– А как?
– Да младшей-то лет сорок с лишком будет.
– Ты все врешь.
Староста помолчал.
– Что ж – вам лучше знать. А нам неизвестно.
– Ну, зарядил одно слово! – вскрикнул я с досадой.
Зная по опыту, что из русского человека, когда он примется отвечать таким образом, нет никакой возможности извлечь что-нибудь толковое (притом же мой хозяин только что было завалился спать и перед каждым ответом слегка покачивался вперед, с младенческим изумлением расширяя глаза и с трудом расклеивая губы, смазанные медом первого сладкого сна), я махнул рукой и, отказавшись от ужина, пошел в сарай.
Я долго не мог заснуть. «Кто она такая? – беспрестанно спрашивал я самого себя. – Русская? Если русская, отчего она говорит по-итальянски?.. Староста толкует, что она немолодая… Да он врет… И кто этот счастливец?.. Решительно ничего понять нельзя… Но какое странное приключение! Возможно ли этак два раза сряду… Однако я узнаю непременно, кто она и зачем сюда приехала…» Волнуемый такими беспорядочными, отрывчатыми мыслями, я заснул поздно и видел странные сны… То мне казалось, что я брожу где-то в пустыне, в самый жар полудня – и вдруг, я вижу, передо мной, по раскаленному желтому песку, бежит большое пятно тени… я поднимаю голову – она, моя красавица, мчится по воздуху, вся белая, с длинными белыми крыльями, и манит меня к себе. Я бросаюсь вслед за нею; но она плывет легко и быстро, а я не могу подняться от земли и напрасно простираю жадные руки… «Addio! – говорит она мне, улетая. – Зачем нет у тебя крыльев… Addio…» И вот со всех сторон раздается: Addio! Каждая песчинка кричит и пищит мне: Addio… нестерпимой, острой трелью звенит это i… я отмахиваюсь от него, как от комара, я ищу ее глазами… а уж она стала облачком и тихо поднимается к солнцу; солнце дрожит, колышется, смеется, простирает к ней навстречу золотые длинные нити, и вот уж опутали ее эти нити, и тает она в них, а я кричу во все горло, как исступленный: «Это не солнце, это не солнце, это итальянский паук; кто ему дал паспорт в Россию? я его выведу на свежую воду: я видел, как он крадет апельсины в чужих садах…» То мне чудилось, что я иду по узкой, горной тропинке… Я спешу: мне надо дойти поскорей куда-то, меня ждет какое-то неслыханное счастье; вдруг громадная скала воздвигается передо мною. Я ищу прохода: иду направо, иду налево – нет прохода! и вот за скалой внезапно раздается голос: Passa que'colli… Он зовет меня, этот голос, он повторяет свой грустный призыв. Я мечусь в тоске, ищу хотя малейшей расселины… увы! отвесная стена, гранит повсюду… Passa que'colli – жалобно повторяет голос. Сердце во мне ноет, я бросаюсь грудью на гладкий камень, я в исступлении царапаю его ногтями… Темный проход открывается вдруг передо мною… Замирая от радости, устремляюсь я вперед… «Шалишь! – кричит мне кто-то, – не пройдешь…» Я гляжу: Лукьяныч стоит передо мною, и грозит, и машет руками… Я торопливо роюсь в карманах: хочу подкупить его; но в карманах ничего нет… «Лукьяныч, – говорю я ему, – Лукьяныч, пропусти меня, я тебя после награжу». – «Вы ошибаетесь, синьор, – отвечает мне Лукьяныч, и лицо его принимает странное выражение, – я не дворовый человек; узнайте во мне Дон-Кихота Ламанчского, известного странствующего рыцаря; целую жизнь отыскивал я свою Дульцинею – и не мог найти ее, и не потерплю, чтобы вы нашли свою…» Passa que' colli… – раздается опять почти рыдающий голос. «Посторонитесь, синьор!» – восклицаю я с яростью и готов уже ринуться… но длинное копье рыцаря поражает меня в самое сердце… я падаю замертво, я лежу на спине… я не могу пошевелиться… и вот вижу – она входит с лампадой в руке, красиво подымает ее выше головы, озирается во мраке и, осторожно подкравшись, наклоняется надо мною… «Так вот он, этот шут! – говорит она с презрительным смехом. – Это он-то хотел узнать, кто я», и жгучее масло ее лампады капает мне прямо на раненое сердце… «Психея!» – восклицаю я с усилием и просыпаюсь…
Всю ночь я спал плохо и до света был уже на ногах. Наскоро одевшись и вооружившись, отправился я прямо к усадьбе. Нетерпение мое было так велико, что заря только что разгоралась, когда я подошел к знакомым воротам. Кругом пели жаворонки, галки покрикивали на березах; но в доме все еще спало утренним, мертвенным сном. Собака даже храпела за забором. С тоской ожидания, раздраженного почти до злобы, похаживал я по росистой траве и беспрестанно поглядывал на низенький и неказистый домик, заключавший в стенах своих то загадочное существо… Вдруг калитка слабо визгнула, отворилась, и появился на пороге Лукьяныч, в каком-то полосатом казакине. Его взъерошенное, вытянутое лицо показалось мне еще угрюмее, чем когда-либо. Не без изумленья посмотрев на меня, он уже было хотел опять затворить калитку.
