Оценить:
 Рейтинг: 0

Путешествия Дудиры

Год написания книги
2020
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 17 >>
На страницу:
4 из 17
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Элизабет великолепно знала русский язык благодаря тому, что работала с чеченскими беженцами переводчицей. В её большой квартире в центре Вены, обставленной деревянной мебелью в хипповском стиле, была неплохая русско-австрийская библиотека. Особенно меня поразили толстенные медицинские русско-австрийские словари. Анархистка, коммунистка и атеистка Элизабет, худенькая, крепкая, как крепкие корни южных дерев, сероглазая и черноволосая, она первым делом задала мне вопрос, как я отношусь к чеченцам, не считаю ли их всех бандитами? Я сказала: «Нет, конечно, они разные бывают!». Хотя потом я стала сомневаться в своём абстрактном гуманизме. Мы вскоре увидели, что чеченцы проели все мозги доверчивым европейцам. Они нас русских оболгали перед всей Европой ради своих делишек. Они плели неимоверную ложь про русские власти, про какое-то неимоверное оружие, которое против них применяли, про то, что русские ловили чеченцев, сажали их в ямы и требовали выкупа у родных. Я даже расхохоталась, услышав такой перевёртыш. Я пыталась объяснить Элизабет, что русские могут убить, но держать в яме они не умеют. Зиндан – это восточная древняя чеченская развлекуха по добыче денег у русских, о ней ещё Лев Толстой писал. Ещё Лев Толстой описывал чеченцев как дикий народ, который работать не хочет и предпочитает разбой на дорогах, ловлю людей и вымогание выкупа за них. Они этим тысячи лет уже занимаются. Увы, бедная Элизабет обиделась на мой смех, она сказала, что нас русских наша власть зазобмировала, и что её чеченцы рассказывают о чудовищных пытках, которым их русские подвергали. Для того, чтобы понять ужас телесных повреждений, Элизабет и нужен был толстый медицинский словарь. Я сказала, что понятно, что чеченцам хочется пристроиться в жирную Европу на жирные пособия и в хорошие европейские квартиры с удобствами после их избушек из кизяка, и для этого они будут изо всех сил врать о своих болячках и страданиях, это у них чисто восточная хитрость такая. Любой прыщ или шрам будут объяснять пытками. Элизабет надула губки, и больше мы про чеченцев не разговаривали…

Меня Элизабет поселила в свою хипповскую эротичную комнату с двухъярусной кроватью, сын спал надо мной, но мой нижний этаж был весь в зеркалах и сбоку и сверху, наверное, для изысканной эротики. Ванная у Элизабет была тоже пикантной, дверцы не закрывались, одна из стен была из прозрачного кирпича… Европейская эротика… Ещё нас поразила лестница в доме – с питьевыми фонтанчиками на этажах, с лепниной и мозаичным панно в стиле модерн. Да, у них не было Шариковых и блокады, ЖЭКов и совка. Никто разруху не устраивал. Во дворе всё было в траве и цветах, цвели роскошные весенние деревья и плющи, свистели меланхоличные весенние птицы, над песочной дорожкой на верёвках сушилось бельё… В центре большого города…

Кузница поэзии

«Старая кузница» находилась в старинном средневековом квартале, в самом сердце Вены, в одной из кривых, мощённых булыжником улиц. Рядом с музеем, где можно посмотреть на грубые профессиональные приспособления кузнецов, был выстроен чистый белый куб, в нём с трёх сторон высятся друг над другом скамейки, в центре – небольшая площадка для выступающих литераторов. Выступления поэтов и писателей местного и международного разлива проходят практически каждый день. О мероприятиях существует информация в прессе, выступления литераторов оплачиваются за счёт грантов Евросоюза.

В первый же день мы отправились в «Старую кузницу», чтобы получить гонорар и познакомиться с начальством. В «Старой кузнице» в тот день зажигал Пригов. Ох уж эта тусовка, куда ни попадёшь, всюду знакомое лицо ты найдёшь. Многоликий Пригов представлял свою новую прозу. Проза у Пригова была очень скучная, если вещи назвать своими именами. Зал заметно ожил, когда Пригов стал отвечать на вопросы о жизни и смерти концептуализма, и прямо-таки закипел при заключительном аккорде, когда Дмитрий Александрович прочитал «Мой дядя самых честных правил» Александра Сергеевича в виде мантры с громкими завываниями.

