– Так-то ты силён? – вопрошала луна.
– Я? Слаб… Я безнадёжно немощен и не способен ни на что! – восклицал Ветр.
Луна сделалась перламутровой от удовольствия и улыбнулась:
– Ты – милый, храбрый мальчик! И.… удивил меня более, чем я надеялась. Видишь ли, сострадать надо всем, но заботить нас должно лишь мнение тех, кого хотим видеть рядом. Да помни, что подле каждого очень мало места.
Ветер воспрянул и, согнав сонных птиц с куста у воды, отправился пересчитывать верстовые столбы, в поисках того, кого бы ему хотелось удивить, кроме себя самого. А луна глядела с макушки ночи и терпеливо ждала, когда, остудив все воды и затушив все костры, он вернётся назад. Она хранила место подле себя тому, в ком нуждалась. Но говорить о том зря, раньше времени, не желала. Ибо мера участия каждого зреет под солнцем яблоком, а познаётся при свете луны. Чёткий негатив ночи убирает помеху красок. Оставляет главное, – тебя и способность дивить. Некоторые называют это совестью. Пусть так.
Думай…
– Думай, что делаешь.
– Думай, что говоришь.
– Думай своей головой!!!
А так это славно – не думать. Вот просто – ни о чём. Чтобы было беззаботно и радостно. Чтобы дышалось легко. Без слёз, готовых проступить на глазах росой цвета неба. Из-за того, что выть уж больше нет мочи, подушка изгрызена до перьев. Они выползают, и тычутся слепыми концами в самое нежное, как щенки под комком грязной ветоши, уколами совести.
Скрипнул изжёванными золотыми зубами листок, раскрошил последние. Бабочка прозрачно – мимо. Так всё и минует,– незаметно. Призрачно. Не от того, что неразличимо. А – непонятно. Непостижимо.
Никоим усилием извне невозможно перестать быть человеком, если, проснувшись однажды, понял, кто ты. Сперва радуешься безмерно. Осматриваешь мир, как вотчину. Отчизну. Пестуешь её. Жалеешь, жалуешь. Радуешь своим появлением в её чертогах А после, набравшись праздности от поживших уже, познавших то, чего знать человеку не след, перестаёшь радеть. Случайно наследив, сбиваешься, наследие твоё теряет в цене. И ты пугаешься. Сперва воздерживаешься быть человеком, а после уж и просто перестаёшь быть. Всё – сам. По своему разумению.
Так отчего оставляешь ты думать, что совершаешь и произносишь. Где теряешь способность рассуждать? По распутице какого пути обронил ты это всё?
Или нарочно позабыл? Бросил за ненадобностью на пыльной лавке постоялого двора, что истлела давно, совместно с картой той местности. И дороги туда не отыскать уже. И.… легко тебе без этой ноши дышится, и живётся беспечно. В тёмном углу тёплой печи.
Это – так. Часто. А отчего, это уже другой вопрос. И ответ тоже иной.
Стоит только попросить…
Камертоном у дороги – сосна. Причудливая форма её не каприз, не чудачество, но намерение задать всему верный тон.
Дожди терпеливы. Летняя холодность – доказательство тому. Метроном осенних ливней ленив. Китайской игрушкой, в такт распутья: Lento, Largo, Grave[46 - Протяжно, широко, тяжело]. Где то, быстрое[47 - Presto] и живое[48 - Vivo, Vivace]? В нежном соке снегов. И игривость его – лишний повод позабыть о нём до поры. Ну, а коли пора? Что же делать…
Однажды на рассвете я услыхал лёгкое прикосновение к двери и намёк на шорох. Возня по ту её сторону не слишком походила на сварливую, утреннюю, что совершало обыкновенно семейство мышей, покуда умывалось, трапезничало и скандалило на тему событий вчерашнего дня. Звук был тихий, деликатный.
Решив выяснить его причину, я взялся за ручку двери и отворил её. На дорожке света, комком неровно засохшей глины, сидела жаба. Не моргая, она глядела на меня, живущего в тепле. Не в состоянии отвести от неё, хладнокровной, глаз, – то ли для того, чтобы просто сказать что -либо, то ли вследствие смущения, я сделал шаг в сторону от двери и произнёс:
– Проходи, коли пришла.
И.… она зашла. Жаба.
