Эта мысль расширялась в перепуганном воображении, с каждой минутой страх усиливался. Не тревожа сна молодой девушки, взяла свечу и прошла в комнаты сына, герцога Генриха ла Ферте (именно он в будущее царствование Людовика XIV стал маршалом Франции). Как же она поразилась, найдя комнату сына пустой, постель – оставленной в беспорядке, и еще веревочная лестница спускалась из отворенного окна, выходившего на маленькую улицу… Бедная герцогиня чуть не лишилась в этот момент рассудка.
Позвонить своим людям, поднять всех на ноги, послать одного за управляющим, другого – за полицейским комиссаром, третьего – за начальником ночной стражи – все это заняло у нее несколько минут, после чего она лишилась чувств.
Однако неимоверный шум, раздававшийся в комнатах дома с двух сторон одновременно, разбудил-таки мадемуазель д’Отфор; она протерла глаза, поднялась с постели и подошла к окну, ярко освещенному снаружи. Перед ней в большом великолепном светлом зале проступили как в тумане тени человеческих фигур… Подобно герцогине, она почти поверила в видение, так как потревоженный сон не вполне ее оставил и мысли еще не прояснились.
Всматриваясь в окна соседнего дома, увидела: в середине зала – широкий, покрытый скатертью стол, уставленный блюдами с кушаньями, от них поднимается пар. Свет множества зажженных свечей отражается в драгоценном хрустале… Несколько десятков мужчин и женщин с громкими возгласами и хохотом чокаются высокими стаканами, все порядочно пьяны. Одни обхватили рукой талии соседок, другие, склонясь к ним на плечо, любезничают и, кажется, готовят более поцелуев, чем нежных слов и комплиментов. Все участники застолья среди всеобщего веселья и радости, без сомнения, взаимно расположены к удовольствиям и любви…
Кто сказал бы когда-нибудь этой благородной, гордой девушке, что ей придется стать свидетельницей распутной пирушки у мадам ла Невё, известнейшей в то время спекулянтки (Буало упоминает о ней в своих стихах). Причина веселого пиршества – новоселье мадам Невё. Чтобы дать более свободы гостям, избавить их от дневного жара – день был знойный, – она назначила у себя праздник ночью. Но ведь шум услышат на улице… решили не открывать окон – все задыхались в душном, спертом воздухе от винных паров и жара зажженных свечей. Но Великий Гедеон (такое имя присвоили главе пира), несмотря ни на какие возражения, приказал окна отворить, объявив наиболее противившимся: «Скандал – тем лучше: празднуем еще веселее!»
Мадемуазель д’Отфор пристально вглядывалась не только в лица женщин, разумеется ей незнакомые, но и мужчин и многих узнала. Относительно некоторых смело поручилась бы, что они ей знакомы. Это они, она их видит! «Конечно, это сон! – говорила она самой себе, чувствуя в сердце печаль и сострадание. – Ведь я тут вижу маркиза де Жевр, а он в отсутствии, его нет в Париже, наверняка нет! Он из-за меня изгнан из Парижа, я – причина его ссылки! И вот он здесь… о, нет, нет, это невозможно, я ошибаюсь! А там кто? Да Генрих ла Ферте, герцог Генрих ла Ферте… я у его матери!.. Да, и он тут… он дома и уже спит… так-так… А тот, другой? О, столь могущественное лицо, знатная особа! Но его тоже нет теперь в Париже… невозможно, чтобы это был он! Нет, это мечта, бред… мои глаза после сна видят не совсем ясно…» И, желая удостовериться, что всю картину наблюдает в действительности, а не во сне, провела руками по лицу и волосам и отошла от окна; потом снова приблизилась к нему, протерла глаза… Удостоверясь в истинности всего зрелища, смело вывела по своему обыкновению трезвое о том заключение и с улыбкой вернулась к своей постели. Сон скоро вполне овладел ею, несмотря на беспокойство и взволнованные мысли, – такова уж была мадемуазель д’Отфор.
Глава IV. Великий Гедеон
Пробило три часа ночи, пир у мадам ла Невё еще продолжался – уже не праздник веселья, но торжество разврата и соблазна; тут не кричали, не пели теперь, а выли, рычали, подобно волкам или другим диким зверям. Лица у пьяных гостей то болезненно-бледные, то красные; глаза у кого мутные, у кого блестящие; кругом опрокинутые или разбитые бутылки; скатерть облита красным вином. Опьяневшие женщины, как бы для поддержания роли, свойственной своему полу, громогласно восхваляли вино, любовь и мужчин среди шума и гама пирующей компании; ну а мужчины, разгоряченные вином, мужественно сопротивлялись его действию. В одном углу комнаты множество наваленного одно на другое верхнего платья: плащи, мантильи, накидки, береты, токи с перьями, шарфы разных цветов из всяких материй; в другом углу несколько мужчин позволили себе вольное обращение с женщинами. Там, подальше, – игроки: сидели по-турецки с поджатыми ногами среди карт и золота, рассыпанного на скамье… звучали хмельные клятвы, уверения в любви; тут поцелуи, рядом ссоры, брань, застольные песни… Такова была в ту ночь картина в доме мадам ла Невё.