Мне же сначала пришлось выступить в небольшом клубе «Виенцалле», почти как две капли воды похожем на наш «Борей». Андеграунды всех стран любят подвалы и цокольные помещения. Да и сама Вена чрезвычайно похожа на Петербург. Множество домов в стиле модерн с лепниной и маскаронами, много живописного сумрачного цвета стен, дворы колодцы с одинокой птичкой. Вот только без следов разрухи и без свинцовой пыли на стенах.

Перед тем как выступить в «Виенцалле», мы пошли с Элизабет и ещё целой компанией в Бургтеатр, на премьеру пьесы австрийской нобелевской лауреатки Эльфриды Елинек под названием «Ульрика и Мария Тереза». Одну из книг Елинек я читала на русском языке. Жёсткая проза. Театр меня порадовал публикой – такие же, как в России, интеллигенты, жаждущие испить культуры, милые девушки и юноши, мужчины и женщины, романтичные пары и упорные театралы-одиночки… Действо не отпускало ни на минуту, вызывало волнение даже без знания немецкого языка. Публике на первых рядах выдали плащи из полиэтилена. Действо было такое: два мужика оделись женскими лонами, в вытянутые меха, и оттуда кричали феминистические тексты. Потом вышло много голых мужиков, на сраме у них были маски хрюшек. Потом вынесли картонные карикатуры на верховную власть Вены и Австрии – на премьер-министра, канцлера и мэра, у них были пририсованы большие члены. Потом мужики стали кидаться красками, поливаться водой, устроили ужасное свинство на сцене и ещё пускали струи в зрителей первых рядов. Почему-то и так всё было понятно без знания языка, о чём это. Очевидно, постановка была в духе школы Мейерхольда. Много пластики тел, жестов, музыки, действа, эмоций. Я подумала – вот как надо читать стихи, чтобы люди, не зная языка, всё поняли.

И я так и сделала.

Небольшая аудитория в «Виенцалле» начала разогреваться и вспыхивать только от одной интонации и музыки стиха. Элизабет шепнула мне, что я превзошла все её ожидания, и стала мне подражать в манере исполнения. Мы получали по две порции аплодисментов и восторгов, первые от русского ритма и эмоций, вторые – от смысла стихов. Некоторые стихи вызывали бурное негодование. Один крепкий мужик вскочил, стал ругаться на немецком и стучать по столу кулаком. Другие стихи вызывали нарастающий восторг. Огромный человек по имени Мишель, байкерского вида, орал и стучал в ладоши над головой. Кончилось всё братанием. Из-за прилавка вышла женщина в белом переднике, типа женщина-буфетчица, она смахивала слезу, и бросилась меня целовать и обнимать. Я уже к этому привыкла, что мои стихи нравятся больше всего простому народу: охранникам, буфетчицам, пожарникам и официанткам, и тут было всё как в России.

Какой-то нервный человек с красивым голосом и размеренными глубокими интонациями – почему-то сразу было ясно, что он поэт,– подошёл ко мне и сказал, глядя в глаза, на немецком и английском языке: «Госпожа Дудина! Вы большой поэт! Хотя почему вы не знаете немецкого?!» Кто-то кому-то объяснял: «Ей не надо уметь говорить по-немецки, достаточно того, что она умеет хорошо писать стихи!» Мне этот нервный поэт понравился, и мне было жаль, что я не знаю языка. Похожий на лысого пирата грозный Гюнтер Гейгер, благодаря которому стихи мои были изданы, гордо кричал: «Это я её нашёл! В Петербурге, на Пушкинской-10». В-общем, вся эта очаровательная разношёрстная австрийская богема была охвачена каким-то жарким порывом и изумлением от того, что чьи-то стихи в наше время могут вызывать столько пронзительных эмоций. Особенно на «ура» пошли стихи о трупаре, олицетворяющем «разрывы линий» и гуляющем по Невскому, о бомжах, пьющих кровь из мента, о пламени эроса посреди револьюционных могил на Марсовом поле и про протруберанцы, которые на моей голове развеваются как гады.

