– Так скучно. Не хотите ли играть в деньги? В Петербурге я играл рублей по сто a la guerre, а так, обыкновенную игру, – рублей по двести и больше.
У Андрея Петровича запрыгали глаза. Он положил кий на бильярд с особенною торжественностью и обратился к Петру Александрычу, сложив свои коротенькие, ручки по-наполеоновски.
– Конечно! куда же нам, дуракам-провинциалам, гоняться за столичными! – сказал он, потряхивая ногою, – впрочем, и мы за себя постоим. Я, милостивый государь, игрывал тоже в свой век, и не на изюмчик, смею уверить вас…
Андрей Петрович вынул из-за пазухи огромный красный засалившийся портфель, туго набитый ассигнациями, и бросил его на бильярд.
– Я не прочь сделать вам, милостивый государь, удовольствие и не только двести, но и пятьсот выставляю чистоганом, хоть сию минуту… Почему разок, другой не пошалить? Я не скопидом какой – нет, прошу извинить, – я не похож на любезнейшего моего братца Илью Петровича, не стану дрожать над каждой полушкой. Деньги – нажитое дело, а вот ум – это другая статья.
Андрей Петрович посмотрел самодовольно на всех и положил портфель в карман.
Его энергическая выходка произвела сильное впечатление на Петра Александрыча. Петр Александрыч сделался к нему после этого несравненно внимательнее, посадил его возле себя и беспрестанно подливал ему в стакан мадеру. И Андрей Петрович во время стола, по-видимому, совершенно примирился с Петром Александрычем.
– Чокнемся, любезный сосед, – говорил он, поднимая кверху свой стакан, – чокнемся; соседи должны жить дружно, мирно, на охоту вместе ходить, и всё заодно! Теперь гордиться нечего, – Андрей Петрович обратился к Ольге Михайловне, – не правда ли, сударыня? Ведь он – ваш муженек-то, был столичный, а теперь стал наш брат деревенский!
Андрей Петрович в продолжение целого обеда говорил без умолку, а Семен Никифорыч все кушал и только два раза произнес: «Э-ге!..» Когда Прасковья Павловна начала объясняться о том, как она обожает детей и какое утешение доставляет ей внучек, Андрей Петрович перебил ее:
– Дети! гм! конечно, оно весело, когда они болтаются, покуда так, до ученья, а там как до этого пункта дойдет, так и почешешь в затылке. Хорошо, коли наскочишь на хорошего учителя, как я. А молодец у меня учитель, могу сказать, молодец! Недели две, как я его выписал из Москвы через одного приятеля, и еще, признаюсь, ничего дурного за ним до сих пор не заметил, – и должен быть – у-у! голова. Серьезный такой, мало говорит, и черт знает как у него терпенья достает: целый день читает или на фортепьянах бренчит. Из себя красавчик, белокурый, курчавый, лет двадцати семи, в университете обучался, и из благородных: отец его был дворянин… А когда же вы ко мне, любезный соседушка, а? Сами-то вы приедете, – это не в счет, нет – с супругою, с матушкой, с Анной Ивановной…
На длинном лице Анны Ивановны блеснула светлая улыбка надежды, и она скромно потупила взор, когда Прасковья Павловна взглянула на нее значительно.
– Я даром что вдовец, а ко мне таки жалуют и девицы и дамы… спросите у Прасковьи Павловны… Прасковья Павловна, что, ведь угощать умею, кажется?
– Уж мастер, мастер на угощение, что и говорить! – сказала Прасковья Павловна.
– Мой повар Игнашка, милостивый государь (Андрей Петрович потрепал по плечу Петра Александрыча), в Москве на первой кухне обучался, кулебяки и расстегаи так делает, что просто сами во рту тают. Я люблю хорошо поесть; желудочная часть, по – моему, дело важное в жизни, что ни говорите… А моя Степанида Алексеевна не дождалась Игнашки! Он еще был при ней в ученье, а то бы она на него порадовалась… Такой хозяйки уж не наживешь – нет! варенье ли варить, грибы ли солить, за девками ли присмотреть – на все была мастерица… Бывало, при ней дом как заведенная машина…
Андрей Петрович тяжело вздохнул и махнул рукой. На глазах – его показались слезы.
– Что, впрочем, говорить об этом!.. Видно, так нужно… Бог лучше нас знает, что делает… Когда же вы ко мне, Прасковья Павловна, с невестушкой? Вот в следующую пятницу бы… на целый денек, с утра… И. ты, Семен Никифорыч, изволь-ка являться. Ведь, я думаю, с неделю-то проживешь еще здесь?
Семен Никифорыч разинул рот, чтоб отвечать, но Прасковья Павловна предупредила его:
– Разумеется, проживет; что ему дома делать?
