Оценить:
 Рейтинг: 0

Путешествия Дудиры

Год написания книги
2020
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 17 >>
На страницу:
7 из 17
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Вдруг на стол, прямо на вино и хлеб, полился водопад. Я сразу поняла, что это Саша, и рванула по древней лестнице наверх. Саша журчал водой за занавеской, а из-под неё струился мощный поток – по полу спальни, по лестнице, оттуда – прямо нам на стол. Это длинные Сашины волосы забили дырочку слива, произошёл затор и пошёл поток. «Саша! Саша! Выключай воду немедленно!» – испуганно вопила я, но упрямый рогацци сказал, что не выключит, пока не домоется. Я и Даша, мы взяли тряпки и тазы, стали собирать текущую воду. Запахло свежестью, чистотой, уборкой. К нам в столовую спустился свежевымытый Саша и на упрёки процедил сквозь зубы: «А что такого? Я помог в этом доме смыть средневековую пыль!».

На следующий день Даша села за руль своей старой красной машинки, окна которой за ночь покрылись инеем. Из-за скалы выскочил лихач, но вовремя успел притормозить. Вдоль речки Пеша то и дело встречались заброшенные и действующие бумажные фабрики. Пахло хлоркой. Выяснилось, что из-за частных бумажных фабрик на реке Пеше и применения ими хлора, вода тут слегка отравлена, что ведёт к бесплодию местных мужчин. Вот такая красота, вот такие Чиполины и Буратины плюс борьба с бесстыжим капитализмом. На склоне горы мы увидели албанцев, которые по чьему-то разрешению или без него налысо вырубили лес…

Салмела (июнь, 2007)

Искусство в глуши

Недавно финский центр искусств «Салмела», расположенный в селе Мянтюхарью на берегу озера Пюхавеси, пригласил питерских журналистов к себе в гости. От поездки в этот центр осталось несколько потрясений. Если их перечислить во временной последовательности – то это фуры с русским лесом, таможня на русско-финской границе и сам культурный центр и его хозяин, господин Туомас Хойкала. Если расположить впечатления по степени позитива- то получится в обратном порядке.

Так что лучше описать всё по возрастающей. Чем больше мы приближались к русско-финской границе, тем больше встречали фуры с нашим родным кровным русским лесом, который высасывается из территории нашей родины очевидно в катастрофических масштабах. Из Финляндии в Россию в таких же масштабах идут фуры с иномарками. Если посчитать, сколько вредного газа выделяет каждая машина и сколько кислорода выделяли загубленные вековые сосны и берёзы, то стоит всем дружно завыть и заголосить. Всемирное потепление – это наших рук дело, Россия вырубает свои леса, зелёные лёгкие на одной шестой суши скоро превратятся в болота и пески, нас ждёт экологическая катастрофа. Все журналисты подрёмывали, я же вся извивалась как уж на сковороде, беспрерывно снимала фуры с лесом и громко верещала и ругалась. Я, наверно, потомок эльфов.

На таможне мы простояли часа два. Не потому что утром в будний день на трассе было много машин. Очень даже немного было машин – десяток фур с лесом и десяток легковушек русских путешественников на нашей стороне, штук двадцать фур с автомобилями – на той стороне. Но стояли мы два часа. Потом стало понятно почему. Вместо пяти или хотя бы двух таможенников работал один. Он лениво откуда-то из долгого небытия вылез, потом лениво штамповал паспорта. Такая же леность наблюдалась на обратном пути – на стороне финнов. Это изумительно, как со сменой советского строя на капитализмус совершенно не изменились повадки жирного слоя российской бюрократии. Более того, во всех учреждениях очереди и мытарства населения ещё больше возросли, и с каждым нововведением и усовершенствованием системы сберкасс, собеса или телефонной станции эти очереди и мытарства ещё больше увеличиваются. Наверное, улучшения коснулись и таможенного быта. Коснулись настолько, что даже финнов разложили и заразили.

Слава богу, что пока ещё мы не заразили финнов любовью к мусорку. Ещё в 10 метрах от границы на нашей территории наблюдались скинутые полиэтиленовые мешки в канавах и раскисшие картонные коробки, но уже на той территории всё стало каким-то лучезарным, чистым и дизайнерски красивым, даже финские плоские домики на ровных лужайках, оживлённых шарообразными кустами сирени.

Центр «Салмела» оказался расположенным типа в финской глуши, посреди лесов и озёр. Это как у нас если ехать по Новгородской губернии и в 200 км от города, не на главной трассе, обнаружить средь лесов роскошный культурный центр современного искусства, с выставочными площадями в 1000 квадратных метров. Увы, у нас такое даже и в самом сладком сне не увидеть, хотя художников земля русская не перестаёт плодить, куда ни взгляни – талант на таланте.

