Оценить:
 Рейтинг: 0

Наша самая прекрасная трагедия

Год написания книги
2020
<< 1 ... 24 25 26 27 28 29 30 31 >>
На страницу:
28 из 31
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Кисло-сладкий вкус и облака дыма под солнечным небом вместе с отступившими в прошлое грозовыми тучами. Так мы и живём: в лёгкой потребности в никотине, а так же тяжёлой зависимости от любви. При других обстоятельствах мы редко находили общий язык. В колледже наши мысли были заняты другими вещами, а мы сами постоянно мелькали друг у друга перед глазами, временами, сильно надоедая. Сейчас же, такая необходимость сама собой отпадала; и что это, если не свобода, когда между нами возникает совершенно другой язык, состоящий только из слов, выражающих нашу близость?

Я сижу рядом со Штефаном – здесь мы одни и в то же время вместе со всеми. Мы живём в мире, в котором редко что-нибудь происходит – все события где-то там, далеко; слова в нём имеют столь малое значение, что его приходится добывать, как золото из недр. Поэтому единственное, что обладало смыслом – был язык взглядов и жестов двух или нескольких молчаливых собеседников. Раньше, как говорил Штефан, первые люди после охоты, собирались у костра для того же немого общения. Теперь, мы собираемся вокруг кальянов, но всё с той же целью. Элемент огня по-прежнему остался с нами, а слова за десятки тысяч лет не приобрели большего смысла. Все события в нашем мире происходят внутри и они не менее драматичны, чем произведения старых мастеров.

Я часто переживаю, что мне не о чём говорит со Штефаном, да и с кем-либо другим, кроме как о всякой чепухе. Всё самое важное – оно не находит своего выхода наружу через слова, потому всё так плохо у меня и получается. Штефану я могу сказать о своей любви только, когда держу язык за зубами, иначе всё начинает исчезать. Я редко молчу, но только не с ним. В этом и самая прекрасная часть наших отношений, и наша трагедия. Я ловлю на себе взгляд Штефана, но сияние его глаз было не таким, которым смотрят – скорее тем, посредством которого общаются души.

– Когда ты соберёшься в Берлин, можно будет поехать с тобой? – ну вот, я и спросила это; взяла трубку от кальяна, стала курить, пытаясь унять внутреннюю дрожь и ждала ответа.

Он сидел молча, сложив руки на коленях. Казалось, он так ничего и не скажет, но вдруг заговорил, но так, будто и не услышал мой вопрос:

– Я долго думал и всё никак не могу понять: что в Берлине для меня так важно? Когда я вернусь, я не думаю, что останусь там надолго. Многие, кто не родился в Берлине, приезжают жить туда, думая, что это классный город; он такой, только для тех, кто умеет выживать, для остальных он – настоящая мясорубка, как и любой большой город, неважно какой страны. Но не в этом дело, он мне всё равно нравится. Просто, я плохо представляю свою жизнь на год вперёд – никогда не умел делать этого. А ты что будешь делать?

Разве бывает так, что бы Штефан ответил «да» или «нет»? Я долго не отвечаю, размышляю – так или иначе, он всех вокруг себя заставляет шевелить мозгами. Приходится много думать в отношениях с ним.

– Мне не важно. Я просто не хочу оставаться здесь. Я думала поступить в университет в Киев, неважно на кого; или выучить немецкий и уехать с тобой в Германию… да хоть в Польшу! Была бы ещё возможность попасть в Америку или Китай… хотя, лучше не Китай, а Корею или Японию. Кому-то удаётся переехать жить даже в Австралию, а мне бы и Австрии хватило.

– Ты либо говоришь, либо куришь, – говорит Саша, мой знакомый, – дай сюда!

– Какие же вы все странные, – сказал Штефан, – в наше время, если постараться, можно стать гражданином почти любой страны, жителем почти любого города. Если вам есть, что предложить им – вам будут рады, вас будут использовать. Но что будет с вами, когда вы вспомните про свою страну?

– Ущипнем себя, – сказала Амина, моя подруга, – чтобы проснуться. Лично я в Америке уже не стала бы вспоминать Украину. Гёте, или как там тебя, Штефан, о тебе ведь говорят, что ты сам родился в Германии, а затем переехал сюда – в этом городе и центра-то нет. Здесь есть только случайные нагромождения полуразрушенных домов, улиц, кварталов и ларьков с сигаретами. Ты должен больше нас хотеть поскорее убраться отсюда и забыть про Запорожье навсегда.

– Некоторые вещи я не смогу забыть уже никогда. И в Берлин вернусь, как будто постарел на десять лет.

