски». «По-братски». У меня внутри что-то дёргается.
— Слышь, — говорит Лёха. — Белова на тебя пять лет смотрит. А ты на неё — как баран на новые ворота.
— Не смотрит.
— Смотрит. Я с ней сижу, я знаю. — Он сплёвывает шелуху за парапет. — Подойди уже, позорище. Сегодня выпускной. Сегодня всем можно.
Я смотрю на его профиль и думаю: а ты, Лёх? Ты сам на неё сколько лет смотришь? В две тысячи седьмом мне это не приходило в голову. Лёха был Лёха: весёлый, наглый, свой.
— А ты? — говорю я.
— А чё я? — Он поворачивается слишком быстро. — Я ничё. Я по мопедам.
Он встаёт на парапете во весь рост и орёт на весь Тополинск:
— ВЫПУСКНИКИ-И-И!
Внизу, на Заводской, ему отвечает гудок. Два раза, басом. Чёрный джип выезжает со школьной парковки.
— О, — Лёха машет джипу, как родному. — Шилов. Тоже рад. Слышь, он ко мне на той неделе на мойку заезжал, бампер мыть. Стоит, ключиками крутит. Говорит: «Крюков, а мопед-то у тебя знакомый. Чей, напомни?» — Лёха хмыкает. — Глаз-алмаз. Откуда он знает, а?
Я сижу на тёплом гудроне и смотрю, как джип сворачивает за угол. Артём знает, чей у Лёхи мопед. Значит, знает, кому Лёха должен. Значит, знает, кто будет ночью стоять у сорок седьмого.
Девятнадцать лет я ни разу не спросил себя: а кто, собственно, позвал нас в эти гаражи?
Глава 8. Танец родителей
В три — банкет в кафе «Ивушка». Под козырьком бетонный пингвин-урна, кто-то нарисовал ему маркером усы. Потом здесь будет «Встреча». Пингвина уберут.
Внутри столы буквой «П», оливье в хрустальных салатницах, водка в графинах для родителей и в стаканчиках из-под компота — для выпускников.
Я сижу между Лёхой и Вовкой Сычёвым. Напротив, через стол, — мама и Батя. Мама в платье, которое сшила сама за три ночи. У Бати тесный в плечах пиджак и галстук, который он завязал себе сам, тоже петлёй. Батя ест молча и сосредоточенно, как работает. Мама не ест — мама следит.
— Петя, — говорит она вполголоса, — Шиловы во главе сели. Они ж даже не скидывались!
— Оля. Ешь.
Мама поджимает губы и кладёт мне ещё оливье.
— Худой как глиста. В Москве тебя кто кормить будет?
Тамада объявляет тосты. Шилов-старший долго говорит про «двери, которые для вас открыты». Мама шепчет: «Двери у него открыты. У него ворота на даче открыты, и те автоматические». Батя толкает её коленом под столом.
Аня сидит в конце стола, с мамой и с отчимом, дядей Геной. Дядя Гена большой, тяжёлый, неподвижный. Бывший милиционер, теперь водитель Шилова. Пьёт только компот: ему ещё вечером везти.
Аня не смотрит на меня. Совсем. Резинка на запястье крутится туда-сюда. Тамада читает тост в стихах, про «крылья за спиной». Аня, не поднимая глаз от тарелки, беззвучно шевелит губами — в такт, слово в слово. Оливье у неё нетронутый. Я замечаю это и тут же забываю.
Этот банкет я потом почти не помнил. Помнил только, что Батя танцевал с мамой. И что он ушёл в восемь. А сейчас я смотрю.
Я смотрю, как мама, разговаривая с соседкой, не глядя поправляет Бате воротник — двумя пальцами, как поправляла его двадцать пять лет подряд. Как Батя не замечает и чуть наклоняет голову, чтобы ей было удобнее.
Я смотрю, как он под столом трёт грудь. Достаёт флакончик, кладёт таблетку под язык. Мама не видит. Я вижу.
— Пап, — говорю я через стол. — Ты как?
Он смотрит на меня поверх очков.
— Нормально. Ешь давай.
И трёт грудь.