Всё началось с того, что Туомас Хойккала предложил использовать заброшенное деревянное двухэтажное здание мирской управы как выставочный павильон. Жителям деревни Мянтюхарью идея понравилась. Потом господин Хойккала стал прикупать земли и создал выставочную территорию Дормандер, где под экспозиции современного искусства были приспособлены бывшая аптека, почта, жилище слуги и хозяйственные постройки 19 века. Также под выставки стали использоваться беседки в стиле северного модерна, созданные известными финскими архитекторами Энгелом, Виви Лённом и Айно Аалто. Сам господин Хойккала, похожий чем-то на нашего голубоглазого кудрявого поэта Есенина, как если б он бросил пить во время, и дожил до более зрелых лет, по образованию своему музыкант, пианист. Родился в бывшем финском городе, который потом стал советским Приморском. Судя по увиденному- талантливый, серьёзный и чуткий арт-менеджер, куратор и организатор искусства.

Туомас Хойккала встретил нас, питерских журналистов, с каким-то северным изяществом. Девушки в кружевных передниках вынесли вино в пупырчатых, напоминающих россыпь брусники, бокалах. Сам хозяин в белоснежной рубашке такой белизны, что никакому «Тайду» и не снилось, провёл нас в ресторан, украшенный абстрактной живописью, потом он сел за пианино и сыграл «Рябину кудрявую». Потом он рассказал о центре «Салмела» и о том, что всё приходит само, когда это нужно. Туомас Хойккала получает ежегодно около 500 портфолио художников, не только молодых и не только финских, потом из них отбирается человек 10, они приглашаются в «Салмелу» жить и творить. Их работы с величайшим вкусом выставляются на территории Центра, все они предлагаются посетителям. От проданных работ Центр берёт 30 процентов – на развитие экспозиций и другие нужды.

Современное финское искусство мне понравилось. Раскинулось оно по «Салмеле» вольготно, роскошно, всегда с тонким вкусом вписываясь в ландшафт или интерьеры помещений. На зёлёных лужайках высилась гигантская скульптура Киммо Шхродеруса, напоминающая какие-то противотанковые против инопланетян заграждения, или на связку гигантских гранат, так и не брошенных в рыло оккупантам. Сам Киммо, молодой человек, все свои рабочие скульпторские руки покрывший татуировками, называет свои скульптуры этой серии «Страшилищами», некоторые из них украшают Хельсинки. Внутри здания бывшей мирской избы мы увидели сияющие белым алюминиевым неземным цветом скульптуры Шхродеруса, изображающие что-то опять же космическое- «Фони», единицу звонкости, некую горную пропасть в уменьшенном виде и т.д. Космическому сиянию скульптур вторили радостные полосатые арифметические композиции Мари Рантанен, которая и сама была одета в полосатое платье, навевающее ощущение озёрной финской ряби.

В следующих залах нас ждали картины Вилмалотты Оливии Шхафтхаусер, которые уже выставлялись в России и которые сразу вспомнились. В синих и голубых прямоугольниках чем-то терзались девушки и юноши в джинсах и футболках, над ними реяли части белоснежных лебедей, как намёк на несбыточность мечтаний. Своей находкой Оливия считает то, что в картину она как бы вписывает ещё картину в раме, которую можно вырезать, заменить другой- как это имеет место быть в потоке сознания человека. Какую-то пронзительно лазоревую красоту литературоцентричных полотен Оливии подчёркивали скульптуры Арво Сиикамяки. Самого художника в Центре мы не застали, но его женские торсы, вызывающие ассоциации с льющейся чистой водой, постоянно изумляли своей уместностью в той или иной экспозиции.

Автором бабочек и кувшинок оказалась юная художница Беата Юутсен, которая зимой учится в Париже, а летом гостит в Салмеле. Одной из самых покупаемых художниц является Мариа Ойкаринен. Девушка в розовом рассказала нам, что её большие абстрактные полотна, в основном в розовых бурных тонах, навевают ей финские закаты, восходы и тучи перед грозой. Сана Кауппинен потрясла всех своими задумчивыми графическими работами, которые она делает на типично финском материале – листовой фанере. Особенно меня очаровали скульптуры Тины Торккели. Из керамических листьев выглядывали человеческие листья, на нитях свисала стеклянная растительность, среди гигантских лепестков извивались маленькие бронзовые человеки-почти эльфы, но какие-то слишком страдающие и даже трагичные. Акриловые могучие завитки Весы Песонена, на фоне которых порхали бронзовые эльфы Тины Торккели, также производили впечатление некоего порождения природных четырёх стихий, погружённых в грустную и мрачноватую борьбу-раздумье. Вообще, искусство Финляндии в том виде, в каком оно было представлено в Салмеле, показалось глубоко национальным, насыщенным какой-то кристально чистой, сияющей, но при этом уязвимой и страждущей природой.

