Лето 93-го - читать онлайн бесплатно, автор Кирилл Валерьевич Остапенко, ЛитПортал
На страницу:
5 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Кроссовки жали второй день. Пальцы поджаты, на мизинцах мозоли.

А сапоги — мой размер.

Сел на нижнюю ступеньку крыльца, стянул кроссовки — ох, господи, какое облегчение — и натянул сапоги.

Встал.

Мягко. Свободно. Пальцы не упираются. Будто в тапочки влез.

— Да! — сказал я. — Вот это да!

Сделал шаг по дощатой дорожке у крыльца.

Бум.

Каблук ударил по доскам так, что звук разнёсся по всему двору. Замер.

Ещё шаг. Бум.

Сошёл с досок на землю. Тише. Но каблук проваливался в мягкую землю, и я качался, как на ходулях. Попробовал быстро пойти — нога поехала на мокрой траве, гладкая кожаная подошва скользила.

Стоял посреди двора в сапогах и думал.

Если придётся удирать, я в них навернусь на первом же шаге. А грохот от каблуков услышат на соседней ферме.

В кроссовках — тесно. Зато в них я хотя бы не падаю.

— Мозоли переживу, — сказал я вслух.

Снял сапоги. Поставил у крыльца, рядышком, носками вперёд, как ставят в прихожей. Натянул обратно кроссовки. Пальцы поджались.

— Всё, — сказал я. — Пошли уже в дом.

Подняться на крыльцо я не смог.

Встал перед первой ступенькой. Поднял ногу. Нога поднялась сантиметров на десять и опустилась обратно.

— Это ещё что?

Посмотрел на себя.

Каска. Футболка. Кожанка. Сверху — ватный жилет. Через плечо — портфель старика. На шее — термос, полный, полтора литра. На другом плече — наволочка с фонарём, верёвкой, ножницами, йодом, кружкой, кроссвордами. Палка от швабры в руке. Ремень новый, ремень старый.

И руки, которые полчаса поднимали кирпичи.

Просто не мог поднять ногу. Мышцы отказывались. После кирпичей, после бегуна, после всего этого дня.

— Вес, — сказал я. — Слишком уж много веса.

Сел на ступеньку. Сначала снял с шеи термос. Сразу стало легче дышать.

Ладно. Таблица. Ценность — вес.

— Термос, — сказал я, выкладывая на ступеньку. — Вода — жизнь. Оставляем. Каска — голова. Оставляем. Жилет — тепло. Оставляем. Портфель — тяжёлый, кожаный. Внутри книжка. Книжка про ремонт машин.

Подержал книжку. Ключ от машины без брелока лежал у меня в кармане с автошколы.

— Книжка — может быть. Портфель — нет.

Книжку сунул в наволочку. Квитанции выкинул. Портфель поставил рядом с сапогами.

— Старый ремень, — сказал я.

Расстегнул, вытащил, заменил на новый. Латунная пряжка щёлкнула. Ремень с дыркой от гвоздя положил к сапогам и портфелю.

Кому оставляю — не знаю. Просто бросить не получалось.

Без лишнего веса на крыльцо я всё-таки поднялся. Дом был пустой.

Внутри пахло затхлостью и чем-то кислым. В гостиной — продавленный диван, телевизор с рогатой антенной, на стене — свадебная фотография: молодой мужчина в смокинге и девушка в пышном платье. Мужчину я узнал — по форме носа, по ушам. Старик в комбинезоне. Девушка — женщина в халате.

Отвернулся от фотографии.

Кухня. Шкафы — пустые. Как везде. Банка из-под муки — пустая, только белая пыль на дне. Хлебница — пустая.

Открыл последний шкафчик, под раковиной. Моющее средство. Губки. Кастрюля с пригоревшим дном.

А за кастрюлей, в самом углу, — пачка.

Вытащил её.

Чипсы. Картофельные. Сметана с луком. Большая пачка, синяя, надутая, как подушка. Целая. Поперёк пачки, жёлтыми буквами с восклицательным знаком: «Одной не обойдёшься!»

Сел на пол кухни с этой пачкой в руках.

