Оценить:
 Рейтинг: 0

Salus populi suprema lex est. Благо народа – высший закон (сборник)

Год написания книги
2015
1 2 3 4 5 >>
На страницу:
1 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Salus populi suprema lex est. Благо народа – высший закон (сборник)
Инна Александрова

Инна Александрова трудилась всю жизнь: в пятидесятые прошлого века учила ребятишек литературе и русскому языку в русско-татарской Бугульме; в шестидесятые преподавала древнерусскую литературу и восемнадцатый век в пединституте бывшего Кёнигсберга; тридцать лет редактировала книжки в научных издательствах.

В сорок первом вместе с родителями была репрессирована, хотя преступление заключилось в единственном слове, означающем национальность. По ошибке в паспорт отца было вписано «немец».

Пишет с восемьдесят четвертого года: в журнале «Огонёк», вышла первая повесть. Были публикации в «Знамени», «Континенте», «Правозащитнике», «Диалоге», теперь – в нью-йоркском «Слово/Word». Автор одиннадцати книг. Предлагаемая – двенадцатая.

Книги – о тихом мужестве обиженных, но не сломленных людей, о тех, кто сумел сохранить человеческое достоинство в самых тяжелых условиях.

Инна Александрова

Salus populi suprema lex est. Благо народа – высший закон (сборник)

© Инна Александрова, 2015

© Независимое издательство «Пик», 2015

* * *

Salus populi suprema lex est

Благо народа – высший закон

О, были б помыслы чисты!
А остальное все приложится.

    Булат Окуджава

«А я приду к тебе, мой милый, из безвозвратной стороны», – шепчет, мурлычет себе под нос жена Дина, а я, дурак, никак не мгу понять, что за безвозвратная сторона. Когда доходит, становится страшно. Сам в эту сторону еще не хочу, а Дина… Свое желание скорей туда попасть объясняет усталостью, желанием покончить с тем, чего натерпелась в этой, земной, жизни. Натерпелась же много, ох! как много…

Ей было четыре года, когда толстая, жирная, вонючая тетка, отбросив ее рукой, прошипела: «У…у…у, жидовское отродье». Дина не заплакала, а побежала к маме спросить, что же такое «жидовское отродье». Мама – красавица, комсомолка в красной косыночке, почему-то заплакала и плакала долго, неутешно. Потом Дине много встречалось таких теток и дядек. Она тоже плакала, но ничего не изменилось. Я – русский, православный, но как же ненавижу этих теток и дядек! Как ненавижу!.. Мог бы – задушил…

Родился в Подмосковье в тридцать третьем и, кажется, помню себя с пеленок. По крайней мере, главное воспоминание самого раннего детства – спеленутость, несвобода. Мне всегда хотелось вырваться из пут, а потому, став постарше, ненавидел тесную одежду.

Родители приехали в Подмосковье на какое-то время: в Москве жили все близкие родственники матери. Отец родом с Урала, из Челябинской губернии. Жили на Урале в совхозе, чтобы как-то прокормиться: я был уже третьим ребенком. Мать, как и отец, окончила финансовый техникум и всю жизнь проработала в сберкассе – так тогда назывались теперешние сбербанки. Уходя на работу, они совали мне в рот нажеванный и завернутый в марлю хлебный мякиш, а мои две «няньки» – четырех и трех лет братья – убегали на улицу. Я заходился в голодном крике. Оттого и рос рахитичным, долго не ходил, не говорил. Мычал.

Наверно, так скудно жили тогда не все: на селе многие имели хозяйство, скот, огороды. Мои же интеллигентные родители абсолютно ничем не располагали, кроме троих детей и мизерной зарплаты. Хотя отец работал фининспектором, взяток не брал – не мог и подумать об этом.

Отца не помню, но, по рассказам матери, он был неутомимым оптимистом и, когда спрашивали: «Митя, как живешь?», бодро отвечал: «Хорошо живу: под головой – мешок с мукой. Подушки нет. Молоко детям ношу в ведре: другой посуды нет…» Был предельно честным, открытым, веселым.

