Было уже темно. Он шёл, привычно ступая по знакомой дорожке к лесу, как я заметил его и, пугая косуль обращённым не к ним криком, принялся умолять:
– Подождите! Подождите, пожалуйста! Не так быстро, позвольте мне извиниться!
Тревожа эмпатию[37 - способность сопереживать] ночных бабочек, которые тут же принялись будить мой рассудок, похлопывая по щекам, я не успокоился, пока, расслышав мой голос, он-таки не остановился. Свет фонаря оказался намного проворнее меня, и неизбежно слепил глаза, чем усугублял нелестное обо мне мнение, и от того-то я ещё более заторопился, если не заслужить, то хотя бы донести до его слуха глубину моего раскаяния:
– Простите! Простите… – кричал я, сетуя на собственную неловкость и задыхаясь на бегу.
Когда я приблизился, он не обернулся на мой зов, но и не отвернулся, просто оставался неподвижен. Покуда я усмирял воспламенившееся на скором ходу дыхание, он рассматривал какую-то травинку у себя под ногами. Из недовольства, или из нежелания выказать, что поддался на мои уговоры обождать, было не понять, но, как бы там ни было, мы стояли рядом. Помолчав менее, чем это было необходимо, я заговорил:
– Спасибо большое! Простите меня за вчерашнее, я был невежлив, навязчив очень. Простите, прошу вас! Пожалуйста! – зачастил я, угадав в нём, невыказанное, впрочем, ничем намерение уйти.
Однако извинения явно растрогали его. Окинув меня беглым снизу вверх взглядом, он улыбнулся, но, вероятно, ожидая от меня чего-то ещё, промолчал.
– Вы… вы не рассердитесь? Позвольте сфотографироваться с вами? Можно?! – С жаром прочувствованной надежды воскликнул я, сам не понимая, как решился выговорить эту, едва не рассорившую нас в конец, вчерашнюю просьбу.
Он глянул сочувственно, и распознав вдруг обрушившееся на меня смятение, широко улыбнулся. Затем, сдерживая ноздрями смех, но по-прежнему не вымолвив ни единого слова, он чуть склонил голову, соглашаясь на предложение и замер в ожидании съёмки.
Я засуетился, захлопотал и лицом, и телом, принялся говорить нечто несуразное, но в крайней степени доброжелательное… А он стоял, стоял и едва не хохотал, – и над вчерашним своим испугом, и надо мной, нынешним, безвольным от его снисхождения.
– Ну, и кто это был?
– Ёж…
Водевиль
[38 - Короткое драматическое произведение легкого жанра с занимательной интригой]
Было ощущение, что природа приглядывает за нами, и, отыскивая какой-то непорядок, включает воду с требованием немедленно и со всевозможным тщанием отмыться. А, спустя немного времени, убедившись в нашей к тому неспособности, принимается тереть спины мочалом веток, от чего вокруг всё делается краснО[39 - красиво] и ярко так, что даже хочется петь. Но увы, не поёшь, а так только, приплясываешь тихонько, чтобы не попасться никому на глаза, кроме как … А, – да всё равно! Пусть смотрят!
И вот, именно в такой же беспокойный банный день, примеривая на себя роль стебля, уж устроился между пухлых лоснящихся щёк листа кувшинки. Пока солнце небыстро проводило по его телу тёплой рукой, змей разнежился и задремал. Что ему снилось, да и вообще – умеют ли ужи видеть сны, нам неведомо, но по всё время отдыха он был безмятежен, мил и тих. Ни от кого не бегал, не гнался ни за кем, и вообще, по всему видать, спал глубоко, ибо игрек[40 - Y] его языка, пользуясь случаем побыть с собой наедине, сумел пробраться между губ и прилёг рядом.
Собственно говоря, он впервые оказался один. Нет, ну ясное дело, что не совсем, так как у него на хвосте спал уж, но, – как бы, почти. Язык осторожно, чтобы не разбудить змея, подобрался к отполированной поверхностным натяжением капле дождя, и, дивясь столь очевидному доказательству пользы сего равновесного между собой состояния двух сфер, окунулся в воду, но… не ощутил ровным счётом ничего. Язык заволновался и, перебравшись к краю листа, благо он был совсем рядом, свесил одну ножку, а, поболтав ею в воде, ничего не разобрал, переменил её на другую, и опять не ощутил никакой разницы.
Как не прискорбно было осознавать, язык оказался не в состоянии понять вкуса, либо запаха.
Из осторожности, на всякий случай, или же, если нечто попадало в поле зрения ужа, змей первым на разведку выпускал именно его! Но если теперь окажется, что он и вправду лишён чувства… что будет с ним, с ними?! Он не сможет распознать ни друга, не врага…
Язык был раздавлен ощущением собственного ничтожества. Но тут, как и полагается в приличном водевиле, разумеется вовремя, уж пробудился, и неприлично широко зевнув, втянул язык на полагающееся ему место. В тот же миг его окатило волной ароматов и воспоминаний, которую привнесли от себя вода с небес и та, что питала реку родника.