Губы задрожали. Глупо. Глупо, но задрожали.

Семьсот калорий. Посмотрел на этикетку — на сто граммов пятьсот сорок, в пачке сто пятьдесят. Восемьсот с лишним. Больше, чем я съел за последние три дня вместе.

Первым порывом было разорвать пачку зубами и высыпать всё в рот.

Положил пачку на колени и не стал.

На чёрный день.

Сам удивился, откуда это пришло. «На чёрный день». Мамина фраза.

У мамы в кладовке была полка. Отдельная, верхняя. Там стояли банки с тушёнкой, пакеты с рисом, консервированные персики, коробка спичек и две свечки. «На чёрный день». Она её никогда не трогала. Когда тушёнка подходила к сроку, мама готовила из неё ужин и ставила на полку новую банку. Отец смеялся над ней. Называл полку «бункером». Смеялся и я. Подростком я однажды стащил с этой полки банку персиков и съел их с Ронни Праттом за гаражами. Мама потом неделю со мной не разговаривала.

Обиделась она за полку.

— Ну вот, мам, — сказал я тихо. — Понял. Через двадцать пять лет, но понял.

И опять — где она?

Хватит. Мамина полка всегда была полной.

Убрал чипсы в наволочку. На самое дно, под тетрадь и газету.

В холодильнике лежал лосось. Кусок филе на тарелке, затянутый плёнкой, серый по краям. Снял плёнку, понюхал — и меня чуть не вывернуло.

— Нет, — сказал я и захлопнул дверцу. — Даже у меня есть границы.

Наверху, в ванной, в шкафчике за зеркалом, нашлась пластиковая баночка с таблетками кофеина. «Для бодрости и концентрации». Половина баночки. Сунул её в карман.

В спальне — кровать, комод, шкаф. В шкафу — пусто. А под кроватью — рюкзак.

Туристический, на железной раме, выцветший до цвета хаки. Одна лямка подшита ниткой. Внутри — пусто, только старая карта национального парка и обёртка от батончика.

Вытряхнул в него всё из наволочки. Чипсы — сверху, чтобы не раздавить.

Рюкзак сел на спину. Рама упёрлась в поясницу, лямки — в плечи. Вес распределился.

А наволочку я сложил вчетверо. Аккуратно, как в магазине. Белая, в мелкий голубой цветочек. Моя наволочка. С моей подушки. Из моего дома.

Сунул её в боковой карман рюкзака.

«Сентиментальный ты, страховщик», — сказал Дон.

— Отстань, — сказал я.

В спальне я задёрнул шторы. Дверь спальни закрывалась на щеколду. Проверил трижды. Входная дверь внизу висела на одной петле — её вынесли, когда хозяева выходили меня встречать.

Было около восьми — судя по темноте за окном. Часов у меня так и не было.

Сел на кровать.

Гудело всё: ноги, руки, плечи.

— Устал — сказал я вслух. — Медленный — значит мёртвый.

Посмотрел на свои руки. Тонкие. Дряблые.

Встал. Посреди спальни. На ковре.

Что я знаю про тренировки?

Ничего. Абонемент в спортзал, который я купил после развода — нет, после расставания с Карен, — и сходил два раза. Тренер там был с шеей шире головы. Он заставлял всех делать бёрпи. Падаешь на пол, отжимаешься, подтягиваешь колени, вскакиваешь, подпрыгиваешь с хлопком над головой. Сделал четыре и ушёл в раздевалку, держась за стенку. Больше не возвращался.

— Бёрпи, — сказал я с отвращением.

Опустился на ковёр — скорее рухнул, чем опустился. Отжался. Руки задрожали так, что локти ходили ходуном, но выжали. Подтянул колени. Встать рывком не получилось — пришлось через колено, держась за край кровати. Прыгать я пока не мог, поэтому только привстал на носки. Хлопнул над головой.

Каска звякнула о люстру.

— Твою мать!..

Люстра закачалась, стекляшки зазвенели. Схватился за неё обеими руками, остановил.

Прислушался. Тихо.

Снимать каску не стал. Пусть. Привыкать надо.

— Раз, — сказал я.