— А теперь — танец родителей! — кричит тамада. — Мамы и папы, на танцпол! Не стесняемся!
Колонка играет что-то медленное. Мама уже стоит, Батя сидит.
— Петя.
— Не.
— Петя, все идут.
— Пусть идут.
— Пётр Андреевич!
Батя вздыхает так тяжело, будто его зовут грузить вагон. Встаёт и протягивает маме руку. Мама берёт её и смеётся — тихо, как девчонка.
Танцевать Батя не умеет совсем. Он переступает с ноги на ногу, держит маму за талию одной рукой, как держат что-то хрупкое и чужое, и смотрит под ноги. На третьем такте наступает ей на туфлю. Батя что-то говорит ей на ухо — я не слышу, — и мама краснеет и бьёт его кулачком в плечо.
Тогда, в две тысячи седьмом, я не смотрел. Что Батя танцевал, я узнал по фотографиям, которые потом напечатала мама. После похорон я их перелистал и не узнал его: на фотографиях он смеялся. Я не помнил, чтобы Батя смеялся.
А он смеётся. Сейчас. Отвернувшись, чтобы никто не видел.
Мне хочется встать и сказать ему всё — про март, про гараж, про то, что я не успел. Я сижу. Если встану — сломаю это.
* * *В 16:05 я иду мыть руки. На лестнице вниз, к туалетам, навстречу мне поднимается Вика на шпильках. На второй ступеньке левая шпилька уходит вбок с сухим щелчком.
— Капе-е-ец! — Каблук висит на одном гвоздике. — Это ж мамины! Мама из Турции привезла! Соколов, ты видел?!
— Видел.
— Прикинь! — Она садится на ступеньку и снимает туфлю. Голос понижается, глаза становятся круглыми. — Соколов, а ты про Шилова слышал?
— Нет.
— Он вчера в автоматах сорок штук слил! Сорок! Мне Танька сказала, а ей — его водитель. Ну не дядя Гена, другой, который зама возит. — Она прикрывает рот ладонью. — Я тебе ничего не говорила.
Сорок тысяч. Такое даже депутат гордумы сыну просто так не спустит. «Серый, я всё отдам».
— Вик, а кому он слил? Кто ему давал?
— Ой, Соколов, ты как следователь. — Вика уже разглядывает каблук. — Я откуда знаю? Слушай, у тебя клея нет? Нет? Ну ты бесполезный.
Она уходит наверх на одной туфле, вторую несёт в руке.
* * *В половине седьмого я выхожу на улицу «подышать». В две тысячи седьмом я тоже выходил сюда в это время и что-то видел краем глаза.
Чуть дальше, у поворота во двор, стоит серая «девятка» с тонированными стёклами. Рядом Артём, ключи на пальце. И Серёга.
Серёга Мальцев. Двадцать два года, полтора отсидел. Бритый, в чёрной кожаной куртке, хотя тридцать градусов. Артём говорит быстро и машет свободной рукой. Серёга слушает и не двигается.
Я иду по другой стороне улицы и встаю за рекламным щитом. Отсюда слышно.
— …короче, я тебе пишу «чисто», — говорит Артём. — Одно слово. И вы заходите. Сумка на полу, справа от машины. Синяя, с полосками. Там всё.
— Всё — это сколько? — Серёга говорит так тихо, что я едва различаю.
— Хватит. И на мой долг, и тебе сверху. Расслабься, Серый. Я свой бокс знаю.
— А ключ?
— Ключ у тебя будет. Я ж сказал.
— Ты много чего сказал, малой. — Серёга вынимает руку из кармана. В руке чётки из хлебного мякиша: такие делают там, откуда он вернулся. Щёлк, щёлк. — Я тебе по-людски поверил. Не надо так, чтобы я потом передумал.
Серёга садится в «девятку», и машина трогается с хрипом. Артём поворачивается и смотрит прямо на мой щит. Я не дышу. Артём отворачивается и не спеша идёт к кафе.
«Пишу „чисто“ — и вы заходите». Артём сам даёт ключ. Артём знает, где стоит сумка. Это не Серёга грабит бокс Шилова. Это Артём пускает Серёгу в свой бокс. Зачем вору приглашение?