В «Старой кузнице» мой вечер назывался «Путь на Восток». Кроме меня выступал Гюнтер Гейгер, он зачитывал главы из книги «Дельта Лены» о своём путешествии по Сибири, а также выступал со своей прозой австриец Александр Пир, чей дедушка был славянином. Из русских зрителей были Спирихин и джазовый музыкант Александр Фишер. Австрийская публика была разношёрстной, состояла из чинных дам в шляпках, девушек и юношей, любящих литературу, людей постарше, а также из виенцалльской пёстрой богемы. Мои стихи по-немецки читали Элизабет Намдар-Пушер и Рената Зунига, представительница «Старой кузницы». Рената сказала, что ей очень нравятся мои стихи, и что она хочет читать их вслух. Мы по пунктам обсудили каждое стихотворение, которое будет прочитано. Эта немецкая пунктуальность и щепетильное внимание к мелочам меня изумило.

Меня поразили строгие дамы в шляпках, сидевшие в первом ряду. Они привыкли к скучной поэзии и лица у них были ледяные. Но нам с Элизабет удалось их разжечь. Особо они разожглись при стихах о том, что любовь – это онанизм, и люди используют друг друга, мечтая о чём-то несостоявшемся. Дамы сначала чопорно смотрели на нас с Элизабет, а потом начали кивать головами и в конце уже почти вскрикивали: «Йя! Йя! Да! Это так!»

Перед моим выступлением на стену проецировался фильм Аси Немчёнок «Рваное небо», представлявший собой свободные видеоассоциации на тему моих стихов. Для тех, кто любит воспринимать через глаза более, чем через уши. Особенно всех привлёк кадр с голым мужчиной, снятым с тыла. Интересно, что Ася предвосхитила некое дуновение- вся Вена была наводнена плакатами с изображениями подобно снятого мужчины, правда он был не так красив, и его мучил некий крест на спине.

В конце вечера ко мне вышел огромный рыжий бородатый человек, очень похожий на Карабаса Барабаса, и дал мне от себя лично хорошенькую сумму денег.

По Вене

Потом мы шли по ночной Вене, Элизабет говорила мне: «Вот на этой улице мы два года выходили на демонстрации, стояли с плакатами и транспарантами. Вот тут мы ночевали в палатках, среди борцов активисткой была Эльфрида Елинек. Вот здесь была жаркая борьба с властями и полицейскими…» Я изумлялась. Мирная благополучная Вена представала как бесконечная арена борьбы народа с властями, общества с государством, народного рационального сознания о порядке и справедливости с жадностью и безответственностью правящей верхушки. Показательно то, что последняя в те времена часто проигрывала. Народ оказывался более сплочённым и более настырным. Самой главной победой Элизабет считает то, что австрийцы настояли на своём и не позволили построить на своей чудесной чистой земле атомную станцию.

Студент Макс, квартиросъёмщик Элизабет, отвёл нас на станцию метро Карлплац, которую захотел обязательно показать нам. Длинные скучные переходы были оживлены инсталляциями художника Кен Лума. На прозрачном пластике виднелись белые надписи. Под ними жили своей жизнью зелёные числа: одни поменьше, другие гигантских размеров. Их объединяло то, что последняя цифра, как правило, была живой, она или медленно сменялась другой или прыгала как зайчик. Одно число означало число лет, которое осталось до полного распада атомных отходов после аварии на Чернобыльской АЭС. Другое означало количество шницелей, съеденных австрийцами в этом году. Мы с сыном Сашей удовлетворёно погладили свои брюшки, в которых несколько штук из этого числа попало. Кстати, австрийские шницели были отличными, повара не жмотничали и отваливали на тарелку приличный шмат мяса с картошкой. Непривычно было то, что всё это приправлялось уксусом. Ещё одно число показывало количество мусора, которое жители Вены выбросили на данную минуту. Было количество людей на земном шаре, ежесекундно меняющееся. И так далее. Самым длинным было число пи, состоящее из бесконечных циферек, на табло высвечивались последние данные по поводу точного количества этих циферек.

Сама Вена поразила ощущением безопасности. Казалось, что тут можно безнаказанно и в любом виде гулять и ночью, и вечером, никто не тронет и не ограбит. Порадовала прогулочная зона вдоль Дунайского канала. Всюду на скамеечках сидели венские жители, очень напоминавшие структуру типажей Питера. Люмпен-интеллигенты дионисийского типа с корявостями поведения и судьбы, с бутылками и хохотками; романтические девы и юноши; одинокие любители здорового бега; старички, дышащие на природе; молодые родители с колясочками. Много было стариков, бегающих с двумя лыжными палками, они были похожи на сошедших с ума лыжников, которые бегают без лыж, когда снег уже растаял. Оказалось, что это новая европейская оздоровительная мода – «нордик волк», «северная прогулка», поддерживающая мышцы подмышек и сердца.