Не помню его потому, что погиб он, когда мне было всего полтора года. Мы с братом Геной сильно болели, нужно было лекарство. На рабочем поезде он поехал в Челябинск. Возвращаясь – поезд замедлял ход – спрыгнул, упал и ударился головой о рельсы. В беспамятстве отвезли в город, в больницу. Там и нашла его мать. Он ее не узнал. Теперь, может, и спасли бы. Ему было чуть за тридцать. Нам, ребятам, – четыре, три и полтора года.

Отплакав положенное, мать решила возвращаться в Москву к своим родным, но не больно-то ее ждали. Площадь – жилая, – с которой уезжала на Урал на практику и там вышла замуж, была занята старшей сестрой. Ей пришлось искать пристанище в Подмосковье. Оно нашлось в Красной Пахре.

Мать, Тамара была красивой волоокой женщиной. Я не волоок. У меня глаза обычные – серые. В молодости были приличные, а теперь… с мешками. Как и мать, почти всю жизнь – очкарик. Мама была пятым ребенком в семье, и ее отец, мой дед, умер, когда ей было два года, а потому накануне Первой мировой отдали ее на воспитание в немецкую общину, то есть в немецкий детский дом. Жили они тогда в Либаве, теперешней Лиепае. Учась и разговаривая в общине по-немецки, мать плохо говорила по-русски, а когда началась Первая мировая, попросила старших сестер купить ей православный крестик, чтобы все знали, что она не немка.

Дед со стороны матери был акцизным чиновником. Акциз – это вид косвенного налога на предметы массового потребления. Налог включался в цену товара и был важнейшим источником бюджета страны с рыночной экономикой. В СССР такого налога не было. Акцизные чиновники, надо думать, жили неплохо. Вино, как вспоминали сестры матери, всегда было на столе, пока жив был дед. И, хотя богатыми они не были, концы с концами сводили.

Когда началась Первая мировая, немецкая община распалась, мать вернулась домой. Воспитательницей ее стала Надежда, старшая сестра. Разница – восемнадцать лет. Мать была капризным ребенком. Эту черту характера унаследовал и я. Но я капризничаю только дома и никогда на людях.

Женились они с отцом, как говорила мать, по любви, потому смерть отца перенесла тяжело. Старшего сына Сашу при отъезде с Урала «на время» попросили родственники отца. Она отдала и, как оказалось, навсегда, хотя Саша, став взрослым, часто к ней приезжал и, по-моему, обиды не держал.

Несчастные не очень кому-то нужны. Место матери в Москве было занято старшей сестрой Соней и ее семьей. Бабушка, мамина мать, теперь сама жила в приживалках, и нам пришлось ехать в Пахру. Здесь дали и работу, и комнатку при сберкассе: маленькую – метров десять. Мы втроем вполне прилично разместились. Даже кот с собакой немедленно появились: животных мать любила. В сельской местности собака и кошка обычно дармоеды: их можно обидеть, не кормить. Мать делилась последним.

Жили на крошечную материнскую зарплату. Тогда, в отличие от теперешнего, в сберкассах платили сущие копейки. Никакими «шахер-махерами» никто не занимался: тут же упрятали бы за решетку. За отца никакой пенсии не дали, так как погиб не «при исполнении служебных обязанностей», да и вообще пенсий в то время практически не было. В Пахре люди жили натуральным хозяйством и жили неплохо – не голодали. У нас же, кроме двух маленьких грядок, ничего не было: соседи не желали делиться ни землей, ни сараюшкой. Что могла предложить детям одинокая женщина, кроме одноразовой похлебки и кусочка хлеба? Когда я сильно заболел, мать позвонила в Москву сестре Надежде. Бездетная Надежда, недавно вышедшая замуж за иностранца-политэмигранта, предложила забрать меня. Обе понимали: в Пахре я умру.