– Бр-р! – Встряхнул головой уж, дабы прийти в себя от обилия чувств-с. – Хорошо ж я выспался. Жизнь заиграла так искусно! Палитра ощущений такова, что мне по силам рисовать, не меньше…
…А вскоре, уж полз по листьям к берегу, вооружившись переменной[41 - игрек, Y], привычной меркой мерил всё, а рыбы ото дна его дразнили. Язык, признаться, недоумевал, но счёл за лучшее помалкивать поболе, хотя сомнение закралось в том, что он лишь инструмент. Вот, доля…
Предтеча любви
Вишни, виноград, яблоки, калина, арбузы, – все с косточками, со смыслом, заключённым в их сердцевине. С надеждами на новую жизнь, на счастье, которое будет не только в них самих, в невиданном продолжении, но и вблизи, под сенью, в тени, подле. И хотя тоже бывает, что не уживаются вместе, но как-то пробуют, стараются. Кто-то пускает корни глубже, кто-то дальше, иной держится повыше, но не от поверхностного отношения к судьбе. Слабее он? Уступчивее, уязвимее, понятнее от того.
А с видимой всем частью – всё так же. Отнимая кроной от неба, сколь удаётся, загораживают его собой, теснят других. Дорвавшись, глядят недолго свысока, а после грустят в одиночестве, худеют, сохнут. Но, не в силах выносить сего дольше, теряют силы, роняют себя к ногам тех, в ком доселе видели лишь менее удачливых, противных ему. И, выпуская от корней новые ростки, радуются тому, что сдюжили, пережили, переосмыслили… так вовремя!
Также, как доверие – предтеча любви, так и наше сокровенное – предвестник великих свершений, но каких – не узнать, пока не испробуешь многое по чуть-чуть.
Так где она, наша косточка, в которой зерно правды и жизни соль? Или мы только и умеем, что на чужих костях?
Маленькое происшествие
Он явно думал, что уже всё, спасения нет, коли не помогли ни отчаянное, на публику, ни барахтанье, не басом свист, не крики, ни даже воздушные шарики в карманах жилета. Одежда намокла и не давала двигаться. Некстати здорово отстирался жёлтый воротник, на нём не осталось ни единого пятнышка.
Я случайно заметил его, безвольно кружащимся на воде. Ветер куражился, гоняя остывшее тело в разные стороны, как лодку без паруса и вёсел. Нашёл игрушку…
Выудив шмеля, я и сам сперва подумал, что он не жилец, но, движимый сочувствием и любовью ко всему, что появилось однажды на свет, загородил его от ветреного повесы ладонями, и стал согревать, выдыхая так часто, как сумел.
У меня уже кружилась голова и стало казаться, что всё это не имеет смысла, до такой степени он был неживым на вид, но понадобилось меньше пяти минут, чтобы шмель пришёл в себя. Я думал, мне почудилось, когда его окоченевшая, похожая на куриную левая лапка стала розоветь и принялась вздрагивать в такт сердцу, отыскавшему, наконец, причину биться. Вторая последовала примеру чуть позже, но ей было заметно тяжелее, ибо судорога, что изуродовала напоследок фигуру, не давала току крови ходу.
– Маленький, ну, давай, дыши! – попросил я жарко, и шмель, с заметным усилием избавившись от корчи[42 - судорога], старательно задышал.
Я хотел было оставить его одного, чтобы солнце завершило начатое мной, но к шмелю потянулись с поздравлениями родные и друзья, а после, почуяв лёгкую наживу, и враги. Посему, пришлось задержаться у постели выздоравливающего и, отмахиваясь от визитёров ненужной дереву веткой, просить их прийти на следующий день.
Маленькое происшествие, случай, который нельзя носить, как орден, на груди, но не сделай того, что мог, станешь пенять себе по всю оставшуюся жизнь.
Коробочка
…такое чувство, что мы живем
в коробочке с закрытой крышкой,
которая протекает…
И. Шаталова, микробиолог
Воронеж-Нефтекамск
За окном дождь, и стёкла сделались так чисты, что кажется, протяни руку – дотронешься до мокрого листа тополя, что давно перерос крышу школы.
– Думай… думай! Ты когда-нибудь будешь думать своей коГобочкой?!– учитель кричит, картавя беззастенчиво и раскатисто. Вбивая ученику эту мысль, она больно долбит указательным пальцем по его непричёсанной голове, словно дятел, и неприятно смеётся при этом.
Можно ли через силу научить чему-то? Вряд ли. Умения подразумевают ту самую пресловутую любовь к делу, которой не заслужить одним лишь подражанием.
Когда я вижу человека, про которого говорят, что у него золотые руки, я понимаю, что он не просто ловко держит молоток в руках, но умеет любить.
Он искренне любит всё, к чему прикасается, неживого, неодушевлённого для него просто не существует. Двигатель внутреннего сгорания, и тот доверчиво шепчет ему – что и где болит. Болты, которые, так кажется со стороны, вкручиваются сами собой, не срывая резьбу и сидят на месте послушно столько, сколько это необходимо. А те, влюблённые в мастера инструменты, что как видно, сами пристают к рукам и подсказывают ему – куда сместить напильник, где поджать пассатижами, как усилить хомут, насколько ослабить давление. Когда такой человек работает, можно просто стоять и глядеть, нежась осоловело в волнах той бесконечной радости, которой полон он сам.
Захочется ли суметь так же? Ну, а, если и нет, то искреннее восхищение любым трудом войдёт в привычку, что тоже, ох, как немало.
Его руки всегда красивы и странным образом чисты, даже пятна смазки не портят их. И, пусть он сам невысок, но чудесно красив и опасен для дам бездонным своим, сострадательным ко всему взглядом.
– Думай… думай своей ко… – Продолжает кричать учитель, и роняет с карающей длани браслет неженских часов. Парнишка подхватывает их на лету и предлагает:
– Давайте, я починю!