Экзотикой были несуразные мусульмане. На скамьях среди оживавшей серой австрийской природы встречались чудовищные бабы, замотанные в ткани с ног до пят. Они сидели этакими скалами, а физии их были похожи на дзоты с прорезями для пулемёта. Возле них прыгали детки, рядом порой сидел старик или муж восточного дикого вида с всклокоченной бородой. Эти люди были тут как перенесённые ковром самолётом из другой реальности, непонятно было, чего они тут делают, у них же там где-то осталось их родное приволье, иное солнце, иная пыль и дома, где они смотрелись бы адекватно и уместно. Чего они делают в изящной нервной утончённой Вене? Неужели будут слушать Моцарта и читать Гессе? Или это крутые специалисты в редких областях науки и техники? Что-то непохоже было. Эти люди были явно из деревенской глубинки Арабии. Их сюда еврокомиссары с протухшими от маразматического рационализма мозгами заселяли на расплод, для своих фашистско-коммунистических целей по смешению рас, а затем сокращению всех одним махом. Но прибывшие люди этого не понимали. Я размышляла о том, что у людей всё же есть выбор и судьба, и уж лучше чахлая Европа пусть вымирает в комфорте и эгоизме, чем вот так вот грубо её смешивать с дикими пришлецами. Брак старой маразматички и арабского жеребца карикатурен и аморален.

Встретились в Вене и настоящие бомжи, как и у нас возле вокзала, грязные, зашуганные, вонючие и хулиганистые, правда, их происхождение было неясное, вроде как из Румынии.

Электростанция Худентвассера показалась последним ярким архитектурным событием прошедшего века. Столько раскованности, свободы, чистоты чувства и идеи. Без всякой скаредности, ужимок, оглядок на моду или вкус заказчика. Взял, и увидел вот так вот. И поползли по серому цементу кровавые артерии, и из балкончиков полезла зелень, и узор вскочил на унылую техническую поверхность… Хорошо…

На улицах метками были шпили готических соборов. При ближайшем знакомстве оказалось, что всё это новодел, всё было снесено под чистую во Второй мировой. Но жители восстановили то, к чему привыкли они сами и их предки. Правда, вера в Вене была совсем в загоне, соборы использовались как здания для муниципальных собраний, концертов, выставок. В одном из приделов одного из соборов проходила кощунственная выставка про дикарей с голыми сиськами и задницами, обмазанными глиной. Когда голое тело преображено и воссоздано искусством – это одно дело, а фотография – это всё же совсем другое. Со вкусом и стыдливостью тут вышел прокол. В соборах встречались памятные плиты, посвящённые воинам, погибшим в первую и во вторую мировую бойню. На витражах некогда католических соборов нас поразили сцены с полосатыми заключёнными концлагерей, они декоративно страдали, и их кто-то освобождал. Картинки были смутные, и Элизабет как-то ничего толком нам не рассказала про смысл этих изображений.

Поразил парк неподалёку. Там стояли две чудовищные циклопические башни без окон и дверей, говорят, их построил Гитлер для неведомых целей, может, для запуска летающих тарелок, и башни эти до сих пор внушают ужас и никак не используются. Недавно вокруг них разбили парк, насажали молоденькие деревца вдоль ровных дорожек, сходящихся звёздочками. Солнце пригревало, деревца выпустили зелёные листики, все скамейки, а их было в парке очень много, были усижены людьми, греющимися на весеннем солнышке. Венские жители в парке выглядели как слёт весенних птичек.

Музеумы, чахотка и венский лес

Мы отправились в знаменитое венское кафе Музеум, сделанное по проекту Адольфа Лооса. Кафе в стиле модерн, немного похожее на внутренность старинного элегантного вагона, переносило в мир европейской литературы начала 20 века. В голове возникали нервные барышни с трудной судьбой, богемные эмансипированные дамы, истонченные полуголодные творцы с разных нив искусства, загадочные одинокие завсегдатаи, прикрывающие боязнь быть и своё одиночество газеткой и чашкой кофе. В тот апрельский вечер мы застали компанию, ужасно напоминающую питерскую сценку в вечернем кафе. Человек семь- может, преподаватели вуза, может, люди ещё какого-то интеллектуального вида труда, – зашли распить бутылочку вина, побаловаться кофе и десертами. Десертами и мороженым, кстати, нас, петербуржцев, не удивишь. Были и у нас свои сладости в жизни.