– Любезный, любезный! – воскликнул я торопливо.
– Что вам надо в такую раннюю пору? – возразил он медленно и глухо.
– Скажи, пожалуйста, к вам, говорят, ваша барыня приехала?
Лукьяныч помолчал.
– Приехала…
– Одна?
– С сестрой.
– Не было у них вчера гостей?
– Не было.
И он потянул к себе калитку.
– Постой, постой, любезный… Сделай одолжение…
Лукьяныч кашлянул и поежился от холода.
– Да что вам такое надо?
– Скажи, пожалуйста, сколько твоей барыне лет?
Лукьяныч подозрительно взглянул на меня.
– Сколько барыне лет? Не знаю. Лет за сорок будет.
– За сорок! А сестре ее сколько будет?
– А той под сорок.
– Неужто! И хороша она собой?
– Кто, сестра-то?
– Да, сестра.
Лукьяныч усмехнулся.
– Не знаю, как кому покажется. По-моему, нехороша.
– А что?
– Так, неказиста больно. Мозглявата маленько.
– Вот как! И кроме их, никто к вам не приехал?
– Никто. Кому приезжать!
– Да это быть не может!.. Я…
– Э, барин! с вами, знать, всего не переговоришь, – возразил старик с досадой. – Вишь, холод какой! Прощенья просим.
– Постой, постой… вот тебе… – И я протянул ему наперед приготовленный четвертак, но рука моя толкнулась в быстро захлопнутую калитку. Серебряная монета упала на землю, прокатилась и легла у моих ног.
«А, старый плут, – подумал я, – Дон-Кихот Ламанчский! тебе, видно, приказали молчать… Да погоди, меня ты не проведешь…»
Я дал себе слово во что бы то ни было добиться толку. Около получаса ходил я взад и вперед, не зная, на что решиться. Наконец я положил сперва разузнать в деревне, кто именно приехал в усадьбу и чья она, потом опять-таки вернуться и, как говорится, не отстать, пока не разъяснится дело. Выйдет же незнакомка из дома, увижу же я ее наконец днем, вблизи, как живую женщину, не как виденье. До деревни было с версту, и я тотчас отправился туда, легко и бодро выступая: странная отвага кипела и разыгрывалась в крови моей; крепительная свежесть утра раздражала меня после беспокойной ночи. В деревне я от двух отправлявшихся на работу мужиков узнал все, что мог только узнать от них; а именно: я узнал, что ту усадьбу вместе с деревней, в которую я зашел, звали Михайловским, что она принадлежала вдове, майорше Анне Федоровне Шлыковой, что у ней была сестра, незамужняя девица Пелагея Федоровна Бадаева, что обе они в летах, богаты, дома почти не живут, все в разъездах, никого при себе, кроме двух дворовых девушек и повара, не держат, что Анна Федоровна на днях вернулась из Москвы с одной только своей сестрой… Это последнее обстоятельство меня сильно смутило: нельзя ж было предполагать, что и мужику приказано было молчать о моей незнакомке. Допустить же, что Анна Федоровна Шлыкова, вдова сорока пяти лет, и та молодая, прелестная женщина, виденная мною вчера, одно и то же лицо – было совершенно невозможно. Пелагея Федоровна, по описаниям, также не отличалась красотою, да и сверх того, при одной мысли, что женщину, виденную мною в Сорренто, могли звать Пелагеей, да еще Бадаевой, я пожимал плечами и злобно смеялся. И, однако ж, я ее видел вчера, в этом доме… видел, своими глазами видел, думал я. Раздосадованный, взбешенный, но еще более непреклонный в своем намерении, я было хотел тотчас же вернуться к усадьбе… но взглянул на часы: еще шести часов не было. Я решился подождать. В усадьбе, вероятно, все еще спали… а с теперешних пор бродить около дома значило бы только напрасно возбуждать подозрение; притом