Второй начался так же. Ковёр, руки, отжаться… На середине локти просто сложились, и я лёг на ковёр лицом. Каска стукнула о пол.

Лежал и дышал. Минуту, может, две. Потом подтянул колени. Встал — через колено, через кровать. Хлопнул.

— Два.

На третьем я дошёл до пола, отжался — и понял, что встать уже не смогу. Совсем. Ноги отказали.

Так и остался стоять на четвереньках посреди чужой спальни, в каске, капая потом на ковёр.

— Два с половиной, — прохрипел я. — Половина считается.

Лежал на кровати в темноте. Каску наконец снял — положил на подушку рядом.

Потом сел и нащупал рюкзак. Открыл. Чипсы лежали сверху. Пачка зашуршала.

Долго держал её.

— Одну, — сказал я. — Одну можно.

Надорвал уголок. Осторожно, чтобы потом закрыть. Запахло луком и сметаной — так сильно, так знакомо, что защипало глаза.

Вытащил одну чипсину.

Положил на язык.

Солёная. Хрустящая. Жирная. Лук. Сметана. Пятница. Диван. Футбол. Пиво. Дон на соседнем кресле с банкой «Будвайзера».

Держал я её во рту, не жуя, пока она не размокла.

Потом проглотил.

Загнул уголок пачки и прижал скрепкой — прямо поверх «Одной не обойдёшься!». Убрал обратно.

— Спасибо, — сказал я в темноту. Кому — не знаю. Может, хозяйке, которая спрятала эти чипсы за кастрюлю. Может, маме с её полкой.

Лёг.

За окном — ничего. Где-то через поле ухнула сова.

Боулинг-Грин. Олд-Ривер-роуд.

Два часа на машине. Сколько это пешком и есть ли туда дорога — не знал.

Глава 5

Утро началось с того, что я попытался сесть.

Попытался — громко сказано. Подумал о том, чтобы сесть, и всё тело ответило одним коротким, ясным сигналом: даже не думай.

Болело всё. Грудь — от отжиманий. Бёдра — от приседаний. Плечи — от кирпичей. Пресс, о существовании которого я узнал только вчера вечером, горел так, будто ночью по мне проехал трактор.

Лежал на спине и смотрел в потолок чужой спальни. Потолок был ровный, белый, без единой протечки. Хоть в чём-то Дэвисы меня обошли.

— Два с половиной бёрпи, — прохрипел я. — Два с половиной. А болит так, будто я пробежал марафон.

Перекатился на бок. Медленно, как переворачивают черепаху. Спустил ноги с кровати. Сел, держась за спинку, и замер, пережидая.

Кран на кухне чихнул воздухом, плюнул ржавой каплей и затих.

Стоял над раковиной и смотрел на этот кран. Пить хотелось. В термосе оставалось на донышке — вчера я выпил больше, чем рассчитывал.

Ферма. Это ферма.

На фермах нет городского водопровода. Трубы сюда никто не тянул бы — слишком далеко. Значит, колодец. А в колодце — насос. Насос качает воду не прямо в кран, а в бак. Гидробак. Металлическая бочка с мембраной внутри, которая держит давление, чтобы насос не включался каждый раз, когда кто-то моет руки.

Откуда я это знаю?

Из страховой, откуда же ещё. Лет пять назад у какого-то фермера под Луисвиллем зимой лопнул гидробак. Он не слил его перед морозами. Вода замёрзла, бак разорвало, подвал залило по колено. Иск на четыре тысячи двести долларов. Тогда полдня читал техническую документацию, чтобы подвести это под пункт «ненадлежащее обслуживание». Подвёл. Фермер не получил ни цента.

Мне тогда было его совсем не жалко. Сейчас — немного жалко.

— Прости, мужик, — сказал я в пространство. — Но твой бак меня сейчас напоит.

Если в баке что-то осталось.

Подсобка нашлась за кухней — узкая комната с бойлером, стиральной машиной и железными полками. В углу стоял он. Синий бак, высотой мне по пояс, с манометром наверху. Стрелка манометра лежала почти на нуле, но не на самом нуле — чуть выше.

