Синица, недоверчиво склонив на сторону щёку, уточнила:
– Поранился? Не вижу, где.
– Не я. – Завершая беседу, дрозд вытряхнул последние капли воды из одежды, и удалился, рассудив, что доле оставаться вежливым с назойливым – излишняя любезность. Не каждый сего достоин.
Взлетая, дрозд улыбался. Рюши на его груди пенило частым дыханием радости, которую было нелегко удержать в себе. Он вспоминал, как ласточка, не в силах защитить раненого котом супруга, просила помощи. И как они вдвоём устроили его в уютном лукошке гнезда поползня. И там, на коленях куста малины, в объятиях бездетной вишни, выходили его. Выкормили, как птенца. Носили листки мяты – отогнать дурноту и цветки чистотела, чтобы зажили раны на месте, где не вырасти больше букету перьев. Вспоминал дрозд и то, как перед первой попыткой взлететь, ущербный отец семейства опирался об его рыхлое покатое плечо. И смог-таки! – сильно заваливаясь на сторону, восполняя нехватку половины хвоста.
Прошлое уже позади. Нынче ласточка принуждает чаще летать хромого супруга и их единственного уцелевшего ребёнка. Обоих готовит к грядущему испытанию перелётом, которого не избежать.
Застывшее пятно крови? Пусть! Как награда. Утро было добрым. Всё ещё…
Смешанный лес
Смешанный лес. Совершенство его сомнительно. Там – локон хвоста белки выбился из-под кудрей дуба. Тут – стынут без дела влажные губы почек сосны.
Воздух, расцарапанный коготками хвои – суров, строг. Нет нужды трудиться напрасно, чтобы вдохнуть его. Не к чему. Лучше – пить, рябью частых вздохов. Глядеть на плотно сомкнутые кулачки шишек с мелкими тёмными ноготками и улыбаться. С глупой детской беззаботной радостью, верить во всё хорошее.
Видеть обветренные капли ягод и не замечать засохших бутонов. Восхищаться жёлтозубой улыбке птенца и обойти вниманием смятое целое яичко на мелком дне плетёнки гнезда. Стремиться сдёрнуть бархатную шляпу с гриба, по пути разрывая в клочья то бельё, что паук развесил сушиться поперёк тропинки. Не замечая его поспешного бегства и пенсне слезинки на глазах.
Напускная угрюмость соснового леса, язвительность его, скрывает толстый пружинистый уютный матрац из нежно просушенного ворса. Тёплый даже зимой, деликатно прогибается он под шагом оленя, трепещет под дробным напором белки. Терпит? Любит!
Дубовый лес не так покладист. Его радушие обманчиво, как и немощь. Лишь только взбив небо в пену, он делается отчасти покоен. Но не дождаться рассудительности от потомков бука.
Только поверил ему немного и внял едва, в ответ – та небрежность коварства, и, внезапное, – град желудей. Круглолицых, безносых, с навечно прикрытой макушкой, стучатся в твою. Ничем не укрыться! Как отточие. Без корысти, а даром раздумья, возможностью разложить все сухие листы по местам.
Кожа в дубовом лесу становится грубой. Но не душа.
Лесная сторожка. В одно её окно робко глядится дуб, о раму другого скребётся сосна. Новым мягким рукавом молодой ветки с брошкой осы на ней. Из глубокого дупла воробей – плечом о стекло, с размаху, пугая. А оса – держит руки расслаблено книзу. Уверена в себе, как бы. Дразнит опасливо. Тянет с ответом. Ибо – как оценить верно иного, если едва можешь понять, кто таков ты сам?
Одуванчик
Одуванчик был пригож. Выделялся среди прочих необычным своим ростом и неосмотрительным поведением. Он так кичился своею статью, что отказывался укладываться спать сразу, как солнце клонило щёку к ложу горизонта. Когда все его товарищи мирно спали, укутавшись в мятые пледы цвета мяты, он щурился надменно, привлекая янтарным сиянием летучих мышей, сов и ежа. Тот часто поглядывал на одуванчик и жаждал случая дотянуться, чтобы по-соседски вонзить зубки в его сочную шевелюру. Словно бы, как в салат из зелени и жучков, обильно сдобренный вкусным белым соком. Ёж мечтал об этом, но из совести ничего не предпринимал. Так оно и было бы всё на своих местах, если б однажды, некий любопытный шмель, смутившись красотой одуванчика, не рухнул прямо ему в ноги. Точнее – в пруд, на берегу которого одуванчик и имел своё жительство.
Стиль, которым шмель пытался одолеть водоём, был похож на позабытый большинством. Средний, меж трепетным деликатным полётом бабочки и хищными галсами жука-плавунца. Непривычные движения скоро обратили воду в кисель. Грести становилось всё тяжелей. И безнадежность, неизбежная спутница страшных мгновений жизни, овладевала всё большей частью сознания.
Чем чаще волны дразнили своими язычками, тем меньше становилось рассудка. И уже когда его оставалось лишь на самом донышке, ветер в порыве сострадания изловчился и нагнул стебель цветка в воду. Выбрал того, рослого, с пушистой головкой, наиболее близкого к прозрачному кружеву кромки пруда:
– Хватайся!
Как только шмель обнял цветок за шею, ветер выпустил стебель. Тот выпрямился. Небыстро. На удивление аккуратно. Со стороны могло показаться, что цветок понимает важность своей спасительной роли. Но, не всё является тем, чем кажется на первый взгляд.