– Понимаю. Вот до чего доводит наш город нормального человека! – сказал Андрей, не наш, а другой, чей-то знакомый.

Все рассмеялись. Они не были знакомы с друзьями Штефана: с Гоголем, Андреем, Хайдеггером. В противном случае, они вели бы себя совсем иначе. Хотя, кто знает – я знакома с ними уже два года и не раз убеждалась в том, что они способны на неосознанную жестокость, хоть и в глубине души они никого не хотели обидеть и не желали причинить вреда – всё как-то само получилось, случайно.

– В любом случае, – подытожил Штефан, – в этом городе я провожу свои последние недели. А затем, Настя, в Берлине я всегда буду тебе рад.

– Мы прейдём на твой концерт, Штефан, – сказала Амина, – уверена, будет круто. Знаешь, о тебе много чего говорят у нас – может даже в газетах напишут или по телику покажут – но больше тысячи просмотров на ютубе наберётся точно. Ты – почти легенда, знал об этом?

– Кое-кто уже говорил мне об этом.

– Круто. Ты ведь немец, а среди наших уже давно свой.

– Да. А в Германии – я всего лишь один из восьмидесяти миллионов.

– Я бы многое отдал, чтобы тоже быть одним из восьмидесяти миллионов немцев, – сказал Андрей.

– Ты многое потеряешь. А приобретённое не будет стоить для тебя ничего. Попытался бы ты лучше сохранить то, что у тебя уже есть.

– И что же это?

Штефан развёл руки в сторону, как Иисус на горе в Рио – то ли он хотел обвести ими наш заречный город с клубами заводского дыма и густыми лесами, то ли показывал, что не знает. Я слушаю Штефана – по-русски он говорит почти без акцента, а если захочет, то сможет перейти и на украинский. Но он не родился и не рос здесь. Никто не сможет указать ему, что он выглядел до нелепости смешно – Штефан и вправду не мог понять, почему лучшие из тех, кто живёт здесь, соревнуются между собой, кто быстрее успеет удрать отсюда. На самом деле, он так и не вдохнул этот воздух, смешанный с железом, а потому полюбил эту страну сильнее, чем смогли бы мы сами. Ему легко любить свою вторую родину, потому что есть и первая, которая всегда готова принять его обратно, а у нас же – только одна, а другой нету. Он был как ребёнок, хоть и знал в десять раз больше каждого из нас таких вещей, которые нам никогда не постичь. И за это его тоже было легко любить – за старческую мудрость и детскую наивность, магическим образом уживавшиеся в нём. Возможно, мне придётся объяснить ему всё это, но как-нибудь потом, не хотела портить этот волшебный момент.

Мы со Штефаном ушли раньше всех. Кальяны на столе ещё дымили, но мне стало уже совсем не до них. Выходили мы, крепко держась за руки и любой прохожий мог сказать о нас: «Ну, разве не прекрасная пара?!». Затем, Штефан караулил, чтобы никто не мог потревожить нас, пока меня выворачивало наизнанку под дерево на маленьком зелёном участке посреди бетонного моря, усыпанном пустыми бутылками, использованными шприцами и окурками. Он купил мне воды и салфетки в ближайшем киоске, а когда я сказал ему, что внезапно теперь проголодалась, он совершенно оправданно запретил мне есть. Но всё моё очарование им в те кошмарные минуты мигом сошло на нет, когда он сказал мне:

– Вот, когда я уеду, мы оба будем вспоминать этот случай, как наше самое романтическое приключение.

Я рассмеялась, но в ту секунду мне хотелось его убить. Хоть и все токсины из меня уже почти вышел, в теле ещё оставалась тошнота и отвращение, а на лице, вместе со стёртым макияжем, застыло ядовито-кислое выражение. Сказав это, он обрадовался, когда оно сменилось на улыбку, но затем, его прежнее чувство полностью испарилось, а щеки покраснели, когда я засмеялась на всю улицу, что было мочи, не сдерживая хлынувших слёз.

О какой женственности во мне тогда могла идти речь?! Любая на моём месте после такого позора захотела бы провалиться под землю. Здесь даже психиатра не требовалось, чтобы диагностировать у меня какое-нибудь расстройство. И уж конечно, любая девушка (даже подумать о таком страшно) кровь из носу пустит, но не даст себя сфотографировать в такую минуту, остаться пусть и на одном снимке, но такой навсегда. И всё же, когда Штефан попросил у меня разрешения сделать фотография, я сказала: «Давай», хоть никому, даже ему, никогда, нигде и ни за что не позволила бы сделать такое с собой. Что тогда во мне заставило изменить своё решение – я не знаю. За какую-то долю секунды щёлкает камера на его телефоне и где-то там, на его карте памяти среди множества других своих фотографий, я остаюсь такой навсегда. Всё это так дико и напоминает кошмар, что хочется ущипнуть себя, а затем смеяться ещё громче. Но я знаю, зачем разрешила Штефану себя сфотографировать, как и то, что этот снимок, кроме него и меня, не увидит никто и никогда. Штефан был не тем, кто стал бы использовать кадры с людьми в неловких положения просто, чтобы сделать людям ещё неприятнее. Никто не станет опасаться пистолета в руках своего самого преданного телохранителя.