Нужен кто-то, кто будет виноват.
Глава 9. Ливень
В 19:15 в «Ивушке» гаснет свет.
Гирлянда, люстры, музыка обрываются разом, и в тишине слышно, как кто-то роняет вилку. Тамада кричит в мёртвый микрофон: «Без паники, товарищи, это сюрприз!» — и все смеются. Две минуты. Пробки. Я помню.
В сумерках напротив меня мама шарит в сумке.
— Петя, ты таблетки взял? Я ж говорила, взять с собой…
— Взял, — говорит Батя. — Сиди.
Его рука лежит на груди. Не трёт — просто лежит, ладонью. В темноте можно, никто не видит. Свет включается, все хлопают. Батина рука уже на скатерти, рядом с вилкой.
В конце стола Аня смотрит не в тарелку, а на меня. Свет мигает ещё раз, и она отворачивается.
В восемь Батя встаёт. Тяжело, опираясь о стол, как утром на кухне. Целует маму в макушку и обходит стол ко мне.
— Сменщик заболел, — говорит он. — Ремизов. Я в ночь выйду.
— Пап…
— Не начинай. — Он кладёт руку мне на плечо. Рука тяжёлая, тёплая. — Гуляй. Только с головой.
Он говорил это и в две тысячи седьмом. Это были последние слова, которые он сказал мне в ту ночь. Утром он вернулся со смены, когда я уже лежал лицом к стене, с разбитыми руками под подушкой. О той ночи мы не говорили никогда.
— Пап, — говорю я и встаю. — Не ходи. Ну её, эту смену.
— Ты чего, сын?
Я не могу сказать: через восемь лет у тебя будет инфаркт, и я буду поднимать венки. Не могу сказать: если ты будешь дома этой ночью, может, я не уйду в гаражи. Я сам слышу, что это бред.
— Ничего. Просто… выпускной же.
— Выпускной у тебя, а не у меня, — говорит Батя. И вдруг, неловко, притягивает меня к себе одной рукой и хлопает по спине два раза. — Всё. Давай. С головой.
Он уходит. Я смотрю ему в спину, пока не закрывается дверь.
В 20:40 начинается ливень. С реки приходит туча и обрушивается разом. Пингвин-урна стоит под ливнем, усатый и невозмутимый.
Я стою под козырьком. Пух тонет в лужах. Рядом встаёт Аня. Не близко, на расстоянии вытянутой руки.
— Десять минут, — говорит она. — Потом кончится.
— Откуда знаешь?
Она пожимает плечами.
— Летние ливни всегда короткие. — И, не поворачиваясь: — Соколов, ты знаешь, откуда лучше всего видно рассвет?
— С крыши?
— С набережной. Там, где ступеньки к воде. Солнце встаёт прямо из-за моста. В половине пятого.
— Ты что, видела?
Она молчит — та самая пауза, на полсекунды.
— Мне рассказывали, — говорит Аня.
Ливень кончается сразу. Ровно через десять минут. Аня уходит первой, не оглядываясь. У меня в кармане вибрирует телефон.
в 10 у дк. потом в час на дело. не тупи профессор
* * *Из актового зала ДК химиков вынесли кресла. Под потолком крутится зеркальный шар. За пультом Славик из одиннадцатого «Б». Он ставит «Дворы-подъезды» — второй раз за вечер, — и весь зал орёт припев. Только Аня Белова на первом же аккорде молча выходит из зала.
А я стою у стены и думаю: какие же они все маленькие.
— Профессор! — Лёха хватает меня за локоть и тащит к боковой двери. — Пошли.
За ДК мусорные баки. Лёха садится на нижнюю ступеньку, вскрывает зубами две банки «Пантеры», одну даёт мне.
— Ты сегодня какой-то… — говорит Лёха. — То ржёшь, то смотришь, как будто я умер. Ты чё, влюбился?
— Лёх. Послушай меня. Один раз. Не ржи. Я видел Шилова с Серым. У кафе. Шилов сам дал Серому ключ от бокса. Шилов сам напишет ему, когда заходить. Сын депутата сам пускает воров к отцу в гараж. Тебе это не кажется странным?
