Моя мама родилась после гражданской войны и была старшим ребёнком в семье, потом появились на свет дядя Витя и тётя Юля. Дедушка был военным и следовал за Ворошиловым по всем фронтам, а бабушка так любила мужа, что, не представляя себе жизни в неведении и вдали, всюду сопровождала его. Кочевое, неустроенное хозяйство, лишённое обыкновенных удобств – негодная обстановка для детей, и посему, пока родители воевали, для здоровья и правильного распорядка дня, всех троих определили в интернат, где они и пробыли до окончания Великой Отечественной войны.
Когда дедушку с бабушкой направили служить в Германию, подросших детей вернули в семью и с тем же упорством, с каким сражались за благополучие всех детей страны, принялись бороться за своих. Впрочем, оказалось, что дети уже выросли, да и бабушке, с навечно поселившейся в её крови малярией, доктора рекомендовали мягкий морской климат и «поберечь себя». Так и не распробовав как следует, что такое жить в семье, мама вскоре уехала в Москву, где ей, как студентке выделили койку в общежитии, а дедушка прочно обосновался в Крыму, вместе с бабушкой и младшими детьми.
Так что… Мама-то сама не слышала колыбельных со сказками, откуда бы ей знать, как это делается и зачем? Я припоминаю, что сквозь ресницы разглядывал мать, сидящую подле моей кроватки с железными прутиками и сеткой из верёвочек. Поджидая отца из академии, она вышивала или штопала носок, надев его на перегоревшую лампочку, а вместо колыбельной или, скорее, сама себе, пела: «Ах, Самара – городок… упокой ты меня». Но так бывало редко, может даже, только однажды. Обыкновенно она укладывала меня, и строго приказав: «Спи!», уходила в кухню.
А вот когда я оказывался у бабушки в Крыму, то по вечерам, в предвкушении сладкой дрёмы под тихий, уютный голос, всякий раз просил:
– Расскажи сказку!
Бабушка никогда не отказывала мне, но усаживаясь на край кровати, принималась говорить.
Сказка была не совсем сказкой, всегда одной и той же, но она была! И я слушал, боясь пошевелиться, затаив дыхание, дабы не спугнуть рассказчицу.
– Жила-была в одной деревне девочка, и было у неё две сестры – Тася и Поля. В семье держали корову. Утром, когда пастух созывал рожком стадо, мама выпускала выдоенную кормилицу за ворота, погулять с рогатыми подружками, а уж встречать Лыску по вечерам, так звали коровушку, была забота сестёр.
Неким летним вечером в деревню вернулись все коровы, кроме Лыски. Пастух лишь удивлённо разводил рукам и бестолку хлестал кнутом по кустам у ног, словно надеялся отыскать там пропажу.
Делать нечего, без коровы домой не вернёшься, и девочки пошли её искать. Долго топали они маленькими босыми ножками, поднимая холодную пыль дороги. Тем временем начало темнеть, а прежде того сделалось страшно, но коровы всё было не видать. Шли-шли сёстры, так и дошли до самого леса. Взялись они за руки, обняли друг дружку, и, – ну кричать дрожащими голосами: «Лыска! Лыска! Лыска!», и тут из ближних кустов ответила им, наконец, гулёна низким голосом: «Му-у!»
Подбежали девочки к корове, обняли за шею, расцеловали в липкий, покрытый мелкими травинками нос и повели домой…
Что было дальше? Не знаю, ибо к тому моменту я уже сладко и крепко спал.
…Бабушка рассказывала одну-единственную сказку, но мне и не надо было других, хватало этой, ведь каждому достаётся своя сказка, надо только уметь её слушать, запомнить хорошенько, да чтобы после было кому пересказать.
Чубы домов трещат…
Чубы домов трещат дровами исподволь, вьются дымом над трубой… Полный раздумий, ветер накручивает седой их локон на пальчик, но он только выглядит рассеянным. В самом же деле сосредоточен, ибо ведомо ему то, что лишь всматриваясь мимо вещей и мнений, словно стараясь пройти через ливень, не касаясь липких, тягучих его струй, есть малая надежда уловить суть, которая рассеяна в воздухе цветочной пыльцой.
