Семён Семёнович согласно кивнул и с видимым удовольствием взял в руки скрипку. Привычно оценив настрой, мастерски, но наскоро, без особого воодушевления проиграл фрагмент произведения, которого я не узнал или не знал вовсе.
По моему лицу Семён Семёнович распознал во мне боровшееся с приличием разочарование. С жаром и нервностью любящего родителя, он принялся извинять инструмент, ссылаясь на отсутствие нужной обстановки. Кстати засуетившись, тут же выписал контрамарку на предстоящий сольный концерт в Консерватории, где, как он пообещал, «откроется вся глубина звучания скрипки».
Мне было в такой мере неловко, что я почти бежал, чуть не забыв доверенность, за которой пришёл.
Конечно, концерт я пропустил. Отчасти ненамеренно, отчасти из-за того, что не смог простить удивительному инструменту случая сказаться обыкновенным.
Семён Семёнович явно был обижен на меня, и при встрече едва удостаивал кивком головы. Ну, что ж поделать. Я мог растолковать ему, что гусли не побрезговали бы быть собой в любом положении. Но, стал бы он меня слушать? Наверное, нет.
Вишнёвое
Обыкновенно, звук падающей с неба воды умиротворяет, баюкает. Уютный шорох перелистывания плотных страниц зелени мокрым пальцем, погружает в тягучую патоку истомы, утоляя печали, умаляя невзгоды. А нынче…
Прорвалась наволочка ночи и внезапным потоком посыпалась из неё комьями вода, без удержу. Сразу стало как-то зябко. По мокрым следам на подоконнике можно было догадаться, что, спутавшись, заходил ненадолго октябрь. И, хоть скоро понял, что поторопился, успел загнать глубже в гнездо новорождённых ужат, встревожил лягушек. Ещё вчера, утомлённые зноем, те ленились сойти с места и, перегревшись, роняли себя вдруг в омут с головой, а теперь – жмутся к скупым, мутным от пыли полоскам света, что остывая, струятся едва через сито ветвей, манят бабочек теплоты присесть на себя, оборачиваясь к ним то одним боком, то другим. А что до ужей, – ни одна мать не отпустит на улицу без шарфа, босиком, да ёлзать[16 - ползать] худым несытым пузом по холодному, в такую-то пору. Лучше уж переждать дома, в тепле.
И так дождь хлестал землю по щекам до самого утра, тряс за плечи и требовал не спать, подначивая ветер, чтобы тот сильно дул в уши и бил о раму дверью. Он же, распалившись, принимался ещё дёргать пребольно деревья за руки ветвей, и наступал на кусты так, чтобы они, прижатые к земле, не могли подняться и вздохнуть.
Казалось, за окном внезапная, жданная много позже осень и, стоит открыть глаза, акварель пейзажа окажется небрежно написанной крупными жёлтыми мазками, и лета – как не бывало никогда.
Но поутру… Оставив страхи взаперти дома, вдыхаешь воздух, густо настоянный на спелых вишнях. Он кружит голову так, что её невозможно держать холодной[17 - рассудительность]. Хочется идти, куда глядят осовелые от томности глаза, или, напротив, – стоять и следить за тем, как жук-оленёк чинно трапезничает, припав к обломанной ветром вишнёвой ветке, отпивая понемногу, ибо он совершенно не торопится жить.
День был долгим…
Расслышав возню за окном, я выглянул. Трясогузки укладывали спать своего единственного птенца, а он, полон впечатлений о первом дне вне гнезда, вертел головой и комкал простыни виноградных листьев. Пару раз он вскакивал, показывая маме, как ловко умеет, и раскачав лозу подобно морской волне, чуть не упал, после чего был отправлен-таки в постель. День был долгим.
***
Похоже, его растили всем миром: и мама, и родня, и соседи. Папа, что поздно утром привёл малютку к пруду, облетел пятачок земли, строго втолковал, что «дальше этой черты ни в коем разе нельзя», и улетел. Дядья – соловей и дрозд, недолго присматривали за птенцом, да тоже упорхнули по своим делам.
Слёток трясогузки наивно вертел головой. Размер гнезда, так он расценил новое место, его устраивал вполне, – было где поиграть, походить, подремать, наследить и спрятаться. Над водой летало нечто съедобное, под ногами что-то бегало, росло и путалось. Малыш от волнения часто почёсывался, и каждый раз падал от недавнего умения делать это. Крючки коготков цеплялись за перья, а удерживаться на одной ноге, как все птицы вокруг, он ещё не умел. Хвост птенца казался маленьким из-за толстого пухового жилета, который бабушка не разрешала ещё снимать по причине холодных ночей
Семеня тоненькими ножками, едва заметными в пламени марева прибавившего огонь дня, он забирался на видимые лишь ему бугорки щёк земли, и сваливался с них боком от того, что кружилась голова. Эта неловкая манера спускаться оказалась кстати, а иначе – каждый раз пришлось бы звать взрослых.