– Ко мне еще, – продолжал Андрей Петрович, – кое-кто из соседей обещался быть – и славно промаячим день. Бильярд же у меня, Петр Александрыч, важнейший; а уж на своем бильярде я вам не позволю обыграть себя, милостивый государь, нет! Еще, коли хотите, десять очков вперед дам… По рукам же, в пятницу?
– Непременно!
– Чокнемся же, любезнейший! – закричал Андрей Петрович, – а я, может статься, для новоприезжих-то небольшой сюрпризец устрою. Понимаете, Прасковья Павловна?
Андрей Петрович мигнул левым глазом.
Прасковья Павловна улыбнулась и кивнула головой.
– Да смотрите же, матушка Прасковья Павловна, ни гугу о том…
По окончании стола Андрей Петрович, опускаясь на диван с полузакрытыми глазами, прохрипел: «Нет, черт возьми! русскому человеку тяжело после обеда», – и, по его собственному выражению, всхрапнул изряднехонько. Петр Александрыч также предался искусительному сну; Семен Никифорыч, позевывая и покуривая из своего коротенького чубучка, разговаривал с Прасковьей Павловной.
Так прошло около полутора часа; потом сели играть в вист и проиграли до позднего вечера. Андрей Петрович, уезжая домой и садясь в свою висящую лодку, кричал стоявшему на крыльце Петру Александрычу:
– Смотрите же, я вас жду к себе, любезный соседушка, – да ну же, скот, Антипка! и подсадить-то не умеет… Не забудьте, милостивый государь, пятницы; супругу-то непременно привезите… слышите?.. А ты, олух, опять не задень за столб в воротах. А в пятницу кулебяка будет, такая, мой любезнейший, что пальчики оближете, – отвечаю вам.
Андрей Петрович бухнулся в коляску… Коляска двинулась.
– До свиданья!. – закричал Петр Александрыч.
– Прощайте, любезнейший!
«Славный малый этот толстяк, – подумал Петр Александрыч, вернувшись в комнаты, – и какое ему счастье в карты везет, если б этак по большой играть!.. Ну а все – таки деревенщина».
В то время как Петр Александрыч, Прасковья Павловна и гости занимались вистом, Ольга Михайловна сидела у окна в своей комнате, выходившей в сад. Вечер был прекрасный; потухавший закат обливал розовым светом ее комнату. Душа ее была полна звуков. Они пробуждали в ней святые воспоминания, и перед нею являлся знакомый образ в заманчивой отдаленности. Она подошла к роялю и, послушная вдохновенной настроенности своего духа, запела серенаду Шуберта:[1 - Leise flihen mene Lieder и пр.]
Песнь моя летит с мольбою —
Тихо в час ночной…
В рощу легкою стопою
Ты приди, друг мой!
При луне шумят уныло
Листья в поздний час —
И никто, о друг мой милый,
Не увидит нас.
Слышишь? – В роще зазвучали
Песни соловья;
Звуки их полны печали,
Молят за меня.
В них понятно все томленье,
Вся тоска любви,
И наводят умиленье
На душу они.
Дай же доступ их признанью
Ты в душе своей —
И на тайное свиданье
Приходи скорей…
Вдруг она вздрогнула, голос ее прервался, дверь со скрипом повернулась на заржавленных петлях и… дочь бедных, но благородных родителей, в сырцовых буклях, вошла в комнату.
– Ах, как вы мило поете! прелесть! – сказала она. – Какой бесподобный романс! Он, верно, в моде… Какая у вас прелестная метода в пении!
– Вы находите? – сказала Ольга Михайловна.
– Я хоть и не музыкантша, а когда вы поете, нельзя не чувствовать; но простите меня, я помешала вам. Мне, право, так совестно… – Дочь бедных, но благородных родителей, расправив свое платье, расположилась на стуле.
– Я совсем не вовремя вошла к вам, – продолжала она. – Там внизу такая скука, и, признаюсь вам, я ужасно не люблю этого Семена Никифорыча; он без всякого образования, – а ваше общество мне так приятно. Вы такая образованная.
И, без умолку разговаривая, она более часу просидела у Ольги Михайловны. Ольга Михайловна вовсе не была намерена поддерживать разговор и почти все молчала или отвечала по необходимости на вопросы очень коротко и неудовлетворительно. Наконец, почувствовав неловкость своего положения, дочь бедных, но благородных родителей отправилась к Прасковье Павловне.
Она со слезами на глазах объяснила своей покровительнице, что, исполняя ее волю, она употребляла все старания, чтоб сблизиться с, Ольгой Михайловной, но что Ольга Михайловна будто бы обращается с ней постоянно сухо и холодно, смеется над провинциею, называет Семена Никифорыча необразованным и проч. В заключение своей жалобы она принялась целовать руки своей благодетельницы.
Прасковья Павловна, наделенная от природы чувствительным сердцем, не могла никогда видеть равнодушно слезы, по ее собственному признанию.