Всё, что напрямик, в лоб – немного неправда, сказано сгоряча, не тобой, а тем, кто повсегда стоит за спиной, решая загодя – что случится, когда и как. Мы не умеем судить без оглядки на себя даже известную уже, ускользнувшую в прошлое минуту, и никогда не можем решить определённо – зачем, к чему была она. Вполне располагая свершившимся, рыдаем над его ускользнувшей навеки простотой и очевидностью, но бессильны приноровить прозрачное, призрачное лекало на настоящее, и совершаем одну ошибку за другой, покуда не иссякнет их число, приготовленное на нашу долю.
Да полно, а надо ли знать нам о бренности? В тщете дней, цепляясь за настоящее, упуская стОящее, у которого нет срока давности, чьё начало и предел, затерявшись друг в друге, давно утеряли смысл, даровало свободу действовать и жить так, как это делает человек – не думая о финальном аккорде.
Чубы домов трещат… Мороз. В домах вздыхают печи.
И свечи приготовлены, и нечем
себя об этот час занять,
да время, повернувшись вспять,
тебя утешит не нарочно.
Как это, право, всё …непрочно…
Не для того…
Когда я вижу у кого-то в руках бидончик, вспоминается мне, как ходили мы некогда рыбачить с отцом. Сперва перебирались через заросший боярышником овраг до реки Торгоши, а потом шли дальше, до Тростянского озера. Речка, говорят веков, эдак, семь назад была судоходной, век назад мы с мальчишками купались в ней, а теперь уж и не знаю, пешеходная она или как.
С берега хорошо просматривалось песчаное дно, вода в озере была слишком тёплой, посему рыбы в нём не водилось никакой. Посидели мы с отцом часа два, не меньше, само собой, не поймали ничего. С мелководья, из травы, да с листьев кувшинок нас разглядывали лягушки, и даже, кажется, насмехались над пустым нашим времяпровождением.
Мне почти сразу наскучило играть в гляделки с зелёными нахалками, слушать нудение комаров надоело ещё раньше, почти что сразу, а отец всё следил за удочкой, которая в отличие от рогоза оставалась недвижимой по всё время нашего пребывания на берегу.
И так бы оно, верно, ещё долго продолжалось, да одна из лягушек прыгнула с листа кувшинки в воду, едва не зацепив удилище. Ох и вкусно у неё вышло это бульканье! Я сразу почувствовал, как хочу пить. Как на грех, мы с собой не взяли ничего, кроме того самого бидончика, предполагая нести в нём домой улов.
Ну и смотали мы поскорее удочки, но поспешили вовсе не домой, а прямиком к ключу, открытому самим Серафимом Саровским. Вода из него лилась довольно толстой струёй, и наполнила сладкой водой бидончик едва ли в минуту.
Мы пили с отцом в очередь, подолгу, оставляя на переносье розовый след от алюминиевого края, и улыбались друг другу поверх бидона.
Он по сию пору стоит у меня в чулане, этот бидончик. Соседский мальчишка забегал недавно, собирается с отцом на рыбалку, просил бидон, а я не отдал. Надо будет сходить, подарить парнишке. Негоже такой памятной вещи во тьме под паутиной стоять. Не для того она, не для того мы все.
Сказ
Торопилась осень бежать за летом вослед, зацепилась подолом за боярышник, оставила на колючке шёлковый лоскут листа, укололась о шиповник, поранила пальчик, да там же и потеряла вышитый нежным узором платок. Зима тот плат подобрала-отчистила, накрахмалила морозцем, да повесила на сучок. Пущай дожидается хозяйку. Нам чужого не надо, за своим бы углядеть, своё уберечь.
У нас облака нестираны, серы, да рваны, день-деньской елозят, пачкая небесный свод. От того-то он весь в разводах. А и добро бы только в них, но и расцарапан мёрзлой кроной лесной, словно куриными лапами. Что курам всё одно – где скрести, что деревам. СкуШно им теперича, по всему видать.