Когда мы садимся в маршрутку и меня начало подбрасывать вверх на сидении от «высокого» качества наших дорог, мне вдруг открывается кое-что другое. Он ведь за эти месяцы сделал столько моих снимков, что если сложить их вместе, то их окажется больше, чем фотографий со мной, сделанных другими за всю мою жизнь. Конечно, он все из них оставляет – сама видела, как он беспощадно удаляет сотни фотографий одним нажатием клавиши. Он оставляет только лучшие – непохожие друг на друга и на которых я каждый раз другая. И каждая из них – это его признание любви, такое же молчаливое, как и моё, необычное, своеобразное, совсем в его стиле. Только ему я позволила так фотографировать себя – он идёт через такие вот неприятные моменты, через несовершенство к идеалу. И его не устроило бы меньшее, чем вершина красоты, как и меня. Не прибегая к словам, развивающих всю магию, мы ещё раз сумели поговорить о любви на понятном для нас языке. Ведь Штефану известно, какая именно частица меня остаётся на любом моём снимке, сделанном им; именно её он старается отыскать и готов повторять до бесконечности.

Побывать на репетиции группы «Дворец Альтеркультур» было, как попасть на съёмочную площадку любимого сериала; и даже не в качестве счастливого туриста, а в одной из ролей, непосредственным участником всего происходящего в кадре. Но оказался я здесь не в самые лучшие для них времена: Штефан, совсем недавно такой вдохновлённый, вновь напустил на себя мрачный вид, будто что-то непрерывно грызло его изнутри. Андрей с головой ушел в компьютер на столе, вряд ли занимаясь общественно полезными вещами – с самого начала он сдавил себе голову огромными наушниками и полностью потерял всякий интерес к происходящему вне его монитора. За всё время, что я была здесь, мы с ним не обменялись ни словом, хоть и были с ним давно знакомы и между нами успели установиться хорошие отношения. Мне были понятны его чувства – зачем обращать внимание на мир вокруг себя, если в нём не происходит ничего интересного?! Но для самой меня – это было лучшее время, которое я запомню навсегда.

Штефан был настоящим Гёте в том, что по-настоящему любил – таким же гением. Около часа он терпеливо объяснял, каким должен быть ритм в его песне; говорил, когда нужно вступать и по чему я должна бить, и после чего. Как-то, у него даже возникло странное желание показать мне ноты, чтобы я лучше разобралась в песне. Но для меня это были просто линованные листки с непонятно что обозначающими закорючками и палочками. Даже если бы я владела нотной грамотой – всё равно не смогла бы разобраться во всех этих штефановских иероглифах, немецких и итальянских словах которыми он записывал свои партитуры. Они должны были всё объяснить, но на деле запутали всё в такой жирный узел, что и за жизнь не развязать, а только разрубить. Пришлось обойтись одной лишь память, когда и как нужно бить в барабаны. Затем, мы стали слушать биты, которые для нас сделал Андрей. После этого, мы ещё раз повторили мою партию. Так, помалу, мне становилось тоскливо. У меня всё плохо получалось, а времени, чтобы всё отработать как следует, почти не оставалось. В перерывах, Штефан перебирал струны на гитаре; затем, бросал её и возвращался к аккордеону. Но большую часть времени, он объяснял мне, почему я плохо играю. Меня всё это приводило в бешенство – но я ничего ему не говорила, а только била в барабан: раз, два… раз, два, три… раз, два… Как-то, он сказал мне, что у меня совсем не получается. Я была готова разорвать его на части прямо там, на месте, если бы не знала, что когда он говорил это, он прикусил себе язык, удержавшись, чтобы не сказать: «У тебя совсем не получается играть как Гоголь». Он ни за что не простил себя, если бы произнёс эти последние три слова вслух. Но зная, что он хотел сказать на самом деле, я понимала, что он вовсе не имел ввиду, что я – ни на что не гожусь, а просто другая. Мы втроём варились в этом адском котле. Но даже так, для меня это были лучшие времена.