Надежда забрала меня полуторагодовалого и с этого времени стал я московско-арбатским мальчиком. Моя московская жизнь – с некоторыми перерывами – продолжается и по сию пору, хотя теперь живу, конечно, не на Арбате.

Жизнь Надежды, сестры матери, что забрала меня, – хоть пиши роман! Из-за того, что отец умер рано, не поставив детей на ноги, трудиться начала в четырнадцать лет: посадили в магазине за кассовый аппарат. Всю жизнь работала много и разнообразно, официально выйдя на пенсию в семьдесят лет. Но и после семидесяти подрабатывала массажем. Хотя не кончила гимназии, писала очень грамотно, потому как всегда читала. До революции работала мелким чиновником на почте, в учебном округе, выучилась печатать на машинке.

Надежда жила в Вильно. Любила его бесконечно. И вообще, благословен тот, кому удалось увидеть этот город, каким был и каким остался – причудливо-барочным, с итальянской архитектурой, перенесенной в северные края, городом, где история запечатлена в каждом камне, городом сорока католических костелов и множества синагог – до массового отъезда евреев. Евреи в те далекие времена называли его Иерусалимом Севера. Свою любовь к Вильно Надежда передала и мне: так случилось, что я учился – заочно – в Вильнюсском университете.

Очень редко, но иногда Надежда рассказывала мне о гражданской войне: как одни русские мужики убивали других русских. На ее глазах «красные» вытаскивали из поездов тех офицеров, которые не сняли с себя погоны, и расстреливали тут же, на месте. В сорок третьем, во время Второй мировой, когда в Советской армии ввели погоны, она горько плакала: видно вспоминала картины убийств. Очень осторожно, но еще в сороковые, как-то сказала, что когда Николай II отрекся от престола, поняла, что Россия погибла, хотя монархисткой, как сейчас понимаю, никогда не была.

Служа в санитарном поезде и ухаживая за сыпнотифозными, заразилась тифом. Каким-то путем, уже больная, попала в Одессу, которая в то время была у «белых». Как потом оказалось, мать и сестры считали ее давно погибшей. Переболев и выбравшись из ямы смерти, снова стала работать медсестрой. И тут на пути ее встретился врач Михаил Жданов. Надежда официально вышла за него замуж – даже фамилию поменяла, но Жданов оказался кокаинистом. Наверно, потому ее первая беременность окончилась выкидышем, причем таким, что она больше не имела детей.

Из Одессы они со Ждановым попали в Новороссийск и здесь пережили эвакуацию «белых», которая запомнилась кошмаром. Когда судьба забросила их в Джанкой, зеленый крымский городок показался тихой пристанью. Но пагубное пристрастие доконало Жданова: в середине двадцатого года он умер.

Пережив весь ужас взятия Джанкоя красногвардейцами, не знала, что делать дальше: оставаться в Крыму или возвращаться к родным, которые жили в то время в Питере. Думаю, если бы оказалась в Севастополе – ушла бы в эмиграцию, но она стала пробираться на Север, в Петроград, не зная, что родные уже живут в Москве. Продав последние ценные вещички, из Питера подалась в Москву.

Москва встретила не распростертыми объятиями: родные сами ютились в коммуналке, в двух маленьких комнатушках. И здесь на помощь пришла виленская подружка, которая уже достаточно давно обосновалась в Москве и жила на Знаменке – потом улице Фрунзе, а теперь снова Знаменке, что в десяти минутах ходьбы от Боровицких ворот Кремля. Дом по тем временам был шикарный. В квартире, куда подселилась, проживал когда-то преуспевающий врач. Их одиннадцатиметровая комната казалась раем, а вскоре подруге за доброту подфартило: попался хороший человек, взял замуж. Комната осталась за Надеждой. Это было в двадцать втором, и она прожила в ней пятьдесят лет. Не очень давно поинтересовался теперешней судьбой квартиры – сходил. Меня не пустили дальше шикарно отделанной прихожей: квартира опять стала не коммуналкой. В ней «царствует» богатая бизнесменша.

