– Обронил кто ни есть ребятенка, – сказал каретник, осматриваясь.
– Софьюшка, Захарьина, Софьюшка, Захарьина, – злобно глядя на ребенка и не видя его, повторял Кошелев.
Все в нем терзалось, точно проносился в нем горячий ветер, все выжигая.
– Дите, барин, не видишь? – толкнул его каретник.
– Дите, дите, – Кошелев увидал мальчика. – Слушай, взять надобно, слушай.
– А то нет?
Каретник склонился над ребенком. Тот захлебнулся криком.
– Вопи, дурень, вопи, – сказал каретник, испуганно улыбаясь. – Съедят тебя, что ли, не волки…
Каретник понес ребенка под мышкой. Мальчику стало, вероятно, удобно, и он затих, не выпуская из кулачка деревянной ложки.
А Наум Степаныч смешался с толпой на Полянке. Он сел на горячую мостовую, у стены, и начал обувать свой сапожок. Лохматый скворец прыгал взад и вперед на его плече.
Тогда в толпу врезались пьяные уланы. С тяжелым воем все пали на колени. Уланы рубили по поднятым рукам.
Старый мартинист тоже поднял руки, заслоняясь от сабель, и попадали его книги – «Хризомандер». «Диоптра», «Киропедия»; улан приподнялся в седле и ударил саблей по его морщинистым рукам, по озаренному лицу.
XIII
Камердинер подошел неслышно и поклонился плотной спине:
– Переменить мундир, государь…
Император не обернулся. Он был в том же зеленом егерском мундире, в котором вышел из пожара, мельчайшими точками было прожжено сукно, золото на воротнике почернело.
Камердинер смахнул с его спины гарь и отступил с поклоном.
Император стоит у окна Петровского дворца, он точно прикован к окну. Двигается на скулах желтоватая кожа, он тяжело дышит.
Там, в грохоте огня, когда его, как слепца, вели под руки, он понял, как овладеть пожаром, победить огненную Москву, пылающую Россию. Там открылась ему победа, ужаснее и величественнее всех его побед. Пожар нарушил меры его решений, тот прекрасный свет, совершенную ясность, которую он умел находить всегда и во всем. Пожар требовал от него решений, нарушающих его покойную гармонию, полное солнцестояние, которое, как он чувствовал, уже установилось и в нем, и во всем том, что он делал и думал. Он знал эти решения в шуме огня. Но теперь, в тишине залы, его мысли смешались, погасли. Пожар был, как сон, когда все открылось ему, а теперь он проснулся, и зыбь чудовищных видений только озлобляет бодрствующего.
Он упер в стекло голову, как бык, он хочет собрать в один ясный образ то, что стало пред ним в пожаре.
Он ошибся в первый же день: не надо было посылать письма к Александру. Он вспомнил с презрением убегающие, влажно-синие глаза Александра и то, как в Тильзите Александр называл его с неверной и вкрадчивой восторженностью: «Брат мой, Ваше Величество».
Нет, брат мой, Ваше Величество, не мир. Не мир открылся в пожаре, а видение небывалой победы: Московская империя Наполеона, Наполеон и Москва, соитие Наполеона с Россией.
И напрягаясь и выговаривая с трудом эти странные, шипящие и толкающие друг друга слоги чуждого и дикого слова, он выговорил раздельно и твердо:
– Пугат-шов…
Пронзительное дуновение коснулось его затылка, как в Лебяжьем переулке, пошевелились жесткие волосы. Он крепко провел маленькой ладонью от виска к затылку.
Пугачев – это имя открылось ему в огне.
Он сам – император, кентавр, и ноги его революция. Революция в России вдохнет в него силу, не сдвигаемую вовеки.