передо мной расстилались кусты, за ними виднелся осиновый лес… Я должен отдать себе ту справедливость, что, несмотря на волновавшие меня мысли, благородная страсть к охоте не совсем еще замолкла во мне; «Авось, – подумал я, – наткнусь на выводок, – время и пройдет». Я вошел в кусты. Но, правду сказать, ходил я весьма небрежно и уже вовсе несообразно с правилами искусства: не следил постоянно глазами за собакой, не фыркал над густым кустом в надежде, что оттуда с громом и треском вылетит краснобровый черныш, и беспрестанно взглядывал на часы, что уже совсем никуда не годится. Вот наконец наступил девятый час. «Пора!» – воскликнул я вслух и уже повернул было назад к усадьбе, как вдруг огромный черныш действительно затрепыхался из густой травы, в двух шагах от меня; я выстрелил по великолепной птице, ранил ее в подкрылок; она чуть не свалилась, но справилась, потянула, дробя крыльями и ныряя, к лесу, попыталась было подняться выше первых осинок опушки, но ослабела и кубарем покатилась в чащу. Бросить такую добычу было бы совершенно непростительно; я проворно пустился вслед за нею, вошел в лес, сделал знак Дианке и через несколько мгновений услышал бессильное клохтанье и хлопанье: то бился несчастный черныш под лапами чуткой собаки. Я поднял его, положил в ягдташ, оглянулся – и, как пригвожденный, остался на месте…
Лес, в который я вошел, был очень част и глух, так что я с трудом добрался до места, где упала птица; но в недальнем расстоянии от меня извивалась тележная дорога, и по этой дороге ехали верхом, шагом и рядом, моя красавица и тот мужчина, который обогнал меня накануне; я его узнал по усам. Они ехали тихо, молча, держа друг друга за руку; их лошади чуть выступали, лениво покачиваясь с боку на бок и красиво вытянув длинные шеи. Опомнившись от первого испуга… именно испуга: другого названия я не могу дать чувству, внезапно меня охватившему… я так и впился в нее глазами. Как она была хороша! как очаровательно несся мне навстречу, среди изумрудной зелени, ее стройный образ! Мягкие тени, нежные отблески тихо скользили по ней – по ее длинному серому платью, по тонкой, слегка наклоненной шее, по бледно-розовому лицу, по лоснистым черным волосам, пышно выбегавшим из-под низенькой шляпы. Но как передать то выражение полного, страстного, до безмолвия страстного блаженства, которым дышали ее черты! Голова ее как будто склонилась под его бременем; золотые влажные искорки просвечивались в ее темных глазах, до половины закрытых ресницами; они никуда не глядели, эти счастливые глаза, и тонкие брови опустились над ними. Неопределенная, младенческая улыбка – улыбка глубокой радости блуждала на ее губах; казалось, избыток счастья утомлял и как бы надломлял ее слегка, вот как распустившийся цветок иногда надламывает свой стебель; обе руки ее бессильно лежали: одна – в руке ехавшего с ней мужчины, другая – на холке лошади. Я успел рассмотреть ее – но и его тож… Это был красивый, статный мужчина, с нерусским лицом. Он глядел на нее смело и весело и, сколько я мог заметить, не без тайной гордости любовался ею. Он любовался ею, злодей, и был очень собой доволен и не довольно тронут, не довольно умилен, именно умилен… Да и в самом деле, какой человек заслуживает такую преданность, какая самая прекрасная душа достойна доставить другой душе такое счастье… Признаться сказать, завидовал я ему!.. Между тем оба они поравнялись со мною… собака моя вдруг выскочила на дорогу и залаяла… Незнакомка вздрогнула, быстро оглянулась и, увидав меня, сильно ударила хлыстом по шее лошади. Лошадь фыркнула, взвилась на дыбы, вынесла разом вперед обе ноги и помчалась галопом… Мужчина тотчас же пришпорил своего вороного коня, и когда я через несколько мгновений вышел по дороге на опушку, они уже оба скакали в золотистой дали, через поле, красиво и мерно колыхаясь на седлах… и скакали не в направлении усадьбы…