Живя с двадцать первого года в Москве, Надежда никогда не покидала город, даже в войну. Потому и комнату сохранила: иначе кто-нибудь обязательно бы оттяпал. Работала только в медучреждениях сестрой, а последние пятнадцать лет – перед пенсией – массажисткой. Труд – физический, тяжелый.

Ведя, как говорится, праведный образ жизни, все свободное время, а его было очень мало, читала. Любила театр, но денег всегда не хватало. В конце двадцатых годов познакомилась с итальянским политэмигрантом Марио Дечимо Тамбери.

* * *

Одинокой женщине нужен друг, муж, помощник. И он нашелся: соседи с пятого этажа познакомили с иностранцем – политэмигрантом из Италии, коммунистом. Марио, хотя и был мелким торговцем, бежал от фашизма. Он повел Надежду в ЗАГС, и она стала Надеждой Ивановной Тамбери. Так написано и на ее гробовой доске. Оба молодожена были на пятом десятке. О детях не могло быть и речи, а потому очень привязались ко мне. Так как оба работали, ко мне взяли няню – девочку из деревни. Зарабатывал Тамбери хорошо: был рабочим на шарикоподшипниковом заводе. Как иностранец, получал спецпайки.

Что помню об итальянце? Вспоминаю, как приходили к нему друзья – шумные, веселые. Приносили гостинцы, играли со мной, называя «бамбино». Они тоже были рабочими, хотя у себя на родине занимались совсем другим делом. Как и Тамбери, бежали от фашистского режима, но в СССР не увидели «рая», как грезилось издали. Советский «рай» вблизи оказался совсем не прекрасным, и помню, как Тамбери, мешая итальянские слова с русскими, кричал продавцу: «Я – рабочий, ты – рабочий. Почему меня обвешиваешь?!.»

В Италии у него остались жена и сын Ренцо. Фотография Ренцо висела у нас на стене. Марио не знал, увидит ли их снова, увидит ли свою солнечную Италию, но, забегая вперед, скажу: увидел, хотя для этого надо было пройти многим годам и событиям.

Наверно, тот год, что прожил вместе с Тамбери, был самым безоблачным и счастливым. Я быстро начал понимать итальянские слова. Мы постоянно с ним спорили, кому достанется луковица из супа, а, намыливая при бритье щеки, он строил мне рожи. Я визжал от страха и удовольствия. По воскресеньям водил гулять на Гоголевский бульвар, и мы прятались друг от друга за деревьями, пока однажды он чуть не выколол себе глаз веткой. Когда Марио волновался, совсем забывал русские слова, и я выступал между ним и Надеждой переводчиком, хотя сейчас – хоть убей! – ничего по-итальянски не помню, кроме нескольких слов. Смотря на фотографию, где мы втроем, вижу счастливых людей – по крайней мере, нам с Надеждой было хорошо.

Но счастье всегда недолго. Летом тридцать шестого в Испании начался фашистский мятеж, и уже к концу июля на фронтах Испании на одной стороне плечом к плечу воевали социалисты, коммунисты, анархисты – в общем антифашисты, на другой – фашисты. На стороне руководителя мятежников Франко были режимы Гитлера и Муссолини. Республиканцев поддерживали мы – Советский Союз. В испанском небе воевали и погибали летчики-антифашисты из разных стран. В августе тридцать шестого вместе с французами, итальянцами, голландцами на стороне Республики сражались советские летчики, а в конце сентября Коминтерн принял решение создать интернациональные бригады как форму организованного участия иностранных добровольцев-антифашистов в отпоре фашизму. Среди тех, кто поехал в Испанию, многие чтили Сталина и считали своим долгом выполнить его волю. Но было немало и антифашистов с либеральными взглядами, которые вовсе не почитали сталинский режим. Каковы были взгляды Тамбери, судить не могу: был слишком мал. Да и с Надеждой он об этом, наверно, не очень-то говорил. Их связывала теплота простых человеческих отношений. Но потому, что он не вернулся в Союз – а многие итальянцы вернулись, – могу судить, что не был приверженцем Сталина.

