Я ехать не спешу.
Евдокия Игнатьевна ворочается сзади. Только через минуту до нее доходит:
– А… Так… Так тебе деньги нужны?
– Не помешали бы.
– Ой, ягодка… А денег у меня с собой нету, только в аккурат на лопату. Давай ты меня довезешь, а я тебе потом как-нибудь верну, хорошо?
Я вздыхаю. Ударяю вожжами и тихо произношу:
– Да ладно уж, помогу… Только вы не забудьте! А если забудете – я вас больше никогда в жизни возить не стану, так и знайте.
– Ой, да что ты, ягодка! Да когда ж я хоть что-нибудь забывала, а?
– Долг папке отдать забывали. Тяпку мамке вернуть забывали. Забывали даже корову свою впустить, пока она всю ночь под вашей калиткой не простояла.
– Ну, сравниваешь тоже! Старая я уже, и память не девичья. Тебе легко говорить, тебе… семнадцать, да?
– Шестнадцать.
– Еще чище! Ты-то молодка, вся жизнь впереди, память свежая, а у меня… А чего, кстати, Сережка-то к тебе ходить перестал?
Я утираю взмокший лоб. Ерзаю.
– А он и не начинал, – вздыхаю. – Один раз всего зашел и все.
– Ну и ладно, ну и хорошо! Ты с ним не связывайся, он разбойник, он яблоки у меня в саду пер! Вот из таких потом ворюги и вырастают! Не надо тебе с Сережкой сдруживаться, найдешь ты потом себе еще лучше. Такая красавица, конечно, найдешь! Влюбишься, семью построите, дети у вас по дому бегать будут… Не то что у меня, одинокой…
Еще одна в мою жизнь нос сует. Ладно мамка, а Евдокия Игнатьевна мне вообще кто? Чего она тут со своими советами расщедрилась?
Но я себя сдерживаю. Молчу до самого Пскова. Евдокия Игнатьевна мне что-то про свое детство рассказывает, рассуждает, смеется. Видимо, это у нее в крови: делиться всем, чем можно и чем нельзя с малознакомым человеком. Или просто не с кем дома поговорить, одна ведь все-таки живет, вот и отдувается на всех, кого не встретит. А я не слушаю. Думаю, как денег заработать можно.
Может, извозчиком поработать? Так я Псков шибко и не знаю. Скажут: вези в филармонию. А я и понятия не имею, где эта филармония находится. Можно, конечно, рискнуть. Сесть в телегу, а люди пусть сами дорогу показывают.
Вот, доезжаем мы до указателя. «53 км до г. Остров; 283 км до г. Ленинград; 5 км до г. Псков». А над указателем вороны кишат. Стаей черной окружили, оккупировали знак, не слетают. Чего это они так к указателю-то прилипли? Медом им, что ли, намазано?
– Ишь! – кричит Евдокия Игнатьевна и чуть приподнимается в телеге, грозя кулаком. – Ишь, нечистые! Пшли вон! Ишь чего, собралися тут! Вам что здесь, жилище?
– Что они вам сделали? – хмыкаю я. – Они вас трогали? Нет. Так чего вы их трогаете?
– Ты чего, Верка! Это ж нечистые птицы!
– С чего это они нечистые?
– Так падальщики они! И нечистому духу служат!
– И что с того, что падальщики? Нужно же им питаться. Они ведь тоже жить хотят. А во все эти сказки я не верю. Животное, любое животное, плохим быть не может. Вороны – птицы умные, хитрые, веселые. А вы на них нападаете.
Евдокия Игнатьевна начинает причитать до самого Пскова. У меня уже голова болит. Скорей бы она за своей лопатой ушла, сил больше нет ее болтовню слушать.
Вон и Псков уже нас башенками встречает. Вижу офицеров, что машину рассматривают. Сломалась, видать, а они смотрят, изучают что-то, чинят. На меня оборачиваются и долго так смотрят, раздумывают, даже шеи вытягивают и в телегу заглядывают, но ничего не говорят.
Однако странным мне кажется, что у папки на фуражке, когда он уезжал, звезда была, а у этих – черепа серебряные. Зелено-серые кителя, орел на плече, а на груди – кресты черные.
Немцы? Да нет, быть не может! Чего бы немцы здесь делали? Чего бы они тут хозяйничали, машины чинили? Это форма, видать, у наших такая появилась. Ничего путного придумать же не могут, только орлов всяких с крестами на кителя навешивают.