В компании выделялся старый бородатый интеллектуал в шляпе, элегантный, рыжеватый, с газетой, сигаркой и хулиганским блеском в глазах. Типичный венский завсегдатай, словно бы сошедший со старых рисунков и шаржей, или из кинематографа, повествующего о богемных трудах и днях. Джентльмен явно рвался пообщаться с нами, но, увидев нашу апатию, показал нам фак.

Нам с Сашей очень понравилось гулять по ближней к Вене горе, откуда открывается вид на раздвоенный в черте города голубой Дунай. Поражала идеальная чистота пригородной зоны.

Ни одной бумажки, банки, склянки. Всё в первозданности, велосипедные дорожки идеально выметены, деревья, кустики и травы – всё как в день творенья. Даже и хабариков не видно под ногами. Никаких самозахватов, парничков и огородиков. У подножья горы за загородкой из проволоки – участок сторожа этой горы, на нём – ослик, виноградник, похожий на ряд вверх тормашками посаженных саженцев, аккуратный домик… Из-под земли лезли сиреневые первоцветы, горные ручьи в тот год не журчали – пересохли от неправильной зимы. На вершине горы была обзорная площадка и ресторан прямоугольных форм, в стиле высокого западного модернового дизайна, который нас так поражал в советских фильмах.

Стояли очень жаркие по нашим северным меркам апрельские дни, было плюс 23, и все цветочки и листочки пёрли из-под земли, из клумб и газонов, из голых веток и вздутых почек, а потом жаркие дни сменялись очень холодными ночами. Повсюду слышались чиханье, кашель и всхрюкивания носом. И ко мне тоже приклеилась местная фирменная простуда, какие-то микробы злые, выпестовавшиеся в щелях гор, особо разжиревшие от повышенной солнечной радиации. Я чувствовала, что у меня набегает температура, и злобный простудный вирус заедает меня до костей. В голове в венском вальсе кружилась часовня Собисского, откуда христиане собрались воедино и освободили Вену от турок, ей навстречу бежал дом имени Карла Маркса, растянувшийся на километр и раскрывший свои комфортабельные объятия венской голытьбе в 30-х годах, дом Маркса сменяла теплоэлектростанция, возведённая Хундертвассером, с золотым шариком на трубе и красными прожилками на корпусах, похожая на сумасшедшую саксонскую игрушку…

Утром мы отправились в музей Леопольда. Особое впечатление на меня произвёл Эгон Шиле. В своих картинах он предвосхитил весь трагизм только что зародившегося, но уже зачервивевшего неимоверными страданиями 20 века. В его работах как какие-то гомеомерии, отзвуки, зародыши, проклёвывались стили и художественные системы Врубеля, Петрова-Водкина, Филонова… Узнаваемые, уже узнаваемые австрийские пейзажи – почему-то серо-охристые, тёплых оттенков, но со скрытой жуткой меланхолией, с каким-то спрятанным надрывным плачем под всеми этими декоративными сиропно-розовыми и лимонными цветами, какая-то щемящая душу экзистенция под наипрекраснейшими на земле пейзажами. Узнаваемы были убогие лачуги с черепичными крышами у взгорий, ныне превратившиеся в идеал и апофеоз жилищного счастья. Глубинно узнаваемы были мужчины и женщины, ужасно обнажённые, худые, эротичные, беззащитные перед лицом эроса, социума, войн и болезней, бесконечно одинокие, истощённые до костей, но по жилам которых течёт тёплая, жаждущая любви, кровь… «Человек похож на червяка, когда голый и бледный лежит под одеялом. Но при этом в нём по кольцам бежит кровь. Он горяч и покрыт тёплым паром».