— Давление есть, — прошептал я. — Немного, но есть.

Внизу у бака торчал сливной кран с пластиковым барашком. Опустился на колени — колени взвыли — и подставил термос.

Повернул барашек.

Вода пошла. Тонкой струйкой, холодная, прозрачная. Чистая — без ржавчины, без листьев, без дохлых жуков.

Держал термос и смотрел, как он наполняется, и чувствовал себя так, будто нашёл клад.

Термос наполнился. Потом кружка. Потом я пил прямо из-под крана, подставив рот, как в детстве из садового шланга. Вода текла по подбородку, за шиворот, на розовую футболку, — а я пил и пил.

Литров двадцать там было, не меньше. Напился, наполнил всё, что было, и закрыл кран. Остальное пусть будет. Вдруг вернусь.

На крыльце я поел. Горсть вчерашних желудей, вымоченных ещё в сарае, — я пересыпал остатки в карман и жевал их, сидя на ступеньке. Плюс одна таблетка кофеина из баночки, найденной вчера в ванной. На этикетке был нарисован бодрый мужчина в галстуке, бегущий вверх по лестнице. «Ясность ума весь день!»

Через десять минут ум стал ясным. Сердце застучало чаще, руки слегка задрожали. И мышцы, кажется, стали слушаться лучше.

Сидел на крыльце и смотрел на двор. Пятеро лежали там, где я их положил. За ночь ничего не изменилось. Только над ними уже кружили мухи.

Жевал чипсы и думал о том, что надо бы поменять носки.

Встал, закинул рюкзак на плечи — рама впилась в поясницу, мышцы спины завопили — и пошёл к грунтовке.

Зайца я увидел на краю поля, метрах в двадцати.

Крупный, серо-бурый, с длинными ушами. Сидел столбиком и смотрел на меня.

Замер.

Мясо. Это мясо. Килограмма два. Жареная зайчатина. Мама готовила зайца однажды, когда отец принёс с охоты, — с черносливом, в горшочке…

Заяц смотрел на меня.

Сделал шаг. Медленно, очень медленно.

Заяц смотрел.

Ещё шаг.

Заяц подумал, опустился на все четыре лапы и неторопливо, вразвалочку, пошёл прочь. Через пару метров остановился, оглянулся на меня через плечо — и пошёл дальше.

— Он даже не побежал, — сказал я. — Дон, ты видел? Он от меня даже не побежал.

«Видел, — сказал Дон. — Он на тебя посмотрел и понял, что ты для него не опаснее пенька».

Заяц скрылся в кустах на краю поля. Постоял я ещё немного и пошёл дальше. Есть хотелось ещё сильнее.

Кремень я заметил случайно. Посреди распаханной полосы, в бороздах, на солнце блестел серый камень с острым гладким краем — как кусок битого стекла, только тусклее.

Наклонился, поднял.

Кремень. Самый настоящий.

Мистер Гловер. Скаутский лагерь у реки, третий день. Он сидел на бревне и стучал одним камнем о другой, и от удара отлетали искры. «Огниво, ребята. Так добывали огонь тысячи лет». А потом он взял тот же камень и ударил им о край другого, и от него откололась тонкая острая пластинка. «А это — нож. Первый нож человечества».

Из ножей у меня были только погнутые ножницы. Мясо, верёвку, бинт ими теперь можно было разве что мять.

Сел на край борозды. Нашёл камень побольше — круглый, тяжёлый, обкатанный. Положил кремень на колено, на сложенную вчетверо полу куртки.

— Ну, мистер Гловер, — сказал я. — Покажи, чему ты меня учил.

Ударил.

Камень соскользнул по кремню и врезался мне в палец.

— А-а-а, твою…

Затряс рукой. Сунул палец в рот. Посидел.

Ударил снова. Осторожнее. Мимо.

Ещё. Камень отскочил, ничего не отбив.

Ещё. Откололся кусочек — тупой, бесформенный, как крошка от печенья.

Ещё несколько ударов — без толку.

Пальцы покраснели. На двух выступила кровь. Колено под курткой ныло от ударов. А кремень всё никак не хотел колоться правильно.