Если в одной половине творчества художников Салмелы бурлят стихии и силы финской природы, то вторая половина явно погружена в мир человеческий, мир психологии, страстей. Кроме Вилмалоты Оливии Шхафтхаусер в глубину человеческих отношений полностью погружена Мари Пихлаякоски, на картинах которых сложно и трепетно общаются размытые и словно введенные в мелкий тремор полуголые девушки. Мир мужчин и мужских отношений исследует Топи Руотсалайнен. Его картины напоминают запечатлённые в холсте и масле кадры каких-то хороших реалистических кинолент, типа наших кинолент 60-х, где юноши и мужчины часто запечатлевались тонко и задушевно размышляющими и спорящими между собой.

Но самым драматическим и мощным художником Салмелы мне показался Янне Мюллюнен. К тому же выяснилось, что он неплохо говорит по-русски, так как учился в нашей Петербургской Академии Художеств, в мастерской Уралова. Его академическая живопись почему-то оказалась вся проникнута темами войны, воинства, мускулинной приверженности богу Марсу. Слепой снайпер, изящные девушки в красном, попавшие на холст рядом с какими-то полуживыми искалеченными торсами обнажённых воинов, солдаты в касках. То ли холодного финского юношу потрясли наши фильмы о войне, то ли сводки из Чечни, то ли афганские инвалиды в метро, но картины Янне производили потрясающее впечатление. Но не пацифизм, а иное. Скорее «сису». «Сису» – это основополагающее финское понятие, которое трудно перевести на русский одним словом. Это и упрямство, и несгибаемость, и огненная страсть, которая бывает пробуждена в финском вялом и холодном с виду мужчине в экстремальных ситуациях. Может это что-то гиперборейское и нордическое. Янне Мюллюнена можно было бы назвать этим исследователем и певцом финского «сису». В Питере его зовут Ян Нево, потом я часто его встречала на Невском в фирменной льняной кепочке.

Ещё одно впечатление – это внешний облик обитателей Салмелы. Если бы я была кинорежиссёром, то взяла бы всех подряд сниматься в кино, и всем бы дала главные роли, главную партитуру конечно, отдав бы Туомасу Хойккала. Пока мы бродили по выставочным залам и зальчикам Салмелы, яркие финские индивидуальности сидели за деревянным столом и смотрелись как мизансцена из пьески Чехова или Стриндберга, а, может, как экранизация жизни Репина в Пенатах. И всё это плодоносящее творческое созвездие личностей- в деревенской по русским понятиям глуши…

В небольшом пруду отражались ледяные узоры беседок. Господин Хойккала рассказал нам, что тут было болото, он сделал из него пруд, и вот теперь изящных беседок на территории парка Домандера стало вдвое больше… Кроме живописи и скульптуры в «Салмеле» можно увидеть музыкантов и поэтов, услышать музыку, пение, стихи. За год в «Салмелу» заглядывает более 100 тысяч посетителей. Многие становятся покупателями и увозят с собой в свои чистые домики среди лесов и озёр произведения своих соотечественников.

В сентябре Туомас Хойккала собирается открыть подобный центр искусств у нас в Выборге, он уже купил и отреставрировал целый дом для этих целей. Предполагает работать с русскими молодыми художниками, особенно его привлекают выпускники нашей Академии Художеств. Автор и произведение не умерли, живопись жива, рамы для картин нужны хорошие, скульптуры округлы, куратор на коне, и вообще нам бы таких «Салмел» побольше…

Гжель (июль, 2007)