Этажом ниже висели работы Эггера Линца. В монументальных квадратах арийские орлы, простые австро-венгерские парубки с лицами Штирлицов в исполнении красавца Тихонова, в белых льняных рубахах и коричневых шерстяных штанах, всё простое, исконное, от плодов земли, эти парни на картинах Эггера Линца молотили жёлтую рожь, жали её серпами, в общем, делали великое дело крестьянского извечного труда. Приятно было, что это делают не бабы, как в нашем русском искусстве, а крепкие ладные хозяева своего куска земли на Земле. В одной из последних его работ этих парубков, сдержанно приплясывающих, вела куда-то за собой Смерть. Эгон Шиле умер от испанки, гадких злобных грипповых вирусов, было ему всего 28 лет. Шёл 1918 год. Эггер Линц, так гениально изобразивший чистую мужскую трудовую мощь, которую, как крыс при помощи дудочки вела за собой смерть-крысолов, умер в 1928 году. Австрия того времени была наполнена гениями, предчувствовавшими своим открытым космосу нутром всё, что будет. Я не говорю о чересчур растиражированном Климте как эталоне венскости, чьё творчество всё тоже сплошь состоит из цветов, красоты, плоти и орнаментов, вьющихся на костях смерти.

В нижних этажах проходила выставка рисунков Германа Гессе. Гессе всю жизнь любил рисовать, ползал по горам с мольбертиком и акварелькой. Если бы он не был великим писателем, то мог бы быть средним крепким художником, рисующим в стиле своей эпохи. Мне стало жаль, что я забросила рисование с натуры после детской художественной школы. Это огромное удовольствие – елозить кисточкой по бумаге, следуя натуре и внутренней музыке души…

Я чихала от венской простуды так, что картины, казалось, вот-вот упадут. Сын Саша, благовоспитанный мальчик, шипел на меня: «Не чихай так громко! Картина упадёт с гвоздей, и нас арестуют!». Картины, кстати, были развешены так редко, с таким тактом и величайшим уважением, что каждый карандашный набросок казался весомой драгоценностью. Я приехала из России, из Питера, где всё чрезмерно, где таланта много, что навоза. Вспоминались сокровища Эрмитажа и Русского музея, способные свести с ума. Так густо налеплены они на стены, так много всего прячется в запасниках.

Но вернёмся к моему чиху. Я зашла в старинную аптеку и знаками стала объяснять старичку-аптекарю, что у меня звериный насморк. Он со знанием дела протянул мне волшебный спрей из множества трав, очень дорогой для русского кармана, но я не пожадничала и купила, и это лекарство очень помогло. Потом я брала его в поездки по Европе, и если кто подцеплял весеннюю европейскую простуду, то я давала это лекарство в нос, и оно быстро помогало.

Пасха в Вене

Мы пошли посмотреть на пасхальную ярмарку на одну из центральных площадей. Всё было застроено торговыми отсеками, всюду шла торговля яйцами – натуральными куриными и ненатуральными. От яиц пестрело в глазах. Яйцами застило глаза. В отсеках с грудами яиц рылись девушки, выбирая подарки для близких. Что-то в этом было эротическое и нежное…

Всюду свисали всякие гнёздышки, птички, зайчики, мёды, ликёры, колбаски, прихватки, тужурки и фиг знает что. Вокруг рядов ездили золотые кареты, которые везли двойки и четвёрки белых холёных лошадей. Процветал дух народного рынка. Шёл какой-то концерт. Какие-то девушки в чёрном что-то пели, на них пялилась мадам мужик в оранжевых колготках, юбочке и с усами над накрашенным алым ртом. Этот австрийский фрик взял на себя функцию быть рабом нечистого и фриковать вовсю бесплатно. Вот тоже солнышко пригрело, в яйцах засвербело…

Мы ужасно устали от толпы, толчеи и пестроты, но толпа нас уволокла в свой шопинг, в какие-то бесконечные магазинчики, окружавшие площадь и перетекавшие один из другого через крытые дворики. Всюду предлагали свои изделия международные очумелые ручки, всякие картинки, скульптурки, изделия всякие, призванные украсить вашу серую жизнь, ваш голый дом мишурой уюта. Зачем миру так много вещичек? Зачем мир так устроен, что, чтобы кушать, нужно вечно рукоблудствовать, делать товар, выманивать денежку из ближнего и дальнего? Почему нельзя жить без денег, в райской чистоте, не напрягая своё рукомесло и не теребя язву деньгопохоти? Большинство этих штучек были из разряда нефункциональных пылесобиралок.