«Брось ты это», — сказал Дон.

— Двенадцатая попытка, — сказал я. — Ещё одна.

Перевернул кремень. Посмотрел на него внимательнее. Край в одном месте был тоньше — как козырёк. Мистер Гловер, кажется, бил именно по краю. Под углом. Сверху вниз.

Поставил кремень ребром. Прицелился. Ударил — коротко, резко, под углом.

Щёлк.

От кремня отлетела пластинка. Длинная, с ладонь, тонкая. С одного края — острая, как бритва. Провёл по ней пальцем — и на подушечке сразу выступила тонкая красная полоска.

— Ох ты…

Держал эту пластинку на ладони и смотрел на неё.

Нож. Первый нож человечества. Мой первый нож.

— Мистер Гловер, — сказал я хрипло. — Спасибо.

Пластинку я обернул обрезком простыни, чтобы не порезаться, и положил в нагрудный карман куртки. Основной кремень сунул в рюкзак — вдруг понадобятся искры.

* * *

Дом стоял у оврага, в полумиле от Дэвисов.

Одноэтажный, длинный, с серой обшивкой и зелёной крышей. У стены — поленница, под навесом — газовый гриль, накрытый брезентом. Сбоку — сарай поменьше. Задний двор уходил к оврагу, заросшему ивняком.

Лежал в траве и смотрел на дом минут пятнадцать.

Тихо. Ни шарканья, ни стука. Окна целые, шторы задёрнуты. Машины у дома нет.

Обошёл его кругом — медленно, пригибаясь, насколько позволяла спина. Заглянул в каждое окно, где шторы были хоть чуть-чуть разведены. Кухня. Гостиная. Спальня. Пусто.

Входная дверь была заперта. На двери, на уровне глаз, был приколот листок бумаги. Тетрадный, в клетку, приколот кнопкой. Синей ручкой, крупными буквами:

«УШЛИ К ТОРНТОНАМ. ТАМ ПОЛИЦИЯ. ДЖО И ДЕТИ»

И ниже, мельче, другим почерком, детским, неровным:

«Пёс Барни тоже с нами»

Стоял я перед этой запиской и перечитывал её.

Торнтоны. Вторая ферма по указателю. «Фермы Дэвис — Торнтон — Бейли».

Там полиция.

Полиция. Живые люди. Люди с оружием, с рациями, с порядком. Которые знают, что происходит. Которые могут позвонить маме.

Сердце застучало так, что я прислонился к двери.

«Эй, — сказал Дон. — Тихо. Не беги впереди паровоза».

— Там полиция, Дон.

«Записке сколько дней? Неделя? Две? Ты не знаешь».

Посмотрел на листок. Бумага слегка волнистая — от сырости. Чернила не расплылись.

— Не знаю, — согласился я.

«Вот и не беги. Ты сначала, этот дом посмотри. Ты же жрать хочешь».

Он был прав.

Дверь была заперта. Окна тоже. Чтобы войти, нужно было разбить стекло.

Стекло — это звон. Звон — это звук. Звук — это они.

Звон далеко летит. Но я пятнадцать минут смотрел — вокруг пусто. Если кто и услышит, то издалека, и пока дойдёт…

Значит, надо сделать звон потише.

Выбрал окно на заднем фасаде — маленькое, в ванную, выходящее к оврагу. Подальше от дороги. Снял куртку. Обмотал ею кирпич, найденный у поленницы. Прижал свёрток к стеклу в нижнем углу.

И надавил. Потом ударил — коротко, всем весом.

Хрусть.

Стекло треснуло и вывалилось внутрь, на кафель. Звон вышел глухой, будто разбили тарелку в соседней квартире.

Замер, прижавшись к стене.

Окно было маленькое. Ванная — тоже. Протиснулся по пояс, застрял, повертелся, выдохнул весь воздух — и рухнул внутрь, на кафельный пол, прямо в осколки.

— С-с-сука…

Порезал ладонь. Неглубоко. Встал, держась за раковину, и посмотрел на себя в зеркало над ней.