Наличники и наличность

Путь в Гжель начинался от Выхино. Выхино – это типа нашего Купчино. Загазовано, дома стоят безобразные, грязные, в трещинах, с надкусанными панелями, как после войны. А дальше идут места культовые, заповедные. Люберцы. Такие беспробудно унылые и безнадёжно тоскливые, что сразу хочется записаться в русскую провинциальную мафию и стать мелким бандитиком, строить жирных лоснящихся буржуев из центра. Иного труа и развлечения здесь нет. А ещё дальше – могучая трасса в сторону Гжели и Егорьевска. Вдоль трассы – бесконечные дома, то грязные блочные монстры в трещинах, то унылые уродливые новостройки, дома без души и фантазии, порождённые бездарными архитекторами, потом дома из серых кирпичей, какие любили рисовать на плакатах по гражданской обороне – ровные такие, по линейке прочерченные, абсолютно без украшений, дома для спасения под вопросом от поражающих факторов атомного взрыва. Дальше идут деревянные домишки без украшений, перемежающиеся коттеджами. Потом – избы традиционной Руси, с украшеньями, с радостями жизни, нарядные домики деревенские людей, когда-то пребывавших в гармонии с миром и со своей душой. Среди них – церквушки шатровые старинные.

А вообще дома стоят такой бесконечной стеной вдоль шоссе и справа и слева, так слиплись и срослись поселения и городки меж собой, что возникает ощущение, будто из Москвы и не выезжал – так, мчишься по одному бесконечному многокилометровому Гжельско-Выхинскому проспекту, от центра прочь, а жирная Москва всё никак не кончается. Мне сказали, что вокруг Москвы везде так, на всех дорогах, в радиусе 50 километров – сплошные сросшиеся поселения. Москва предстала страшным спрутом, ужасающим инфернальным магнитом, всё в себя всасывающим вокруг себя. У нас в Питере эта тенденция тоже появилась, но пока пунктирно, пространство всосано от краёв Питера до Ольгино и Горелово, но всё же не так густо ещё заселено людьми и замусорено домами, и от города это километров 10-20. Никак не 50. Дальше у нас леса какие-то техногенные, в которые по ягоды идти неприятно – город маячит за спиной, и сами леса дремучие, людьми не хоженые, зверьми покинутые, где птицы не поют. Просто зелёная зона для освежения воздуха.

Места в Гжели – русские, народные, сказочные. Избушки в сложных деревянных кружавчиках, в коих проступают узоры древних рун. Могучий аромат полевых цветов, кузнечики бесчинствуют, как бы сходя с ума от летней радости. Яблоньки шатровые – те, из «Гусей-лебедей», под ветвями которых могла спрятаться Алёнушка с братцем Иванушкой. Я всё думала, что это за яблони такие, под которыми можно от Бабы Яги укрыться. У нас на севере ветви у старых яблонь торчат вверх сучьями. А тут я увидела первый раз яблоньки плакучие, с длинными гибкими ветвями, сплошь украшенными бусинами румяных яблочек, типа как ива с подарками. Травы под ногами шелковые – как ковёр самый лучший в мире.

И ещё я раньше думала, когда мчались мы на машине по шоссе на Мшинскую, пронзая насквозь старинные русские сёла – а вот каково в таких деревухах жить, в тех, в которых по деревенскому Бродвею проложены могучие неумолкающие трассы. Каково сельским жителям с дремучими петушками и козами своими глазеть сквозь кружевную занавесочку на скачущую мимо цивилизацию- на все эти жирные лоснящиеся улюлюкающие вольво, нисаны, джипы, опели….И вот узнала – каково. Попала именно в такой недрёмный домик, где по ночам по древней избушке носятся оголтелые лучи фар, и не смолкает круглосуточно шум дороги. Где на яблоньки, очевидно, оседает свинцовая пыль, а лёжа на травушке-муравушке, ты всё время чувствуешь себя так, будто ты прилёг посреди московского пресловутого дворика, воспетого Поленовым, но перенесённого в наши дни.

Мы пошли погулять по этой самой Гжели. Поля, леса. В полях встречаются белые абрашки-барашки, коровищи с огроменными вёдерными вымями, коз много. Дома почти все заселены – не русскими, так пришлыми людьми, которые активно земли эти осваивают для жизни. Приезжают целыми аулами и родовыми кланами. Гортанная речь звучит через каждые три-четыре дома. Какие-то южане разводят цветы и так успешно ими тут же торгуют на трассе, что даже возвели круглосуточный ларёк с неоновой подсветкой. Иметь дом на такой оживлённой артерии и не суметь найти в этом выгоду- это бред. Бабки местные торгуют по-мелкому всем, что здесь производится и растёт: кабачками, тыквами, огурцами, черникой, яблоками, картошкой, молоком. Для местных старушек это даже развлечение, замена телевизора. Мы видели раскладушку, которая стояла у самого края зловонного шоссе. На ней возлежала прекрасная старая карга, ссохшаяся, грозная, в каком-то типа древнерусском сарафане. Она присматривала за своими тыквами, которые хотела продать проезжающим шофёрам.