Шмель из скромности примостился на самом краю соцветия. Отжимал воду из штанишек, включал фен крыл и сушил прилипшие к затылку завитки. Когда очередь дошла до озябших пальчиков ног, цветок возмутился:
– Ну, вот ещё, заканчивай эту возню. Давай, уходи скорее, ты мне надоел.
– Простите, – шмель ещё сильно дрожал.– У меня пока не получится. Я вымок. Насквозь.
– Мне-то что, – возразил цветок.– Ждать всю жизнь, пока ты будешь готов?
– Не всю, – шмель смутился, ибо не любил быть причиной чьего-либо беспокойства и постарался-таки взлететь. Попытка ожидаемо завершилась неудачей. Он ослаб, и не просто промок, а напитался водой так, что стал намного более грузным чем был. Перкаль его крыл оказалась неспособной поддерживать в полёте ничего, тяжелее пушистого двухцветного репейка[43 - бумбон].
–Ну, – грозно осведомился цветок, – и долго мне ещё ждать?
Шмель всхлипнул, вздыхая и опустил голову.
– Так я тебя сам стряхну, если ты не можешь!
– Вы живёте очень близко к воде. Я упаду. Опять. И мне тогда ни за что не выбраться.
– А я-то тут при чём?!
– Вы уже так помогли мне. Подождите ещё немного, пожалуйста! Ну… ещё… совсем немного…
– Не стану я ждать. Иди, откуда пришёл. – Сказал одуванчик, и только было собрался стряхнуть шмеля обратно в пруд, как ветер, в порыве, вырвал цветок вместе с корнем из земли и отшвырнул, прямо под ноги ежу. Успев подхватить шмеля почти у самой воды, ветер выдохнул на него нежно, и посадил в гамак веток туи.
Еж чихнул, рассмеялся и тут же принялся за ужин. А шмель, сокрушённый столь резкой переменой судьбы цветка, затих до утра.
Пущенные по ветру слова и мечты достигают цели. Всегда. Чаще это случается слишком поздно. Но не в этот раз.
Середина
Врановые смеются в голос, лягушки молчат. Вода притворяется спящей. Что просто. Под одеялом тумана и жарко ей, и нет мочи казать свой мокрый нос свету. А на светУ он просохнет скоро, обветрится.
Отцветшие кубышки тонут. Часть из них, как надкушенные яблоки. Которые – вне кувшина сердцевины. Будто разварены аппетитно. Но для завтрака рано. Пирог солнца – в печи горизонта. И шершавый её край холоден ещё.
И неможется от прохлады. Зябкий трепет похож на озноб волнения. И от него облака осыпались местами до небес. А там – пусто. Призрачно. Прозрачно до прозрения.
Дольками яблок нарезаны листья каштана. Вишня прячет жёлтую седину под подол. Середина лета, как китайский фонарик сердцевины плода, рассорившего нас с вечностью. Медальон его света рвётся наружу, но – никак. Лишь жжётся и коптит. Чернит и жалит…
Яблоко
Яблоко было собой, в полную меру. Однажды ощутив свою зрелость, оно разжало руку, которой держалось за ветку и полетело. По пути вниз, любовалось на мир, жмурясь осоловело, и делалось мягким, податливым, уступчивым. Понятливым!
Покрываясь южным загаром, портило свою, некогда румяную, кожу. И, как только улеглось на землю, ощутило её. Сердцем. Яблоко удивилось, насколько по-иному всё слышится с высоты. И совсем неважно – возраст это или рост.
Вне прикосновений и общих забот, земля была не такой близкой, какой оказалась. Сердце яблока забилось скорее обыкновенного. А после – кольнуло несколько раз и затихло. То острые носы семян, множа прорехи колыбели, просились на волю. Не думая о том, что станет с яблоком, с домом, с Родиной, что питала их нектаром, баюкала в поднебесье, отгоняла неотвязных мух и приглашала добрых гостей – шмелей и пчёл.
Пока яблоко ещё было в состоянии видеть, оно заметило синицу и поползня, что суетились подле.
– Синица? Нехорошо, – подумало яблоко.– Унесёт в лес. Одичают детки, забудут о маме. А поползень – то славно. Он живёт недалеко. Будут навещать.
…Яблоко было собой, в полную меру. Однажды ощутив свою зрелость, оно разжало руку, которой держалось за ветку и полетело. А яблоня… Что она могла поделать? Ни остановить, не удержать…
Детское детство
В детском детстве мы ловили кузнечиков. Они упирались в пыльную ладошку лопатками и страдали, стрекоча. Пытались освободиться. Жалея их, мы ослабляли объятие кулака, давая подышать и передохнуть. Скоро привыкая к тёплому уюту руки, кузнечики переставали вырываться. Прислушиваясь к ласковым словам в свой адрес, лукаво щурили три своих дальнозорких глаза, двумя близорукими посматривали на нас пристально и хитрО. А после – ей-ей, – хохоча, принимались дразнить удилищами усов. Так старики, собрав пальцы в «козу», развлекают младенцев.
Пленяли мы и жоржиков. Бесстрашные лизуны в жёлтых застиранных тельняшках, обносках ос, подражая пчёлам, страстно целовали и цветы, и сладкие щёки ребятни. Жоржики чуть ли не сами забирались в тень зажмуренной ладони, щекотали её мелкими проворными пальчиками и весело напевали оттуда.