Небритый мужик в розовой футболке и кожаной куртке, с осколками в волосах. За четыре дня я похудел ещё сильнее — щёки ввалились, глаза запали. Только живот, как всегда, держался молодцом.

— Красавец, — сказал я отражению. — Прямо на обложку журнала «Выживальщик месяца».

Дом был вычищен. Как все.

Кухонные шкафы — пустые. Холодильник — пустой, только засохшая лужа на дне. Кладовка — пустая. Полки в гостиной — пустые, только пыль и светлые прямоугольники там, где стояли фотографии.

Фотографии забрали с собой.

Вспомнил свою гостиную. Свои полки. Там тоже стояли фотографии — мама с отцом на рыбалке, я на выпускном в колледже, мы с Доном на озере, оба красные, как варёные раки.

Были ли они там, когда я проснулся?

Не помнил, смотрел ли я на них. Тогда был занят памперсом и капельницей.

В детской на стене висел плакат с динозавром. Под ним — двухъярусная кровать, голая, без матрасов. Матрасы тоже забрали. Наверное, в машину, на крышу.

На полу у кровати лежал одинокий носок. Детский, жёлтый, с рисунком — улыбающийся банан.

Поднял его. Подержал. Положил на кровать.

Дверь в подвал была на кухне — узкая, рядом с кладовкой.

Открыл её. Вниз уходила деревянная лестница. Ступеней десять. Дальше — темнота.

Черно. Совсем. Как в погребе у бабушки, когда закрыли крышку.

Постоял на пороге. Оттуда тянуло холодом, сыростью и чем-то ещё — квашеной капустой, кажется.

— Фонарь, — пробормотал я. — Фонарь-то без батареек.

Он лежал в рюкзаке с позавчера. Таскал я его как талисман.

Зажигалка.

Достал её из кармана. Чиркнул. Огонёк — маленький, жёлтый, дрожащий. Он освещал ровно мою руку и полметра вокруг.

— Ну, — сказал я. — С богом.

Ступенька. Ещё одна. Перила под рукой — шершавые, влажные.

На пятой ступеньке огонёк качнулся от сквозняка, и тени на стенах метнулись. Замер. Сердце застучало в ушах.

Тишина. Только где-то капает.

Шестая ступенька. Седьмая.

Зажигалка обожгла палец.

— Ай…

Стоял в темноте на седьмой ступеньке, дул на палец.

Чиркнул снова.

Восьмая. Девятая. Десятая. Пол — бетонный.

Поднял зажигалку.

Полки.

Деревянные стеллажи вдоль стен, от пола до потолка. А на них…

Банки.

Стеклянные банки. Десятки банок. С огурцами, с помидорами, с какими-то бурыми соленьями, с вареньем — тёмным, вишнёвым, с жёлтым, абрикосовым. Каждая подписана от руки на белой полоске пластыря: «Огурцы, 92». «Пикули, 92». «Персики, 93».

Нетронутые.

Зажигалка снова обожгла пальцы. Выронил её, и она звякнула о бетон. Темнота.

Стоял в этой темноте и смеялся. Тихо, беззвучно, трясясь всем телом.

Сюда никто не спускался.

Весь дом вычищен до пыли, до носков, до матрасов. А подвал — нет. Потому что в подвале темно. Потому что спускаться в темноту, в подвал, где может кто-то быть, — страшно. Мародёры брали то, что на виду. В темноту они не лезли.

— Подвалы, — прошептал я. — Дон. Подвалы.

«Слышу, — сказал Дон. — Зажигалку подними, гений».

Нашарил её на полу. Чиркнул. Стал считать банки.

На полках стояли сорок две банки. Пересчитал дважды. Огурцы, помидоры, пикули, капуста, свёкла, персики, вишня, абрикосы. И четыре большие банки с чем-то тёмным, мясным — тушёнка? Пластырь на них: «Оленина, 92».

Взял банку персиков. Подержал её в руке. Тяжёлая, холодная, стеклянная.

— Ты бы оценила, мам, — сказал я тихо. — Это не полка. Это целый бункер.

Унести все сорок две я не мог. Даже десяток не мог — каждая весила под килограмм. Рюкзак и так тянул плечи.