Почему та скука? Так то из-за тоски, а та от безделья. С весны до осени деревья при деле, а нынче… Даже кто у них с листопада устроен на постой, и тот не кажет носу, всё больше молчат, зиму терпят, как боль.
Были б у зимы руки посвободнее, махнула бы ими с досады. Жаль трудов своих, всё гонят её куда, торопят. Прочих просят годить, угождают по-всякому, хватают за что придётся: которого за подол, иного за рукав. Вон, перламутровая пуговица луны,– надысь крепко, по-солдатски была притянута к обшлагу неба, но болтается теперь на одной нитке… А кому зашивать, спрашивается?! Опять ей, зиме! Больше некому!
Торопилась некогда осень вслед за летом, всё ей было некогда, а зима, – как есть седа, каждому дню рада, бережёт, по крошкам снежным сбирает в лукошко овражка, не торопит весну. Пусть поспит подольше девушка, наберётся сил, а там уж – как Бог даст. Всякому – своё: этому время[10 - счастье, земное благоденствие, благосостояние], а не этому безвременье[11 - пора невзгод, несчастий, неудач; тяжелое время].
Мама
Мама пришла от врача и позвонила мне. Мы не ругались по обыкновению, её голос был спокоен и даже миролюбив. Это было странно, это было как-то непривычно и неправильно от того. Мама пересказывала мне, что делала или намерена сделать, кому звонила, кому ещё нет.
Я слушал, почти не понимая смысла слов, и всё ожидал подвоха, издёвки, сарказма, порицания, насмешки… А их всё не было, отчего мне делалось всё более и более не по себе.
– Ох, что-то я сегодня разговорилась… – Вздохнула мама и наскоро попрощалась, оставив меня если не в состоянии крайнего ужаса, то в полной растерянности.
Все в доме уже спали давно, а я лежал, не чувствуя тела, и рассматривал лепнину на потолке. Вот глядит она свысока равнодушно, и не касается её ничего: ни горе, ни радость. И опасаться ей нечего до той неминучей поры, покуда не отыщется некто, который порешит, что слишком невысок и стар этот дом. А то, что крепок, так то его беда, а не доблесть. Тем труднее будет ему расставаться с жизнью.
Наверное, что-то из маминых слов дошло до моего сознания, наконец, и страх, проторив себе дорогу, пролился нечаянными слезами, заполнив уши горькой, солёной водой. Надо же, мне всегда казалось, что у меня довольно-таки небольшие уши и приделаны не наспех, не абы как. Может, щеки стали немного меньше и в этом всё дело?
И я припомнил, как детстве точно также плакал, представляя, что не стало вдруг матери. И, сколько бы я не проделывал это, всякий раз был безутешен, хотя слышал через стену её голос, и понимал, что этого не может произойти. Никогда. Дети вообще-то знают про такое совершенно точно.
Я вырос, и теперешние текущие слёзы были всё по тому же поводу, но лишённые наивной детской сладости от уверенности, что всё наладится, и останется как прежде, горчили иначе, а стекая, разъедали сердце до самой души.
Мама пришла от врача…
Драгоценные минуты жизни…
На самом донышке горизонта плескалось озеро луны. Налитая его мера была во всякий день своя, а случалось так, что приходилось обходиться вовсе без неё. Без привычного глотка луны, как без подслащённой мёдом порции горячего молока на ночь, спалось прямо скажем – неважно.
Порешив, что лежать просто так, без сна, всё равно, что терять даром драгоценные минуты жизни, я оделся потеплее и вышел во двор. Лишённый какого-либо мало-мальски заметного штакетника или даже осиновых кольев, вбитых в неповинную грудь земли, двор сливался с луговиной.
На поляне, прикрытой для сохранности грубой тканью наста, промеж пней и поваленных деревьев, прижимающих снежный покров, дабы не трогался с места до весны, неторопливо прохаживался олень. Временами он останавливался, нежно щурился на мелкий снег, коим небо обильно солило землю. Казалось, он не замечает меня, но это было не так.