Более молодые русские люди встречались крайне редко – в виде дебелых добрых и послушных тёток с рыжими ресницами и в виде абсолютно потерявших человеческий облик мужиков, от алкоголизма чрезвычайно похожих на какую-тот новую породу человекообразных обезьян. У этих спившихся русских мужичков вид хмурый, целеустремлённый- они все или идут за выпивкой, или страдают от похмельного синдрома с видом кротким и поникшим. У них морщинистые лица, маленькие яркие синие чистые глаза, немного даже детские, уши каике-то как у обезьян – торчащие и округлые – я думаю, что они так отвисают от спирта. Они все сухощавы, ссутулены – точь- в точь как человекообразные неандертальцы, не совсем ещё пришедшие к прямохождению. Одеты во что-то чёрно-серое, заношенное. Дети у них растятся в бедноте, ибо сначала батяне надо на святое – на выпивку, а потом уже со сдачи растроганный водкой мужичок готов купить дитяте мороженое. Самое дешёвое – стаканчик бумажный. Это так грустно, так из другого века, из романов Диккенса и Достоевского.

Однажды я задержалась в Москве – на поминках поэта Дмитрия Александровича Пригова, и добиралась я до Гжели на электричке. Вокзал московский потряс меня изобилием железа, решёток каких-то всюду для загона людей по нужным направлениям, всюду воняло шавермой, на ларьке с изобильным притягательным запахом, у которого выстроилась очередь из усталых работяг, было написано «рабская шаверма», это от слова «арабская» отпала буква «А». Я усмехнулась и помчалась на нужную электричку. Переполненная электричка, долго-долго следовавшая в чадном жире дешёвого города, среди хрупких панельных некрасивых домов, чуть-чуть приукрашенных добавлением голубого цвета в некоторые панели, вдруг как-то опустела. Мы вырвались в вечереющие поля, на пластиковых скамейках вагонов крутились какие-то изработавшиеся некрасивые мужчины разных возрастов, какие-то корявые люди, одетые во что-то всё чёрное, безнадёжно тёмное, какие-то опасные с виду… Я еле-еле дождалась того сладкого мига, когда электричка выплюнула меня на перрон станции Гжель, но там оказалось ещё страшнее. Кроваво-коричневый летний закат догорел, наступила темень, на станции не пахло могучей вольной травой, а пахло пожарищем, где-то смрадно и жирно горела помойка, горели пластиковые бутылки, пластмасса, рваные кроссовки, весь этот долбанный глобалистский мусор, который взгромоздился на нашу родную деликатную уязвимую русскую природу, и душит, душит её… Я очень боязливо и энергично бросилась под колёса последнего уходящего в поля такси, таксист вёз уже трепетную, загулявшуюся, как и я, в Москве девушку. Таксист всё ж взял меня вторым пассажиром, потом мы долго мчались по грунтовым дорогам в поросшие травой, одичавшие поля, по обочинам которых кавказцы пасли в мелких масштабах животных для своего личного пользования, заехали в какое-то совсем уже ночное село, там, в Доме культуры, была дискотека, там играла громко музыка, а вокруг клуба вились тени нарядных девушек, нарядных как-то нехорошо, по-городскому, чересчур откровенно, кричаще, как на последнем издыхании и призыве. Нарядную девушку с голыми крылушками девичьего таза и задранной кофточкой высадили прямо на пир сельской жизни, меня водитель повёз дальше, это был средних лет приятной внешности мужчина, наверное, из средних слоёв деревенских, вот, не пьёт, машину купил нормальную, извозом ночным занимается. Он дал мне свою визитку с номером мобильника, сказал, что в любое время можно звонить, приедет, отвезёт куда надо… Это было удивительно – комфортно, безопасно, это здорово облегчало жизнь живых людей в этих окраинных землях… Водитель притормозил лихо у нашего колодца-журавля, я вышла, опять резко обдало запахом жирной полыни, зацицикали миллионы ночных цикад, русская народная природа рванулась мне навстречу с горячечными объятиями своими… В сарае, где раньше грустно вздыхали корова, свинья, лошадка, гуси, а теперь никого нет, – включили вечерний дынный свет, свет зажгли во дворе, где шёлковая трава опять удивила своей прохладной ласковостью, яблоня скинула со стуком ещё пару румяных яблочек … Опять долго смотрели какие-то дурацкие фильмы на жидко-кристаллическом плоском большом экране над кроватью, потом ночью опять пугали городские игры пробегающих мимо фар…