Разговаривать с ними все-таки боюсь, да и незачем. Правда, пугает меня, что все они так странно на нас смотрят, безотрывно прямо. Ну что такого, едет девчонка с бабой в город по делам, чего теперь, глазеть на них, что ли?
– И придумают же, – мигом рассуждает Евдокия Игнатьевна. – Раньше хоть звезда была. Хорошо, красиво. А сейчас! Череп повесили! Человеческий! Да где ж это видано? Разве красиво? А дальше что будет? Самого черта на шапку прилепят?
– Евдокия Игнатьевна… – шепчу я. – А… а вы уверены… ну, что это наши? Не немцы?
– Ну ты дурная! С чего бы немцы? Те сразу б убили, – совершенно спокойно отвечает она.
– Зачем убивать? Мы не военные, не солдаты, опасности для них не представляем. А один так в телегу заглядывал… Ну словно думал: ограбить или нет? Только вот что они тут делают? Не могут же они просто посреди улицы с железками возиться? В город еще попасть надо! Так я сомневаюсь, что их бы просто так впустили. Может, все-таки наши?
– Говорю тебе: наши!
– А если нет?
– А ты развернись и спроси!
– Вот сами и спрашивайте.
– Так, Вера! – Евдокия Игнатьевна опять приподнимается в телеге. – Ты давай-ка меня до конца уж довези, а то, небось, уже назад повернуть хочешь? Меня немцами не проведешь, уж делай все, как договаривались.
Я оборачиваюсь и смотрю на маленькие фигурки офицеров. Ну… Евдокия Игнатьевна дело говорит. Немцы не пустили бы. Зачем им пускать-то? Наши это. Машина, видать, сломалась, вот и возятся. А в телегу заглядывали, наверное, с целью попросить довезти.
Вот уже и шумный Псков. Свистят, болтают, колесами по камням шаркают. Люди спокойные, идут по своим делам. Не паникуют, не плачут. Стало быть, то были действительно русские офицеры со странной формой.
Проезжаю по широкой площади. Остальные на меня шибко не смотрят, внимания не обращают. Вот уж и вывески разные пестрят: «Булочная», «Цирюльня», «Мебель»… И на каждом доме плакаты понавешаны! Знаю, что бумага говорить не умеет, но эти прямо вопят: «Слава пролетарию!», «Ночь – работе не помеха!», «Новый горошек – пальчики оближешь!». Еще и картинки такие натуральные рисуют. С тем же горошком – ну сама бы съела, так нарисовали здорово! Зеленый, сочный, красочный. Пахнет, правда, вокруг совсем неаппетитно. Словно жженой кожей… или шерстью? Гарью прет, видать, пожар где-то. Там, вдалеке, женщины кричат, тушат наверняка.
– Вот и моя остановочка, – радостно вскрикивает Евдокия Игнатьевна. – Притормози, Вер… Слушай, а ты назад в Атаманку когда? Доехали бы вместе. Или подожди? Я сейчас, я быстренько… Только не уезжай никуда, хорошо? Сейчас, лопату возьму…
Я киваю. Тянусь, лениво слезаю с телеги и развожу лопатки. Пройтись бы, а то ноги затекли в одной позе час находиться… Как раз Любка напою, должны же где-нибудь здесь колонки быть.
Сколько в Пскове не была, а он все тот же. Те же дома, те же люди: девушки в голубеньких платьях в горошек и пожилые мужчины в костюмах. И флаги те же на крышах развеваются…
Я резко останавливаюсь.
Нет, флаги не те же! Красные-то красные, да только нарисованы на них такие черные изгибающиеся… не то кресты, не то ленты, не то…
Жутко мне становится от этих флагов. Я пячусь назад, смотрю на людей совсем с другой стороны… И вижу совсем другую картину. Кто улыбается – тот улыбается через силу, кто бежит – тот убегает от кого-то, кто занят делом – у того дрожат руки, подкашиваются ноги и блестят глаза. Не тот это Псков, что раньше был, совсем чужой. И кажется мне, что впустить-то меня сюда впустили, а вот выпустить…
Рвано вздыхаю и кидаюсь к коню, но в телегу влезть не успеваю. Проходящая рядом женщина вдруг хватает меня за руку и тащит за собой. Я спотыкаюсь, бегу, ничего не успеваю понять, пока не вижу, как к нам приближается черная вереница мотоциклов и большая блестящая машина.
И только теперь окончательно осознаю, в чем дело.