Глава пира, усталый, изнеможденный, пресыщенный вином, ослабевший телом, уже около часа спал на кровати в одной из смежных с залом комнат. Быть может, усиление скандала, шума, грома, хохота и неистовых восклицаний следовало приписать отсутствию Великого Гедеона: при нем общество как будто несколько воздерживалось – таково было почтение к достойному гуляке. А теперь он один, наверно, из всех живущих по соседству, безмятежно спал среди всего этого адского грохота, который к тому же еще усиливался.
В разных частях улицы жители домов, испуганные шумом, не понимали, что происходит около них и, встав с постелей, высовывали головы из окон и в свою очередь кричали изо всех сил: «У нас воры!.. Разбойники!.. Грабеж!..»
Через некоторое время рядом послышался лошадиный топот; заметались зажженные факелы – свет их отражался в касках: это прибыли солдаты, которых ежедневно посылали по очереди в ночной объезд; на лошади старшего сидел позади него пристав городской полиции – полицейский комиссар. Солдаты подъехали к дверям дома, откуда доносился шум, и принялись стучать, ломиться в двери, требуя именем короля, чтобы их впустили.
В окошке показался человек с красной тесьмой в руке; лицо его было спокойно; он знаками потребовал внимания, показав, что хочет говорить. Пристав со своей стороны заявил, что слушать следует его. Наступило молчание; тогда показавшийся в окне гуляка начал громким голосом петь на стихи поэта Сент-Амана:
Подать мне красного вина
Бутылку, да непочатую!
Как жажда у меня сильна!
Вмиг шейку ей сверну крутую,
Тотчас отдам ее пустую!
Я в честь пирушки сей сыграть
Хочу Пантея смерть – смотрите!
Но не его хочу заклать,
А борова того – глядите!
Жестом указал на полицейского комиссара и продолжал:
Но что я, ах, ведь это глаз
Обман, – как будто бы спросонок:
С презрением таким на нас
Глядит не боров, – поросенок!
И перед концом третьего куплета, как бы показывая пример возлияния в честь богов, он опрокинул бутылку и вылил вино прямо на голову полицейскому чиновнику – тот, задрав подбородок, его слушал. Взбешенные солдаты тут уж без обиняков потребовали их впустить и, предшествуемые приставом – с него ручьями текло вино, и он вытирал лицо полой камзола, – бросились к лестнице. Испуганная служанка отворила им дверь, и ее тут же арестовали.
Первое помещение, куда вошли солдаты, – тот самый зал, где происходила пирушка. Там оставались из всего общества только женщины; при виде солдат они прижались друг к другу, бледные, с дикими, блуждающими взорами и, онемев более от страха, чем от неумеренного употребления вина, не могли произнести ни слова в свою защиту. Тотчас их всех забрали; в это время подошли ночные сторожа разных соседних мест, как бы в подкрепление солдатам, и им поручили вежливым образом отвести этих нарядных красавиц в госпиталь. Полицейский пристав, или комиссар, направился ко второй двери; на пороге встретил его мужчина величественного вида в коротком испанском плаще, украшенном богатым шелковым шитьем; в изысканно вежливых придворных выражениях он пригласил пристава войти в комнату, но попросил запретить это сопровождавшим его. Пристав согласился, приказав солдатам в случае надобности быть готовыми явиться на его призыв. Те, оставшись в зале, где еще не убрали со стола, почувствовав внезапно аппетит, принялись уничтожать остатки ужина – надо же чем-то заняться.
Вслед за своим проводником комиссар вошел в другую комнату и увидел на измятой постели какого-то господина, одетого весьма небрежно, в одной рубашке, который, заметив его, начал петь:
Вот по причинам, но каким –
Знать никому не подобает,
А потому и мы молчим, –
Король нам петь не дозволяет
Лихую песню лантюрлю!
Лантюрлю! Лантюрлю! Лантюрлю!
– В каком состоянии этот несчастный! – проговорил полицейский комиссар с видом некоторого сожаления и обратился к этому новому певцу: – Кто вы? И что вы здесь делаете? Ну же, отвечайте, молодец!
Тот, приподнявшись с трудом на ноги, ибо был пьян, пробормотал едва слышно, но с важностью:
– Кто я?.. Я – Великий Гедеон! Я пел… лантюрлю! – И снова повалился на кровать.
В это самое время из соседней комнаты показался прежний певец, подошел скорыми шагами к своему начальнику и затянул второй куплет песни:
Вот скоро королева-мать
Сюда в Париж к нам подоспеет,
И принц, брат короля, сказать
Тогда и слова не посмеет;
Все будет тихо, говорю,
Не пели б только лантюрлю!
– Какая дерзость! – возмутился комиссар. – Петь песни про королевскую фамилию!
Вошел третий и подхватил куплет второго:
Послы от всех почти держав
К нам ныне часто приезжают:
Торжественно пред троном став,
Все жалобами докучают
Они своими королю,
Что слышат всюду: лантюрлю!
Лантюрлю! лантюрлю!
– Каково! Насмехаться даже над иностранными державами! – проговорил комиссар.
Явился четвертый и продолжил:
Как жалобы свои послы
Красноречиво изложили!
И безбоязненно они
В глаза правительство бранили.
Что было делать королю?
Он отвечал им: «Лантюрлю!»
– «Лантюрлю»! – воскликнул до крайности раздраженный пристав. – Это ужас! Приписать подобное выражение его величеству королю Франции!
Пятый, не отставая от приятелей, начал вслед за четвертым петь следующий куплет:
А наш добрейший кардинал,
Боясь беды от этой ссоры,
Для них все сделать обещал,
Чтоб прекратить лишь разговоры.