— Оленина — белок, — бормотал я, перебирая. — Тяжёлая, но сытная. Две. Персики — сахар, калории. Одна. Огурцы — соль. Одна. Четыре банки. Почти четыре килограмма.

Рюкзак станет неподъёмным.

На нижней полке, в углу, за банками со свёклой, стояла жестяная банка из-под печенья. Большая, круглая, с выцветшей картинкой — рождественская деревня под снегом, санки, ёлка. «Лучшее датское печенье».

Потряс её. Внутри что-то глухо стукнуло — тяжёлое.

Открыл крышку.

Внутри, завёрнутый в промасленную тряпку, лежал револьвер.

Смотрел на него при свете зажигалки, пока она снова не обожгла пальцы.

Темнота. Стоял в темноте над открытой банкой из-под печенья с револьвером внутри.

Чиркнул снова.

Развернул тряпку.

Револьвер был небольшой, чёрный, матовый, с деревянной рукояткой. Короткий ствол — сантиметров пять. На стволе — гравировка, которую я разобрал не сразу: «.38 SPL». Рядом, в той же банке, лежала картонная коробка. На коробке — нарисованный стрелок в ковбойской шляпе и надпись: «Патроны .38 Special. Для спортивной стрельбы и самообороны». И ниже, мелко: «50 шт.»

Поднял коробку. Тяжёлая. Открыл, посмотрел: многоб штук сорок.

Пистолет. То есть револьвер. Оружие.

Настоящее оружие.

Никогда в жизни не держал оружия в руках. Даже в тире на ярмарке — там были пневматические винтовки, и я ни разу не попал в утку.

Взял револьвер в руку.

Тяжёлый. Холодный. Рукоятка легла в ладонь странно удобно — будто её делали под мою руку.

И мне стало страшно.

По-настоящему страшно. Страшнее, чем у окна, когда я увидел почтальона. Страшнее, чем у забора, когда на меня нёсся бегун.

Потому что тогда я боялся их. А сейчас я боялся этой штуки у себя в руке.

Поднялся наверх. Сел на кухне за стол, у окна, где было светло. Положил револьвер на стол перед собой. На тряпку.

Смотрел на него.

Что я знаю про оружие?

Из кино — всё. Из жизни — почти ничего.

Хотя кое-что знаю.

Три года назад. Иск от мужика из Франкфорта. Он чистил пистолет на кухонном столе. Пистолет был заряжен. Он об этом забыл. Пуля прошла через ногу, пол, подвал и застряла в банке с огурцами. Он требовал выплату по страховке от несчастного случая. Отказал я: сам виноват, нечего чистить заряженный. Он подал апелляцию и проиграл.

Его жена потом звонила мне и плакала в трубку. Положил трубку.

Смотрел на револьвер.

— Первое правило, — сказал я вслух. — Всегда считай, что он заряжен.

Протянул руку и взял его. Осторожно. Направив ствол в стену, в сторону от себя.

Как открывается барабан? В кино его откидывали вбок одним движением кисти. Нашёл на боку рамки маленькую защёлку. Нажал. Ничего. Потянул назад. Ничего. Сдвинул вперёд.

Барабан выпал вбок, в ладонь.

Пять гнёзд. В трёх — патроны. Медные донца, блестящие. В двух — пусто.

Заряжен.

Он был заряжен. Всё это время. В банке из-под печенья, в подвале.

Сидел и смотрел на эти три медных донца.

Если бы я, как в кино, повертел его в руках… Нажал на курок, чтобы проверить…

Вытряхнул патроны на стол. Один, второй, третий. Они покатились по столешнице. Поймал их, выстроил в ряд.

Что дальше?

Зарядить его. Или нет.

Если заряжу — он опасен. Мне. Если не заряжу — он бесполезен. Кирпич.

«Заряди, — сказал Дон. — Но под курок — пустое гнездо. Мой дядя так делал. Чтобы если уронишь — не выстрелил».

Не знал, правда ли это.

Зарядил четыре гнезда. Пятое, то, что окажется напротив ствола, оставил пустым. Закрыл барабан. Он щёлкнул и встал на место.

На страницу:
5 из 7