Его победа – не мир в Москве, а завоевание восточной империи, всех ее диких пространств. Он уничтожит маленькую бодрую армию, не добитую под Бородино. С грубоватой ласкою он думает о ней, там есть хорошие солдаты и бодрые генералы, он знает их по именам, там у него есть свои любимцы – Багратион, Ермолов, Дохтуров, он знает ее дивизии, корпуса, имена суворовских полков. Он уничтожит их армию и займет Петербург, Урал, станет вдоль границ Индии, его драгуны будут ездить на оленях в снегах Сибири. Он займет океан земель и народов, Россию, чтобы отомкнуть в ней революцию. Он освободит мужика и татарина. Такая революция будет трепетать от его железных полков, обтекать их, послушно и благодарно будет лизать его шпоры, а весь ее огонь он бросит на холеное русское барство, чувственное, вероломное, хитрое, на эту знать варварской империи, которая от Петра до Александра присягала своим императорам, чтобы убивать их и присягать тем, кого убивала позже. Самонадеянную и самодовольную барскую нацию восточных рабовладельцев, эту смесь московита с авантюристами всей Европы, он сильно пригнет к своей шпоре, и в России это будет легче, чем было во Франции со всеми Сегюрами.
Скифы с пышными дворянскими гербами поразили его воображение пожаром Москвы. Хорошо, он поразит их пожаром России, он на них подымет их дикого раба. Хорошо, пожар так пожар. Они сожгли Москву, он сожжет их неверную, лукавую власть, огнем революции он пройдет по России, чтобы взорвать всю эту варварскую фантасмагорию, фантастическую и нелепую империю Александра.
Он потрясет человечество нечеловеческой жестокостью и нечеловеческими благодеяниями. Робеспьеры покажутся пред ним щенками. Он позволит рабу утолить жажду, позволит захлебнуться в крови, и тогда эта толпа нотаблей в фантастических мундирах бросится к нему на коленях. Он их спасет. Он пошлет их в Испанию, они будут, может быть, в авангарде его лондонского десанта. Награды, аренды, титлы, самая честь службы в великой армии, расцвет отечества под его правлением примирят их с новой судьбой. Наполеон станет зарей России, он утвердит в ней истинную справедливость, истинный закон. Он освободит в России раба и воспитает своим гражданином. Уже через одно поколение в его великую империю вольется молодая и бодрая величайшая нация – миллионы граждан новой Наполеоновой России. Его орел зареет из русского огня. Тогда человечество и он сам поверят, что он не только человек и герой, что он выше, чем человек. Тогда снова Богочеловек сойдет на землю. Наполеон и Москва, в этом его истинная и первая победа. Победа сделала его тем, что он есть, но только истинная победа, Наполеонова Россия, даст человечеству божественную вечную империю. Первым императором человечества, наместником могущества Божьего, будет он, и вторым – его сын, римский король.
Глубокое содрогание нежности прошло по тяжелому, желтоватому лицу. С полунасмешливой и полуласковой улыбкой, такая улыбка всегда сквозила на его лице, когда он думал о сыне, император, устремеясь головой вперед, шагнул от окна.
Командир гвардии, маршал Бессьер, уже давно ждал его, слегка сгибая и разгибая за спиной портфель зеленого сафьяна.
– А, Бессьер, – бодро, с хрипцой, позвал император. Его лучисто-серые глаза ослепили маршала на мгновение. – Мы завтра выступаем. Я взорву Москву, этот красный кремлевский комод, и скорым маршем на Петербург.
– Да, государь…
Бессьер слышал его сильное и радостное дыхание. Маршалу стало не по себе: он заметил под глазом императора темное пятно, полоску гари на небритой щеке. В этом было что-то неловкое, даже смешное.
– Но я опасаюсь, можем ли мы выступить завтра, – сказал Бессьер. – Я даже уверен, что завтра нельзя.
– А почему вы понимаете буквально, я не говорю – завтра… Послезавтра, через два дня… Сегодня четверг?
– Да, государь.
– Хорошо. В субботу.
– Да, государь.
Маршал наточенным ногтем поковырял в ухе, что он всегда делал перед тем, как возражать императору.
– Очень дурные дороги, государь, а мы без сапог, и провиант…
– Это мое дело, да?
Императора начали раздражать слова Бессьера, он почувствовал, что маршалу хватит надолго вежливых жалоб о хлебе, сапогах, интендантстве и вежливой прочистки уха мизинцем.
– Наконец, Бессьер, я еще не решаю… Я соберу маршалов… И простите, я буду умываться, я в копоти.
Маршал, прочищая ухо мизинцем, смотрит на острые носки ботфорт.
– Армия с радостью пойдет к новым победам, – сказал он. – Хотя и подорвана усталостью. Москва для армии была концом. К тому же этот пожар, грабеж…
– А, Бессьер, вы злите меня.
– Государь?
– Да, вы злите меня.