Казалось, ещё немного и… нет, друг друга убивать мы не стали бы – милосердие это не про нас; но с ума посходили бы наверняка. Как никогда мы были близки к полному провали и без сомнений, всё так и произошло, если бы не вернулся тот единственный, кто мог навести в нашей маленькой группе порядок, дать ей толчок и заставить, наконец, двигаться вперёд, выйдя из мёртвой зоны. Этот мир был неполным и несовершенным без Хайдеггера и если бы он не вернулся, то рано или поздно, мы совсем распались бы на части. Может, он навестил нас, потому что знал об этом; а может и не было на то никаких причин, и ему было просто плохо без нас, как нам без него.

Стоило видеть лицо Штефана в этот момент – мы как раз решили разойтись по домам и вернуться к более осмысленным вещам, чем эта скучная репетиция. Именно тогда он зашел в актовый зал, где мы собрались после пар, и сделал это с таким видом, будто просто проходил мимо. Затем, он взял в руки гитару, сел на стул и попросил меня сыграть на барабанах. Я умоляюще посмотрела на Штефана – тот молчал, но видно было, что ему тоже хотелось, чтобы Хайдеггер посмотрел на моё исполнение. Очевидно, что когда наш гитарист услышал, как я играю, то не стал долго мучить ни себя, ни меня и просто сказал мне перестать. Затем, он обратился в оправившемуся от удивления Штефану:

– Не думаю, что в нашей песне твой аккордеон играет главную партию. Я знаю, у тебя с барабанами получится куда лучше, чем у неё, а она может спеть вместо тебя вокальную партию – ты ведь с самого начала не хотел её исполнять, так вот, теперь это необязательно. После того, как…, я не вижу более подходящего кандидата на место ударника кроме тебя.

Штефан обратился ко мне:

– Ты успеешь выучить текст?

На какое-то время, я застыла от удивления, почти как он, когда увидел Хайдеггера – мне было сложно даже кивнуть. Но затем, я нашла в себе силы и сказала так уверенно, как это было только возможно:

– Да, с этим я справлюсь.

– Ты когда-нибудь пела?

На этот раз, меня хватило только на один кивок без словесного сопровождения.

– Этому учатся долго и, обычно, и того оказывается мало. Что ж, если не ты, то боюсь, что никто, – сказал Хайдеггер, сыграл пару аккордом на гитаре, а затем обратился к нам: – и кто же это успел так её расстроить?!

Пришлось задержаться допоздна. Хорошо, что в тот день у меня не было других планов на вечер. А если они и были у других, то Андрею со Штефаном пришлось поспешно от них отказаться ради того, что было для нас гораздо важнее. Но если они чувствовали себя как рыбы в воде, то мне приходилось справляться с совсем необычным для себя делом и вспоминать уроки пения – и я приложила на это всю оставшуюся у меня волю. Под конец я думала, что потеряю голос. Но нет: он стал только ярче, глубже, сильнее.

С репетиции мы со Штефаном уехали домой на такси – остальные покинули нас ещё раньше, мы ушли последними, играя, пока совсем не осталось сил. Хотелось бы сказать пару слов о виде из окна, мелькавшем у нас перед глазами на протяжении всей нашей пятнадцатиминутной поездки, но прежде чем приниматься описывать что-либо, нужно его представить или вспомнить. Дорога, по которой мы ехали, представляла собой не что иное, как бессмысленное нагромождение ничем не связанных между собой форм и образов, в сумме дающих одно лишь пустое место. Оно проходило сквозь меня и мне хотелось раскрыть рот, сказать что-нибудь, что расставило бы всё на свои места и наделило бы мир красотой и смыслом, в которых он так нуждался – какое-нибудь волшебное слово или звук. Но вместо этого я молчала, сжав покрепче руку Штефана. Как искра, между мной и миром за окном автомобиля будто промелькнуло понимание всего. Всё вокруг было текстом. Из него Штефан доставал нужны ему слова, записывал, а я их пела. У каждого в нём было своё место и своя роль, чтобы бесконечно питать мир невидимым никому, но всё равно существующим, глубоким смыслом.

Дома родители спали, уставшие за этот долгий день. Им было известно: если что, то смогу о себе позаботиться и ничем они мне не помогут, если я не спасу себя сама, а потому в их сны если и заглядывала тревога, то была не настолько сильной, чтобы не давать уснуть им всю ночь. В своей квартире я не задержалась надолго – зашла лишь затем, чтобы взять там бутылку вина и два бокала, а затем вернулась обратно во двор, где меня ждал Штефан. Лавка из прогнивших досок была для нас всё равно, что столик в лучшем ресторане Парижа или Берлина. За бокалом вина – ничто вокруг не заменит того, с кем ты его пьёшь. Жидкость в бутылке была мутного, неопределённого цвета – его готовил мой дед из деревни и вино у него получилось всегда приторным, крепким и необычайно вкусным. Я отыскала у себя в сумочке забытую и смявшуюся сигарету, и мы выкурили её на двоих.