Соседом по деревенскому дому был пожилой грузин. Он куда-то исчезал, потом вдруг приехал со своей усталой женой, к вечеру с их участка пахло шашлыками…

Я шла по деревне, такой знакомой по детству пахучей, могучей деревне, с толстенными серебристыми ивами вдоль шоссе, с голубыми глазками цикория, улыбающимися из трав, мимо древних весёлых изб, красноречиво говорящих о таланте и жизнерадостности людей, которые здесь когда-то строили дома, жили веками… Одна изба меня поразила. Это был такой маленький в три окна домик, древненький, с особо весёлой вязью деревянных кружев вокруг простодушных глазиков-окошечек. Он был мёртв, это было видно по тяжёлой паутине на окнах, за которыми висели ещё кружевные занавесочки из льна с мережками. Прямо к задней стенке мёртвенькой избушечки был прирощен огромный кирпичный коттедж, раза в два выше и в полтора толще, чем дряхлая избушечка. Коттедж был сделан из тёмно-коричневого кирпича, почти без окон, под черепичной крышей одно скучное прямое окно с рамой-стеклопакетом, мёртвое такой уродское окно серийного дешёвого производства, и каждый завиток дряхлой избушки, над которой как-бы надругивался коттедж, стоил в тысячу раз дороже, чем это мерзкое, не пришей кобыле хвост, окно. К тому же хозяева коттеджа были трусы, на окне была решётка. Сбоку зловеще торчали окна-бойницы, сквозь них точно враг не пролезет, тазом застрянет, но они были зарешечены. Внизу красовалась покрашенная в коричневый цвет могучая железная дверь. Всё было ясно, бандит 90-х нахапал и боялся ответного хапа и мести.

Пока я рассматривала эту безобразную картину сожительства пошлого и пришлого, не имеющего никакой культурной и эстетической ценности кирпичного дома с домом дряхлым, умирающим, на ладан дышащим, но таким неповторимым, таким драгоценным, из железной двери вышло лицо кавказской национальности, что-то гортанно кому-то сказало, посмотрело на меня хмуро. Я стыдливо опустила глаза, будто увидела неприличную сцену, и сделала вид, что спешу по делам дальше, вдоль по деревенской улице. Я всё думала, зачем это кавказец вот так вот прицепил к задней стенке избушечки своё наглый гадкий коттедж, почему не рядом поставил… Потом поняла, он ждёт, когда домик развалится или сгорит, и его коттедж, несгораемый сейф его, будет тогда посреди участка стоять… Это пристройка с перспективой на смерть домика рассчитана.

Мне стало так гадко и грустно, так грустно. Особенно за тех людей, который жили вот в этом домике, прошляпили достояние дедов своих, тех, что завитки эти деревянные вырезали в радости жизни своей для наличников, а детей-внуков плохо воспитали, и те потом совсем всё пропили и продали домик этот пришлым людям, за бесценок. А может кавказец этот – того, насильно в этот домик проник, бабке помог умереть и перед смертью в домик его прописать, и вот воздвиг свой пошлый дворец, и ничего от его жизни хорошего никогда никому не будет. Ни искусства, ни творчества, одни «дэнги, дэнги, дарагой», одно пошлое животное выживание на чужой земле, с презрительным плевком на чужую культуру и местных дураков, которые пропили эти жирные весёлые, пригодные для счастливой жизни земли…

Днём приехала на своём авто хозяйка избушки, в которой мы жили – питерская художница Аня Желудковская со своим мужем Виталием. Виталий был московский галерист, усталый и замученный. Ездил по Москве он только на своей машине, статус не позволял пользоваться общественным транспортом. И это был ужас – ползать по чудовищным пробкам, задыхаться в газах, зажатым со всех сторон такими же автобедолагами. Под глазами у Виталия словно пролегла невымываемая свинцовая пыль. Хозяева протопили крепкую деревенскую баньку. В силу утекающего здоровья чуть-чуть натопили. От этого мытья в прохладной бане тоже веяло грустью. Но зато у Ани на поросших бурьяном огородах стояли прототипы её арт-объектов, которые прославили её на весь мир. Остов железной кровати, восхитительный по чёткости демиургической линии и излучающий строгую красоту минимализма. Остов бороны. Потом Аня в этом стиле стала из железного прута ваять линии платья, ноутбука, всякого другого, и это сделало её знаменитой аж на Венецианском биеннале. А потом Виталий умер молодым от инфаркта, а Аню стрессы довели до бесконечной психиатрии…Но всё это было потом.