Я купила дурацкого трудолюбивого зайца из глины, он был бодрый, откормленный и с восторженной морковкой в лапках. Элизабет мне сказала, что заяц – типа символ трудолюбивого, бодрого и эротичного народа Австрии, поэтому зайцев на Пасхе так много, почти как яиц.

Австрийская деревенька

Элизабет увезла нас с собой в гости к своему другу, венскому интеллектуалу, который взял в аренду сельский дом и живёт в деревне. «Мы хотим Австрийскую деревню!», – воскликнули мы с Сашей, утомлённые пробуждающейся к весне Веной серых оттенков. К тому же в этом селе проходил сельский предпасхальный праздник-ярмарка.

Довольно быстро домчались на двухэтажной электричке до нужного места. В поезде потрясением был контролёр. Это был красивый мужчина средних лет, в очках, в идеальной форме, необычайно вежливый. Я подумала, что вот какая здесь культура! У нас такими безупречно вежливыми, знающими своё дело, довольными своей функцией бывают университетские профессора. Или высокооплачиваемые банковские работники. А у них – контролёры. Чем-то Кафкианским повеяло от этого представителя хорошо отлаженной системы. Предместья Вены поражали отсутствием свалок и ухоженностью построек. Практически не было замусоренных 4 соток со скособочившимися, некрашеными, недостроенными, но уже начавшими дряхлеть лачугами, чуть большими по размеру, нежели нужник или собачья будка, но не дотягивающими до настоящей избушки, как это у нас встречается. Изумляли ветряки возле домов для получения энергии от ветра. Вдоль железной дороги встречались одинаковые железнодорожные домики из серого камня. Это были абсолютно одинаковые домики, в которых явно кто-то работал или жил, были они такие бездушные и строгие, такие сюрреалистические, как какие-то ужасы от европейского рационализма, нашедшие выражение в абсурдизме Мрожека, Беккета и того же Кафки. В каждой стране есть свои национальные формы крайней тоски жизни. У нас это дощатые бараки сталинской эпохи. Тоскливее ничего не бывает. У австрияков – эти уныло правильные станционные домики…

В Питере был апрель с талым снегом. В австрийской деревушке жарило сладкое солнце, цвели лимонным и ярко розовым цветом деревца и кусты, зеленела трава. Мы прошли по подземному переходу, облицованному голубым кафелем, напомнившим советский кафель Хрущёвских времён. На старом кафеле красовались детские рисунки, нанесённые масляной краской. Недурно, но отзывает бедностью.

Деревня удивила безупречной гладкостью и чистотой асфальтовых дорожек, игрушечной красотой домиков и сельских двориков при них. «О, да это деревенька добрых трудолюбивых Хоббитов!»,– воскликнул Саша. На чистейшем пороге домика, вход с улицы, стояли уютные тапочки. На ярко-зелёных, ровных, как ковёр, газонах не было ни одного сорняка. Улицы были переполнены прогуливающимися сельскими жителями в нарядных глобалистских, лишённых национальных признаков одеждах. Дамы в туфельках на каблучках, мужчины в светлых рубашках и при галстуках, преимущественно с красно-голубой полоской. И всюду стояли жирные чистые иномарки. То бишь, это была готовая рекламная картинка для нуворишей, решивших купить готовый для счастья домик в дорогом коттеджном посёлке посреди чистой, неизгаженной природы, с развитыми дорогами и инфраструктурой.

На старинную часть деревни с сохранившейся кладкой некоей средневековой крепостной стены выехал мэр деревенского поселения на белоснежном коне. Одет он был в национальную одежду. Следом за ним выехали девушки в национальных одеждах на конях. Перерезали розовую ленту в воротах в стене. Это означало начало ярмарки и праздника!

Простые сельские люди возле каждого пятого домика, оказавшегося рестораном, рассаживались на простые деревянные длинные скамьи, вокруг длинных деревянных столов. Это был культ совместной трапезы! Я вдруг подумала, что именно на ней и держалась западная цивилизация. Кажется, что это ерунда, а на самом деле это великое изобретение человечества, очеловечивающий, склеивающий социум фактор.