– Меня редко спрашивают об этом, – задумчиво начал Штефан, – но себе я постоянно задаю этот вопрос: для чего я делаю всё это? Отчасти, я могу гордиться тем, что знаю ответ на него.

– Ты сейчас о чём?

– Да вообще, обо всём: о том, что составляет мою жизнь и действительность – всё, чем я могу оправдать своё существование. Наш Гоголь писал свои рассказы и романы, потому что для него это был способ бороться со смертью. Я же пишу песни, чтобы бороться с жизнь и миром, который нас окружает.

Штефан, оказывается, может опьянеть от одного бокала и завестись от одной сигареты. Я же даже не пыталась сделать вид, что понимаю его.

– В Берлине, – продолжал он, по выражению моего лица сделав для себя правильные выводы, – у меня был знакомый со школы. Его семья была богаче моей в разы и жили они в огромном доме в престижном районе, а летом они ехали отдыхать в свой загородный домик под Зальцбургом. Он занимался тем, что обворовывал супермаркеты – за неделю выносил товар евро на триста, иногда даже больше. Притом всегда это были вещи, которые были ему совершенно не нужны: дешёвые шампуни, женские прокладки, туалетная бумага, чипсы, кола, жвачки. Несколько раз его ловили, но он всегда выходил сухим из воды. Практически всё, что он брал там, он раздавал другим или выбрасывал на помойку. Он был настоящим мастером спорта в этом деле – знал множество фишек, как не попасться на горячем. Некоторые мои знакомые даже восхищались им, но многие просто отводили глаза, крутя пальцем у виска. Когда мы слышали, что его ловили, казалось, вот он, конец – но нет, наказание он так и не понёс. Я никогда не занимался ничем подобным, но по его рассказам, в теории, знаю, что и как нужно делать – если хочешь, потом могу рассказать. Так вот, в тайне, я всегда презирал его за то, что он делает, хоть у нас с ним было много общего – мы оба были возмущены миром вокруг нас, частью которого мы являлись. Но мы с ним пошли по совсем разным путям отрицания действительности. Он считал, что раз огромные корпорации обворовывают людей и обогащаются за счёт их здоровья и свободы, то чем он хуже них? Но, в основном, его занятие было спортом и немного болезнью. Я же пошел дальше него и был разгневан не только на корпорации, но и вообще, на всё. Тогда, я начал писать стихи, хоть у меня и не было стремления ни к занятию немецкой, ни мировой литературой. Бывали дни, когда сердце билось чаще, в карманах сжимались кулаки, а щеки становились красными от злобы. В такие часы мне я нуждался только в одном – тексте, просто тексте, написанный ни для кого, кроме меня, с рифмой или без. Это успокаивало. Я начинал отстраняться от всего, против чего протестовал.

Мы со Штефаном стали думать о том, что делать дальше. Даже в темноте, почти не различая его лица, было ясно, что он где-то далеко, по-прежнему на своей родине, вспоминает всё, что в конечном итоге привело его сюда, хоть он и не выбирал свою судьбу. Смысл его слов проходил мимо меня и мне было трудно его понять. Нет, я и близко не испытывала тех чувств, что и он; зато его настроение мне было ясно. Я придвинулась поближе к нему и крепко обняла. Его слова были обращены самому себе, а не ко мне – от меня и не требовалось цепляться и улавливать каждую его мысль, ему от меня нужно было, чтобы я просто была рядом и слушала. Я прижалась к нему ласково и крепко. Все мысли куда-то исчезли. Остались только чувствительные к теплу друг друга тела.

Я вспомнила о своих родителях: что будет, если я вернусь к ним лишь под утро? Они сделают вид, что ничего не замечают, что даю себе полный отчёт в своих действиях – они делали это уже много раз. Но теперь, смогу ли я так же сыграть свою роль перед ними как в тех случаях, когда я возвращалась с Песков только после рассвета, а то и к полудню? Что-то в моём взгляде неизбежно предательски выдаст меня. Но они и этого не заметят, а может быть, как всегда, сделают вид, что не заметили. А я им подыграю. И Штефану тоже – ему даже не нужно говорить что-либо мне, я и так пойму всё по малейшему жесту лучше, чем от тысячи слов.
<< 1 ... 24 25 26 27 28 29 30 31 >>
На страницу:
28 из 31