В тот год она осваивала и пыталась оживить чьё-то покинутое, некогда полное волшебной ласки и живого труда родовое гнездо…

Финляндия (май, 2008)

У Финского озера

Уезжали из Петербурга, где уже листики у деревьев вылезли, где всё зазеленело, задышало, трава восстала из праха густым ковром.  Едем по пустынной Финляндии. Камни, одинаковые молодые сосны в золоте солнца, телесного цвета берёзы, блестят озёра синими чашами. Всё севернее едем, и всё меньше листиков, и уже и снег пятнами лежит, и всё больше снега, и вот уже озёра в полосатой ряби льдов. Приехали на гору, на вершину сопки карельской, взгромоздившись по ленте шоссе. И там уж совсем север дикий, деревья голы, снег лежит сугробами твёрдыми, озеро покрыто ноздреватым льдом. В небольшой проталине, ближе к противоположному берегу, два лебедя патологически красиво плавают, изогнув белоснежные шеи, любя друг друга…. Увидели, загоготали не испуганно, а так, что вот, мол, видим вас, двуногих.

Утром окружность воды во льдах озера стала больше. Солнце жаркое. На глазах зоны снега сокращаются, но сухонько, без ручьёв и луж. У избы финской, бревенчатой, с одной стороны сугробище лежит, с другой стороны оттаявшая полностью поляна из мягких вялых трав. Солнце так нещадно жарит, что земля тёплая, сухая, летняя совсем земля. Не выдержала, вытащила коврик финский, сплетённый из натуральных х-б нитей на улицу, коврик национальный такой – белый, сизый и блёкло-красный, три нити волнами плетутся, плетутся, цвета сдержанной финской природы, рябь озера, лебеди серые в закате…Легла на коврик и загораю. Конец апреля, ещё первая верба тут пушок даёт, но такое солнце надо уважать, такое, может, теперь за всё лето не поймаешь.

Надоело лежать, иду к озеру. Боже, как жарко, прямо голыми ногами иду по снегу. Белый снег жжёт весело, выпрыгиваю на каменистую в мелких камушках оттаявшую дорогу, прыгаю босиком. На озере мостки сделаны, две скамьи друг против друга, – сидеть, медитировать по-фински. У неоттаявшего озера ещё холодно, лебеди на меня посматривают, утки со свистом и воплями взлетают, удирают к лебедям, серебристо плюхаются в воду.

Ночь наступает чёрная, с маленькими северными звёздами. Ночью снятся финские ужасы, привидения, духи приходят ко мне и душат меня на моём деревянном ложе под крышей треугольной. Снятся финские мужики, тётки, девки какие-то, все они входят в мой несчастный домик без замка, говорят, спят на первом этаже, какой-то мужик плюхается рядом и храпит на соседнем матрасе. Я понимаю, что сон, я открываю с трудом веки, никого нет, закрываю глаза – опять рядом мужик финский хрюкает, проходя сквозь меня и меня не видя. Глаза открывать всё труднее, всё труднее выходить в реальность из зоны сна, в которую набились все-все финские постояльцы этой турбазы, за 25 лет много, наверное, финских тел здесь в деревянном домике спало и всё такое делало, кому что нравится.

В СССР нам так мечталось юными телами попасть на такую вот турбазу цивилизованную, под деревенскую избу сделанную, но со всеми благами цивилизации. И, чтобы в гущу ровесников… И всё это тут тогда уже было. Душ с горячей водой, унитаз в доме, всё устлано стильной плиткой, на века выстлано, до сих пор не отвалилось нигде ни миллиметра, холодильник, микроволновка, кофеварка, плитка электрическая, шкафчик с посудой и красивыми бокалами. Тогда все слушали АББУ и Бони-М, их счастливые голоса манили в горнолыжный рай, в такие вот деревянные домики посреди природы, где много молодёжи в лыжных фирменных костюмах жизнерадостных светлых цветов, где бокалы с вином по вечерам, жаркие избы, сауна, занавесочки-шторы в народный клюквенный цветочек и радостные спортивные ровесники. Рай, тут был рай.

Потом сон мой совсем стал отвязным. Будто после финских парней-упырей вдруг Вий пришёл, пришло Оно, такое ужасное, тяжкое, аж земля колыхалась. А дверь-то на тоненькой защёлке, а Оно подходит, подходит к моей избе, земля дрожит, Оно в окна смотрит, хоть я и на втором этаже, под крышей сплю, а я знаю, что Оно тут уже у стены, вот Оно, дышит громко, сопит. Это лось, всего лишь сохатый финский притоптался, или медведь, ну и что медведь, карху, не будет же он окна мордой бить, еды тут нет никакой, лишь моё накофеиненное и пропаренное винным спиртом тело, это, карху, невкусно. Оно уходит. Я открываю с большими усилиями глаза. Ура, наконец то я не во сне глаза открываю, а наяву! Свет другой, реальный свет финского солнечного наступившего дня, в оконце луч яркий горит, птицы многорядно поют разными лучезарными холодными голосками.