Важно расхаживая, птенец клевал собственную тень, хватал палочки, тянул листья одуванчиков из земли. Тень оказалась проворнее его самого, палочкам наскучило лежать без дела, и они охотно изображали добычу, а вот листочки не поддавались ни в какую, и не желали сходить с насиженных мест.
Но, игра игрой, а малыша привели сюда не за этим. Он должен был научиться охоте, дабы прокормить себя. И уж после, много позже, своих детей, а там, глядишь, когда и родителям подкинул бы пару-тройку сочных подкопчённых шершней к обеду.
Расставив покрепче ножки, оперевшись, для большей устойчивости, на хвост и приоткрыв рот, птенец замер в ожидании. Кстати прилетевший на водопой шершень, поддразнивая, тут же стал петлять перед его лицом, и невредимым упорхнул бы прочь, если бы не трясогузка, заглянувшая проведать сына. Она ловко почистила насекомое от облатки[18 - оболочка] крыл, вложила в приоткрытый рот ребёнка, и снова нырнула в пену облака, наблюдать оттуда ей было сподручнее.
Довольный угощением, малыш блеснул глазёнками и принялся аккуратно вытирать клюв, начиная с уголков, как учила мама. Прервался он лишь затем, чтобы взбрызнуть шершня муравьиным соком для вкуса.
Птенец отчаянно[19 - очень] не ленился. Отважно ходил почти у самой воды, старался следить за манёвром пролетающих мимо насекомых так, чтобы его перестало укачивать. Разминая затёкшую шею, причёсывал пух на груди, и делал это так часто, что очень скоро, прямо по центру, там, откуда ему слышался знакомый ещё по жизни внутри яйца стук, образовалась вмятина. Будто кто ухватил неловко птичку, сдавил пальцами, да оставил на ней след. Птенец был столь усерден, что садился передохнуть, лишь только если сердце было уже готово выпрыгнуть через лунку отороченного золотым ободком клюва.
Ну, а когда сил на учение уж неоткуда было найти, и старательный малыш по привычке принимался пищать сверчком, мгновенно неоткуда появлялся папа. Убедившись, что всё в порядке, он тут же улетал, но это давало шанс птенцу узнать, что не одинок.
Впрочем, время от времени один из родителей приносил что-то вкусное, побаловать ребёнка. Обрадованный проявлением прежней заботы, малыш каждый раз недолго гонялся за ними, пытался задержать, ухватившись за фалды хвоста, и с голодным недоумением тряс пустым раскрытым жёлтым кошельком клюва. Мама или отец с ожесточёнными озабоченными лицами бежали прочь, не оборачиваясь, а малыш, как бы не был расстроен, ослушаться не решался, и неизменно останавливался у черты, которую ему было запрещено переступать.
Всякий раз перед тем, как улететь, родители непременно заглядывали в окошко и молча пристально смотрели мне в глаза. Жаль, я не сразу понял, отчего. Хотя… чтобы это изменило? Ровным счётом – ничего.
Итак, к полудню, как-то совершенно незаметно, птенец приобрёл стройность, словно где-то среди камней оставил свой пуховый жилет. Куда проворнее, чем несколько часов назад, шагал, и почти верно исполнял семейный танец, задорно отбивая такт новеньким блестящим хвостом. Он, правда, пока не поймал ни одной мухи, но уже был близок к тому.
Я глядел на него и радовался своей удаче, – оказаться случайным свидетелем того, как взрослеет птенец… Но на самом-то деле, мы зрели вместе: он – до птицы, а я…
– Посмотри во-он в то окошко. Видишь?
– Человека?
– Да.
– Он присмотрит за тобой.
Хорошо, если заметили в тебе человека, хотя бы кто-нибудь, хотя бы когда.
Последняя капля
Я лето пью по дням, по каплям.
По каплям ночной росы, что держится до рассвета, сияя бесстыдно и радостно алмазными гранями на зелёном бархате листвы.
По каплям дождя, что собираются в ручьи и реки, которых не счесть.
По каплям слёз, что текут щеками от радости быть здесь и видеть то, чему не найти иного имени, как Любовь.