Из своих бытовых щелей повылезали все: и стар, и млад, и инвалид, и невеста, и домашние питомцы, и угрюмые изгои. Никакой жуткой, лезущей в уши насильственно радостной музыки. Тишина. В одном месте орёт пила – проходит конкурс по выпиливанию электропилой из брёвен неких несуразных грибов. В другом, под шатром, поют старые седые рок-н-рольщики для своих сверстников. Все идут, бредут семьями, кланами, стайками, с киндерами всех возрастов, с собачками, со своими стариками, со своими инвалидами в колясках. В-общем, всё нажитое из живых существ – всё напоказ, на суд общины. Давно я такого не видела – чтобы буквально каждое живое существо покинуло свою нору и вышло на Свет Божий, в Социум, на суд человечьих глаз, под яркие лучи весеннего солнца себя показать, каждую свою бытовую и замшелую морщинку показать миру, соседям, пришлым гостям вроде нас… Во время передвижения люди оседали периодически на скамьи у столов, пили местное вино из местного винограда, ели свои колбасы и свои сладости, сделанные местными сельскими кулинарками.

Мы присели на деревянную скамью и пропустили по стакану кисловатого, но ароматного местного вина. Я рассматривала людей. Меня привлекла семья из трёх человек. Красивая молодая женщина в соку с маленьким двухлетним сыном и её разжиревшая, но ещё привлекательная мать. Нестарая бабушка всё время типа шипела на дочь, с неполной семьёй как-то ехидно здоровались всякие тётушки и дядюшки, на молодую мать лукаво посматривали седые бюргеры. Было видно, что у малыша нет папы, и поэтому вокруг семейки был некий нездоровый ажиотаж. Потом мимо меня прошла одинокая девочка лет пятнадцати. Это была некрасивая девочка в джинсах, с чахлыми волосами, корявенькая, но страшно одухотворённая, ужасно живая и любопытствующая. Было видно, что это штучный товар, что это девочка-изгой в этой деревне, что она слишком умна и необычна, чтобы найти здесь себе друзей. Горб одиночества висел на ней. Но в ней ещё не было отчаяния, она смело вынесла свою юную некрасивость на народ, проталкиваясь сквозь стайки более обычных видов людей её возраста. О, таких тут было много, счастливая молодёжь, стайки юнцов и девиц, девушки-красавицы, нашедшие свою любовь, юноши-друзья на мотоциклах. Они сидели компаниями то там, то тут, они ходили небольшими стайками или задиристыми парами, пара красивых девчонок с кокетливым видом, или пара парней, делающих глазки девчонкам… Всё это напоминало мне неразорённую деревенскую общину 70-х на юге России, в селе Кантемировка, где я бывала в детстве. Там не было такой чопорной чистоты и не было трапезы, вынесенной на дорогу. Но были стайки радостной молодёжи, были праздники, выводящие и молодых и стариков на улицу, на пригляд и взаимооценку судьбы.

Потом ядом с нами сели два удивительных человека. Это были отец и сын. Оба были в очках, оба были чудовищно утончённые и чудовищно угрюмы. Они были очень похожи друг на друга, как отец и сын Шостаковичи. Высокие, с очень бледными белыми лицами, чёрными волосами, синими глазами, некрасивые, с какими-то сложнопостроенными, ассиметричными лицами. Папе было лет сорок, сыну лет 16. Это были элитарные люди, с трудом общающиеся с простачками, это были угрюмые страдальцы-одиночки на этом пиру. Зачем они пошли на народный праздник, что их выгнало из дома, из нор, на что они жили, какое ремесло их питало… Может быть папа – писатель, а сын – поэт? О, как бы это было здорово! Это всё были загадки. Эти два крота-упыря, которым я очень сочувствовала, ибо я сама такой крот-упырь, они как бы слезились от яркого обморочного весеннего дня, от тонких ароматов оживающих полей, от пронзительного цветочного запаха расцветших деревьев. В соседнем саду за домиком безумно цвели вишни и яблони, оттуда шёл этот одуряющий грустный аромат. Папа с сыном сумрачно сели рядом и стали угрюмо пить маленький кофе.

Всюду на улицах были сделаны прилавки для ремесленников. Элизабет нам сказала, что съехались сюда ремесленники и из Чехии, и из Польши… Торговали знакомыми всё поделками: куколками из соломы, дерева и тканей, какими-то штучками из проволоки, прихватками, платками, лаптями и солонками из лыка и соломы, корзинками… Я уныло думала, что вот куда всё это девать… Хотя, когда у людей такие чистые ровные сельские дома, понятно, что всюду надо их насыщать ручными поделками.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 17 >>
На страницу:
4 из 17