Более трех лет длилась гражданская война в Испании, окончившаяся поражением республиканцев. Франкистский режим утвердился и просуществовал до середины шестидесятых годов. Марио был послан – именно послан! – в Испанию в самом конце тридцать шестого, и вместе с ним на войну уехали все его друзья-итальянцы. Мы с Надеждой получили от него несколько открыток с дороги. Одна из Парижа с изображением Эйфелевой башни. Писал Марио на чудовищной смеси итальянского и русского и, когда началась лихая година – тридцать седьмой год, – Надежда всё уничтожила.

Марио был очень добрым и, видимо, привязался к нам, но страшный военный молох перемалывает всё. Он не вернулся, а итальянец, живший этажом выше, вернулся раненым и больным. Он и сказал, что Марио пропал без вести. Самого соседа тоже вскоре не стало. Только много позже мы с Надеждой поняли, куда он исчез… Мы считали Марио погибшим, но сомнения были. И вот, когда уже началась перестройка, я написал в мэрию города Ливорно. Ответ пришел через несколько месяцев. По-итальянски сообщали, что Марио умер в семидесятые годы, а совсем недавно умер и его сын Ренцо. Зато живы два внука: Марко и Масимо. Сообщали их адреса. Я тут же написал им подробное письмо, объясняя, кто я. Послал ксерокопию фотографии, где мы втроем. Ответ пришел не скоро, но пришел. Письмо было написано по-русски. Объяснялось, что они, внуки, вместе со своим отцом Ренцо были шесть раз в Москве, пытались найти Надежду и меня – у них тоже была фотография, где мы втроем: они считали меня сыном Марио. Но всякий раз в адресном бюро им говорили, что женщина по имени Надежда Ивановна Тамбери в Москве не проживает. Мы же жили в пятистах метрах от Кремля. Органы бдили…

Не знаю, почему, но переписка с внуками Марио не состоялась, хотя я посылал им приглашение приехать: то ли они не захотели продолжения отношений, то ли опять вмешался злой рок в погонах.

Почему не вернулся Марио? Будучи, видимо, человеком неглупым, он очень скоро понял, что представлял собой тот, чью фигуру возводили в ореол святости. Франкисты, с которыми его послали воевать, во многом были неправы, но и республиканцы не были ангелами: грызлись как пауки в банке. Человек, к какому бы сословию ни принадлежал, а уж тем более к партии, – грешен, и все эти партии – не более чем отражение кастовости. Марио знал и чувствовал, что ждет его в Советском Союзе: посадят тут же. Вот и решил вернуться на родину, и она простила заблудшего сына. Так что умер он на своей земле, в свое время, в своей постели. А Ренцо искал нас с Надеждой потому, что считал меня единокровным братом. На брата ему, видимо, хотелось посмотреть. Так думаю. А там – кто его знает…

После отъезда Марио для нас с Надеждой потянулись «бедные» дни: ни пайков, ни денег. Надеждиной зарплаты медсестры едва хватало на скудный стол и квартплату, хотя и была она копеечной по сравнению с сегодняшним днем. Однако детские книжки она мне покупала: стоили они тогда недорого. Но самое главное: пользуясь тем, что Марио был политэмигрантом, добилась приема у Стасовой и устроила в детский сад, расположенный на нашей же улице. Стасова в те годы была секретарем МОПРа – международной организации помощи рабочим. В садик я пошел как Дима Тамбери.

1 2 3 4 5 >>
На страницу:
1 из 5

Другие электронные книги автора Инна Александрова