Муравьям да бабочкам достаточно брызг, а человеку мало и рек. Ему подавай дали морские, которых страшится, к которым тянет его, а зачем- не знает сам.
Слушая биение сердца моря, собирает, как землянику в лукошко, ягоды звёзд на блюдце луны. Ветер играет ему знакомую песню на клавишах волн, а сбиваясь, заводит свою. И, – иди, помешай. Зазевавшейся мелкою рыбой на берег кидаясь, замолкает не вдруг, не затем, чтоб кому угодить. Просто так. Что-то ж было последнею каплей? Каплей лет, что проходят напрасно.
Я лето пью. По тем каплям, что тянет в авоське паутины мизгирь[20 - паук,], или, кажется, остались ещё немного в чашечке цветка, на самом донышке. И жаль отпить их, ибо это всё, что у нас есть.
Им, городским, того не понять…
Гудок будто бы огромной деревянной дудки пугает косуль, жующих кусты у железнодорожного полотна, и электричка, набирая скорость, едет, по-осеннему вспарывая прохладный воздух утра.
Сбитый с цветка у платформы, как с толку, шмель, в потоке пассажиров оказывается посреди толпы, но недолго басит посреди вагона. Согнанный выдохами к стеклу, меняет тембр и дожидается нетерпеливо, пока его выпустят в окошко, тамбур заперт, туда уже нельзя. Довольные граждане напутствуют его взглядами и, рассаживаясь подальше друг от друга, прикрывают глаза тем остатком сна, который был отмерен внатуг портняжным сантиметром ночи, а прерван резким звуком будильника или утерявшим нежность, хриплым со сна шёпотом на ухо: «Милый, вставай!»
В вагоне засыпают сразу, сладко и незатейливо выпуская слюни из уголков рта, и улыбаясь так мило, беззащитно, по-детски. Чтобы кроткий спросонья кондуктор не разбудил их раньше времени, вкладывают билет в шляпу или волосы, на манер охотничьего трофея, птичьего пера или за манжет, как королева Австрийская кружевную салфетку. Никто не хлопает себя испуганно по карманам, из расслабленно приоткрытых сумок выглядывают портмоне и короткие розовые листочки бумаги с круглой синей печатью, да вот-вот высыпется на пол мелочь с приклеившейся к ней дорогой помадой. И, – как милы они все поутру: и спящие пассажиры, и засыпающие на плечах у охранников кондукторы, и заспанный, не разбуженный почти машинист, который бредёт по вагонам в конец, разминая ладонь, приветствует полузнакомых, которым лестно прикоснуться прилюдно к его руке.
И вдруг… «Подайте, люди добрые!» Выбивая неравнодушие из дремлющего сознания, будто пыль палкой из коврика, с привычным выражением страдания на измятом глубоким сном лице, неказистый парнишка бубнит заученный текст, среди которого попадаются такие слова, как «любовь… не пройдите мимо… Во имя…» Люди просыпаются по-одному, не разобравшись, испуганно глядят в окна, пытаются угадать станцию. Успокоив нервы, тщатся утешить совесть, протягивая парнишке те самые монетки, липкие от пива или стаявших в жаре вагона конфект, или даже фантик купюры, а после… они уже не могут заснуть. На лица возвращается недовольное вчерашним днём выражение, они подбирают с прохода ноги, проверяют карманы, озабоченно хрустят замочками сумок, откладывают мелкие деньги на проезд и сидят уж после, нахохлившись, как озябшие воробьи.
А парнишка, сунув, не считая, подаяние в карман, усаживается тут же, на узком сидении в уголке, и спит безмятежно до самого города. Он сделал свою работу, разбудил в людях людей, а до следующей смены – ждать ещё целый день.
Выбираясь по проходу, пассажиры невольно теснятся подле спящего, разглядывают его, кто с жалостью, кто брезгливо, кто с усмешкой. Они привыкли смотреть на него так, ибо он – часть их судьбы. И, врываясь в город, погружаясь в реку его суматохи, примыкают они к толпе, но не сливаются с нею, а проживают свои жизни с тем напутствием, в котором главными словами оказываются по-прежнему: «любовь… не пройдите мимо… Во имя…»
Им, городским, того не понять.
Чудачка
Глазурь облаков так неаккуратно стекла по краям свежей выпечки небосвода, что заляпала всю землю вокруг. Пропитавшись соком дождей, почва при ходьбе приставала к подошвам ноздреватыми вкусными ломтями, и, входя в дом, её прежде приходилось соскребать о порог с брезгливым от жалости выражением.