Перебралась через низкий порог. И порционно, ложками остывшей каши направилась прямо к печке. Шлёп… мяк… Села у отороченной пламенем дверцы и замерла. Из комнаты вышел кот, подошёл к жабе, понюхал её затылок и сел рядом. По всему было видно, что они знакомы. Печь, и та приветливо гудела, рдела от возбуждения, хлопотала гостеприимно.
Наблюдая за происходящим, от изумления, заставшего меня врасплох, я чихнул. И все трое глянули, обернулись с заботой и укоризной, – не простудился ли я. Не должен ли подойти ближе. К истоме тепла, от которого мелел страх перед грядущей студой[49 - студь, холод,стужа,стыдь,студель].
Как только утро окончательно сдвинуло плотные шторы ночи на окнах, выгибаясь омегой, кот принялся зубрить греческий. Дрова в печи примолкли. А жаба направилась к двери.
– Вы уже уходите? – непроизвольно поинтересовался я.
– Ухожу. – ответила жаба.
– Я думал, вы к нам насовсем…
– Нет, спасибо. Хотелось посидеть с вами перед сном.
– Это значит, нам теперь ждать вас только весной?
– Наверное…
– Доброго сна!
– Спасибо! А вам – длинной осени и короткой зимы…
Жаба перебралась через порог и, сделав пару шагов, исчезла. Меж рамой двери и стеной обнаружилась небольшая щель. Туда-то и отправилась зимовать наша нежданная гостья.
Кот у меня за спиной коротко шаркнул носом и, не дожидаясь пока я обернусь, удалился. Не желая нарушать умиление, что окутало нас, я тихонько прикрыл дверь. А за нею…
Ветер сдавал карты непогоди, а та роняла их из сырых рук. И гневался, и швырял сквозняк осенний о земь всё, что попадалось: мокрые насквозь платки листвы, недолгие думы… А, бывало, и птиц. Особенно не везло щеглам. Пытаясь миновать падение, они устремлялись к окнам. Бились всем телом о несговорчивость их и, роняя себя в траву, прятали накипь небес под веками навечно.
Не ведали птахи о том, что незачем стучаться в окно там, где тебе откроют дверь. Стоит только попросить.
Чиабатта
Рецепт итальянского хлеба чиабатта:
мука, вода, соль, дрожжи
и 1 чайная ложка оливкового масла
Весёлая муха порхала по вагону. Щекотала потные носы и влажные плечи. Исподтишка перебегала на рыхлый бугорок основания шеи и вовремя, чуть ли не из-под пальцев, взлетала к потолку и шаркала вверх ногами по его поверхности, явно насмехаясь над теми, кому этого не дано.
В воздухе висел сочный запах вкусной русской речи, вперемешку со спорным духом перебродивших томатов и горчицы. Окна были приспущены, как флаги, и к пыльце и пыли малыми порциями примешивался аромат дёгтя, которым некогда были пропитаны дубовые шпалы, что отдыхали теперь вдоль железнодорожного полотна. Потрудившись немало лет, они были всё ещё крепки. И вполне могли выдержать не один удар судьбы. Но только не праздность, веселие которой весьма сомнительно для тех, кто привык быть при деле.
Пассажиров вагона, людей по-большей части трудящих, также томило неизбежное безделье. Гобелены осенних пейзажей лиственных и безмятежный плюш вечнозелёных увлекал их куда меньше, чем стоявшие без их участия дела, что ждали дома. В виду скорых сумерек, попутчики сетовали на обленившееся в конец солнце и сомнительные урожаи. И тут же, минуя последовательность, хвастались обилием запасов, томящихся уже в подполе, в ожидании многочисленных зимних застолий.
– Да у меня всё есть! – хвастал один хозяин другому, – арбузы замочил, помидоры с огурцами засолил, капусты нарубил. Варенье-компоты мы не считаем, этого баловства у нас довольно. Тушёнки наделал, часть мяса закоптил и колбасу сушится уже подвязал. Кота от кладовки отгонять бесполезно, спит под дверью и воет. Мышей гонять перестал совсем, подлец. Мне теперь только хлеб покупать. Да и тот супруга старается сама испечь. Покупной как-то не так идёт, с нашими разносолами.
– А вино?
– Ну и вино, недели с три как стоит, уже дышит.
Собеседник сглотнул вкусно набежавшую слюну и понимающе заулыбался:
– Здорово. У меня не растёт ничего.
– Прочему?