Лёха морщит лоб.
— Ну… Шилов должен Серому. Может, так расплачивается. Типа, бери у бати сам, мне не жалко.
— А мы тогда зачем? Если Шилов сам открывает — зачем шухер?
— Ну, Серый сказал, на всякий. — Он кладёт мне руку на плечо, тяжёлую, как у Бати. — Ты чё грузишься? Постоим час, получим три штуки. Я мопед закрою. Ты — хоть новую мобилу.
«Три штуки — это ж новая мобила». Мои слова. Сегодня я их не говорил, а они всё равно прозвучали, только его голосом. Как будто в этот день их обязательно должен кто-то сказать.
— Не ходи, — говорю я. — Я тебе сам отдам эти три штуки. Займу, найду, не знаю.
Лёха смотрит на меня очень странно.
— Ты мне что, денег предлагаешь? Чтоб я не пошёл?
— Да.
— Я чё тебе, нищий? — Он встаёт, бросает банку в бак и промахивается. И без злости, твёрдо: — Я сам отработаю. Мужик сказал — мужик сделал. Не хочешь — не иди. — У двери оборачивается, улыбается своим сколом. — Медляк в двадцать три сорок. Белову пригласи, профессор. А то я её приглашу.
Дверь хлопает. Нельзя предлагать деньги человеку, у которого гордость дороже денег. Я это знаю. И всё равно предложил.
В 23:00 я стою у окна в фойе. Отсюда видна стоянка. Артём выходит из ДК, на ходу развязывая галстук, и садится в чёрный джип. Один. Джип сворачивает не налево, к центру, где на Пушкинской живут Шиловы, а направо.
«Шилов куда?» — спрашиваю я пацана на перилах крыльца. «Переодеться, сказал. Облился».
Я смотрю, как красные огни уходят к мосту. Туда, где за рекой частный сектор.
И гаражи «Рассвет».
Глава 10. Дверь
В 23:15 у Славика дымится колонка, и полчаса музыка идёт из одной, хриплая. Я этого не помнил: в две тысячи седьмом я в это время сидел за ДК с Лёхой.
В 23:40 Славик ставит медляк. Свет гаснет. Остаются шар и синий прожектор. Пары держатся друг за друга на расстоянии вытянутой руки.
Аня стоит у противоположной стены. Вику уже утащил танцевать кто-то из «Б», и Аня осталась одна. Она смотрит на меня через весь зал. Прямо.
У меня одна минута. Шилов пригласит её на второй, я это помню. Одна минута, двадцать шагов через танцпол и одно слово: «Пойдём?» Мне тридцать шесть. Двадцать шагов — не так уж много.
Я делаю первый шаг, и в кармане вибрирует телефон. Лёха:
дэн ты где. серый звонит говорит в пол первого уже выходим. давай за дк быстро
Я стою на краю танцпола. Справа Аня. Слева дверь, за которой лестница, за лестницей Лёха, а за Лёхой ночь, гаражи и угол ворот.
Я выбираю дверь.
Выбираю, потому что в голове одна мысль, взрослая, правильная: сначала главное. Если я сейчас потеряю его из виду, я его не найду.
За ДК Лёхи нет. Я бегаю вокруг здания три минуты. Лёха стоит у колонн, разговаривает по телефону и машет мне: «Щас, щас». Я возвращаюсь в зал.
Медляк идёт третью минуту. В синем свете под шаром — Аня и Артём. Он вернулся, конечно: к медляку он успевает всегда. Переоделся, рубашка другая, белая. Его руки у неё на талии. Её руки у него на плечах — не обнимают, просто лежат.
Она соглашается назло. Это я знал всегда: назло мне, потому что я опять не подошёл.
А теперь знаю ещё одно. На этот раз я не струсил. Я выбрал. И это хуже.
Через плечо Артёма Аня смотрит на меня. Не обиженно. Не зло. Так, будто ничего другого и не ждала.
В 00:10 садится телефон. Пищит коротко, жалобно — и всё. Зарядка дома, на подоконнике.
