Один из мотоциклистов встает в люльке направляет на нас автомат и кричит:
– Sich hinlegen! Beweg dich nicht!
Я вздрагиваю. Его речь как удар хлыстом рассекает слух. Спина мгновенно взмокает… и я осознаю, что не могу шелохнуться. Совсем.
– Wenn du dich nicht hinlegst, wirst du sterben!
Я понимаю его, я прекрасно его понимаю. Но не могу двигаться, пока та же самая женщина не толкает меня в спину, отчего я падаю на колени. Прижимаю их к животу, зажмуриваюсь и закрываю уши. Сердце колотится, так громко колотится, что слышу я лишь оглушительное биение. Дышу пылью с земли. Почему-то пытаюсь защитить глаза, вдавливая лицо в колени. Ведь если он начнет стрелять, если он вышибет мне глаза…
С трудом сглатываю. От дичайшего страха закусываю до крови губы и дрожу.
Папка говорил, что в самых страшных ситуациях надо вспоминать что-нибудь смешное. И тогда…
Немец открывает очередь.
И как-то резко у меня исчезает страх. Я просто лежу, почему-то яро прикрывая лицо, и жду, пока меня измолотят пули. Только вот боюсь боли… Это слишком больно? Слишком ли больно, когда в твое тело вонзается кусок свинца?
Животные крики людей, звуки выстрелов, немецкая брань, визг умирающих лошадей – все смешивается в один оглушительный протяжный вой, который разрывает барабанные перепонки и ввинчивается в голову. Когда уже? Ну когда?! Нет ничего хуже ожидания! Чего они медлят?!
Автомат смолкает.
А я лежу, вдавив в лицо колени, а в уши – ладони. Не открываю глаза. Если открою – выбьют. Вышибут пулями. Кажется, в меня просто не попали… Наверное, не заметили, что я жива. Сейчас добьют…
Чуть отвожу руки от ушей.
Слышу, как женщина рядом со свистом дышит. Слышу, как немцы спрыгивают с мотоциклов и неспешно обходят площадь. И слышу шепот спасительницы:
– Они только тех, кто стоял, пришибли. Кто немецкого не знал. Лежи тихо…
И я лежу. Так тихо, насколько вообще могу. Пока вдруг прямо перед моим носом не оказываются блестящие начищенные ботинки.
Я не шевелюсь.
Он не уходит.
Тогда я сглатываю и очень медленно поднимаю голову.
Немецкий офицер стоит и смотрит прямо на меня. Будто и не просто на меня, а в самую душу. Но не только он. Дуло автомата тоже смотрит прямо на меня. В самую душу, бездонной дырой черного глаза.
Глаза… Он же пулями выбьет мне глаза… Зачем я вообще на него посмотрела…
– Steh auf, – выплевывает офицер, резко вытирает губы и перемещается к другим людям.
И я покорно встаю.
Вокруг стараюсь не смотреть. Даже боковым зрением вижу разбросанные тела и внушаю себе, что им просто еще не давали приказа подниматься…
Часть немцев зашла и в магазин. Я затаила дыхание, ведь там Евдокия Игнатьевна!
И я не знаю, жива она или нет. И никогда уже не узнаю. Остальные нацисты нам приказали за ними идти. Часть в мотоциклы уселась, самые важные – в машину, а оставшиеся наш строй со всех сторон окружили и автоматы в руки взяли. Сомкнули так, что не выбраться, да и куда ведут нас – никто тогда не знал.
Но мы пошли. В магазине крики раздавались, выстрелы, позже горелым запахло, а мы шли. И я в тот момент почему-то только об одном думала: теперь мне известно, почему наша планета не светится…
Глава 3
Уже темнеет.
Деревья вокруг, кусты, люди – все сливается с небом, и с каждой минутой все тщательнее смотришь себе под ноги, дабы не упасть.
А мы идем. В обед вышли, и все идем, до вечера идем. Сначала-то бодро шли, люди переговаривались друг с другом. Кто-то смеялся, кто-то даже шутить умудрялся. А у меня внутри такая тревога росла, что с каждым шагом я все дальше от дома, от мамки с Никиткой… Как она там? Наверное, с ума сходит… Там, в Атаманке, уже наверняка коров домой гонят, бабы с работы возвращаются. Мамка Бобику хлеб в молоке размачивает, поросят кормит, кур загоняет… А мы идем.