Ба! Да это же была Вальпургиева ночь на 1 мая! Вот откуда эти призраки душные! Вот откуда ужас гоголевский. Язычество! Тут земли ведьминские, неотмоленные, души язычников сюда как к себе домой приходят, во цвете своих тел… А может, дерево тут всё помнит и фонит, транслирует прошлое, отпечатавшееся в брёвнах.

На озере уже две проталины, лебеди плавают в новой луже, лёд совсем посинел и почернел, похож на модные японские синтетические ткани, с чернотой и серебром внутри.

Работники турбазы Паша и Рая выставили два новых шезлонга на пригорке. Пока хозяева спят, мы валяемся в шезлонгах на жирных тюфяках, пьём кофе, едим бутерброды с красной рыбой, смотрим на озеро с патологически красивыми лебедями.

Рая из гарных дивчин украинок с вишнёвыми глазами, дочери её выросли, выучились и разъехались, кто куда. Рая вот и согласилась здесь в глуши на финском озере работать. Паша из породы бывших фарцовщиков. Затянула его Финляндия и финики по самое не хочу, он совсем уже как финн, только язык не выучил, а так – с машиной, солидный, голубоглазый. Хозяйка Татьяна устроила капиталистический перформанс. Привезла всякие дизайнерские штучки для улучшения вида и так прекрасной и безупречной турбазы. В том числе висячие качели из ниток. Заставила Пашу лезть на берёзу, подвешивать качельки. Лестница хлипкая для богатыря Паши, берёза тоже, он влез, висит на берёзе, как зажиревший кот, трясясь от напряжения, что чебурахнется.

Снегу ещё поубавилось. Иду гулять с хозяйским бульдогом Гарри, вспоминая фразу из «Горя от ума» Грибоедова – про подлизывание к хозяйской собаке. Гарри – хороший парень, он бежит по лесной дороге в никуда, дорога грунтовая, посыпанная мелким острым камнем, кой-где в снегу, на сугробах наложено лосем кудрявыми катышками, зайцами – золотыми шариками. Гарри то и дело нюхает, замирает в сторону леса, там явно животные резвятся. Из сугроба вылетает перепуганный насмерть тетерев. Мы с псом сами почти падаем в обморок от испугу.

Загораю опять на излюбленном половике, почитывая книжку Захара Прилепина. На моё тело тяжко плюхается большая финская бабочка, чёрно-коричневая, крылья в белых ободках, какая-то постзимняя северная крапивница, что ли. Я ей нравлюсь, она мне то на пятку садится, то на плечо, то на руку, я её лениво сгоняю. Прилетает стройная после зимы пчела, она настырно кружит вокруг моей красной первомайского цвета футболки с надписью «СССР». Может, думает, это алые цветы? Я гоню её, она настырно жужжит прямо у лица. Я делаю из Прилепина веер, машу на пчелу, она отлетает и возвращается тупо и настырно. Я вдруг понимаю – это виноват купленный мною одеколон дамский из магазина «Перекрёсток» – для бедного класса, с сильным ароматом розы, искусственный такой синтетический запах, духи в розовом пластиковом флаконе, для бедных горожанок, сделаны в Китае. А финская пчела вот купилась, думает, что роза это расцвела, за нектаром прилетела на мои подмышки.

Жара, белая зимняя кожа солнце не впитывает, отражает его ультрафиолет как белый снег, пчела и бабочка надоели, к тому же лёгкий страх окутывает. Тут на десятки километров никого нет, вдруг карху или рысь придут? Берёзы рядом удивительные стоят. Нерусские берёзы. Огромные, все в лишайниках и пятнах, какой-то особый северный ведьминский мох клочьями седыми свисает по всему стволу, ветер чуть обдувает старые эти берёзы, и лохмы их чуть шевелятся…

Гарри выбегает на берег озера и истерично гавкает. Я понимаю, что он делает эхо и изумляется этому хору собак, тысячами пастей гавкающему ему в ответ из лесных далей… Над озером стоит марево, воздух заметно трепещет, льётся, струится, лёд тёмно-синий тает зримо, лебеди в мареве маячат зыбкими извилистыми белыми пятнами.
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 17 >>
На страницу:
7 из 17