Я глядел… Они скоро исчезли за холмом, в последний раз ярко озарившись солнцем на темной черте небосклона. Я постоял, постоял, тихими шагами вернулся в лес и сел, закрыв глаза рукою, на дорожке. Я заметил, что при встрече с незнакомыми стоит только закрыть глаза – и черты их тотчас же возникнут перед вами; всякий может поверить в справедливость моего замечания на улице. Чем знакомее лица, тем труднее являются они, тем неяснее их впечатление; их помнишь, а не видишь… а своего собственного лица никак и не представишь… Малейшая отдельная черта известна, а целого образа не составляется. Итак, я сел, закрыл глаза – и тотчас увидал и незнакомку, и ее товарища, и лошадей их, и все… особенно резко и отчетливо стояло передо мною улыбающееся лицо мужчины. Я стал вглядываться в него… оно смешалось и растаяло в какой-то багровой мгле, а вслед за ним и ее образ тоже понесся прочь и утонул и уже более не хотел возвратиться. Я приподнялся. «Ну, что ж! – подумал я, – по крайней мере, я их видел, ясно видел обоих… Остается узнать их имена». Стараться узнать их имена! Какое неуместное, мелкое любопытство! Но, клянусь, не любопытство во мне разгоралось: мне, право, просто казалось невозможным не добиться наконец, кто ж они, по крайней мере, такие, после того как случай так странно и так упорно сводил меня с ними. Впрочем, нетерпеливого, прежнего недоумения во мне уже не было: оно сменилось каким-то смутным, печальным чувством, которого я немного стыдился… Я завидовал…
Я не спешил назад к усадьбе. Мне, признаться, становилось совестно допытываться чужой тайны. Притом появленье любящей четы днем, при солнечном свете, хотя все-таки неожиданное и, повторяю, странное – не то чтобы успокоило, а как-то расхолодило меня. Я уже не находил во всем этом происшествии ничего сверхъестественного, чудесного… ничего похожего на несбыточный сон…
Я начал опять охотиться, с большим вниманием, чем прежде; но все-таки настоящих восторгов не было. Выводок мне попался и задержал меня часа полтора… Молодые тетеревята долго не откликивались на мой свист, – вероятно, оттого, что я свистел не довольно «объективно». Солнце взошло уже очень высоко (часы показывали двенадцать), когда я направил шаги свои к усадьбе. Я шел не торопясь. Вот глянул наконец с холма низенький домик… сердце во мне опять задрожало. Я приблизился… и не без тайного удовольствия увидел Лукьяныча. Он по-прежнему неподвижно сидел на лавочке перед флигелем. Ворота были заперты… и ставни тоже.
– Здравствуй, дядя! – крикнул я еще издали. – Аль погреться вышел?
Лукьяныч повернул ко мне свое худое лицо и молча приподнял фуражку.
Я подошел к нему.
– Здравствуй, дядя, здравствуй, – повторил я, желая его задобрить. – Что ж ты, – прибавил я, нечаянно увидев на земле мой новенький четвертак, – не видал, что ли, его?
И я указал ему на серебряный кружок, до половины высунувшийся из-под короткой травки.