К вечеру шум в толпе поутих. Все так вяло шагают, уставшие, злые – а передохнуть нам не дают. И на разговоры сил не осталось, каждый шаг – одышка, да если еще и при этом болтать, точно задохнемся. А немцы сами злые от такой долгой дороги. Если днем они на нас и внимания не обращали почти, то сейчас рявкают на всякого, кто рот раскрыть посмеет.
Сначала с нами еще несколько мотоциклов было и одна машина. А потом мы к полю подошли, туда техника не проедет. Вот и остались мы одни в окружении пеших, очень уставших и очень злых немцев. Насчитывалось в толпе около сотни людей – это к нам еще одна колонна примкнула. Тоже, видать, где-то схватили бедолаг и заставили шагать.
У меня сначала голова кружилась. Тошнило. В боку болело страшно. Каждый раз, когда кто-нибудь смелый спрашивал у немцев передышки, внутри я неистово радовалась, что самый главный мой вопрос задали вместо меня. Но нацисты только орали. Махали пистолетами и орали, чтобы мы заткнулись.
А сейчас уже отпустило… Ноги как дубовые – переставляй и все. Спина, правда, взмокла, аж ручьями пот по спине бежит. В дырявые туфли то и дело попадает то трава, то камни, то грязь. Один камушек забился так, что не вытащить, и давай мне ногу натирать, а потом и вовсе изрезать в мясо.
Морщусь и закусываю губы от адской боли. Хочу на секунду остановиться, сорвать лопух и подложить в туфлю на место камешка, но сзади меня толпа движется. Если остановлюсь – они тоже замрут, и тогда уже встрянут немцы. А выходить из строя нельзя. Расстреляют. Я уже несколько раз выстрелы слышала. Уши зажимала и жмурилась. Самих смертей не видела, поэтому имела право думать, что их просто ранили. Скажем, в ногу. Или в руку. Чтоб идти не мешало.
Но страшнее всего, что мы не знали, куда нас ведут и что ждет дальше. Мы думали, это самое худшее, случавшееся когда-либо в жизни, но и представить себе не могли, что самое худшее может наступить каждую минуту.
Я с воем вздыхаю от боли. Вот и остается мне теперь только хромать. А ведь с каждым шагом камень разрезает ногу все глубже…
Остановиться нельзя. Почти вплотную и сзади, и спереди люди. Да и показывать немцам, что у тебя болит нога, тоже нельзя. Могут расстрелять. Они так делают. Убивают. В основном, пожилых – тех, кто не может уже идти и сваливается от истощения сил. Им с такими возиться ни к чему. И, наверное, с такой, как я, им тоже возиться ни к чему.
Вот уже и мира не видно. Да и тишина почти, только шепотом люди переговариваются, сапоги стучат и изредка немцы выбрасывают что-нибудь очень яростное на своем языке.
Выходим на дорогу. В туфле хлюпает. Уже почти вся кровью наполнилась и насквозь ею пропиталась, из прорехи только успевает выливаться. Я взвываю, сдираю с себя туфли и отшвыриваю их в темноту.
Очень зря. Теперь вместо одного камушка в пятки впиваются тысячи.
А еще ужасно хочется пить. И есть хочется, и по нужде хочется, но ничего из этого не сравнимо с невероятной жаждой. В горле пересохло, губы склеились, язык онемел, и все внутри вопит лишь одно: воды!
Чернота кругом. Ни зги не видать, только маленькими бусинками на небе редкие звезды сияют…
Интересно, а на тех светящихся планетах есть войны? А зло? Неужели там каждый человек идеален, вершится лишь добро, и в награду за это мы можем видеть мерцание их хороших дел за великое множество километров отсюда…
Каждый шаг думаю: немцы ведь тоже устали, с минуты на минуту должны передых сделать. Иначе сами свалятся, а изголодавшая злая толпа их испинает и затопчет!
Босые пятки тонут в грязи и хлюпают по воде. Я специально иду по лужам. По камням пошагаю – в фарш ступни изорву. И регулярно отмахиваюсь от мысли выйти из строя, упасть на землю и ждать милосердной пули.
Где-то вдалеке лают собаки. Совы устрашающе вопят. Кони с сочным хрустом траву срывают. Видать, тоже их в ночное пасут. Пацаны костер разводят и сторожат коней. Усаживаются вокруг огня и страшилки друг другу рассказывают…
А мы идем.
Голова уже кружится, перед глазами то светлеет, то темнеет… и плывет, все плывет. Я уже и идти нормально не могу, все за людей рядом хватаюсь, чтоб не свалиться. Глотаю горячий ночной воздух, кашляю до разрывания глотки и упрямо впечатываю ноги в кинжалы камней.