Другой мечтает, как он убежит из Якутки.
– Ведь это совсем легко. Теперь прямо в Китай через Манджурию, или в Японию через Владивосток… Теперь все так бегут.
Мужчина в углу усмехается:
– Теперь люди счастливы, когда попали на вечную каторгу. Уж, думают, спаслись. По нынешним временам лишь бы виселицы избежать, а уж там все равно… Таких поздравляют.
Все молчат и опять говорят.
В разговор вмешивается анархист. Он проснулся. Молодой рабочий южного типа с большим ртом и с горячими, быстрыми глазами. Почти отрок.
– Теперь новые бомбы, говорят, из-за границы прибыли. Говорят, совсем новая система. Вы не слыхали? Специально для каменных стен. Вот в Тифлисе был взрыв. Одна стена прямо, как есть, плашмя упала.
– Да, меленитные. Что ж это давно известно! – подсказывает еврей.
– Нет, то другие. Это, вы думаете, как в Варшаве. Нет. Это совсем новые.
– Может быть, адская машина?
Рабочий недоволен, что его перебивают, и чтобы показать, что он знает, о чем говорит, по пальцам перечисляет, какие бомбы существуют. Завязывается длинный разговор. Говорят об ударниках, о запалах, говорят скучно, детально о технике бомб и только, как кровавые пятна, мелькают в разговоре фразы о людях. Говорят, когда нужно показать действие снарядов.
– Студен Петров? когда кидал… вы знали его? Он сажен 20 отбежал, а потом кишки вывалились…
– Это какой Петров? такой черный, низенький?
– Ну да.
– Так как же, я его хорошо знал.
Рабочий молчит, точно доволен, что может говорить об этом так просто, равнодушно и был знаком с такими.
Теперь рассказывает о своем аресте.
– Меня привели в охранку. А там, знаете, как пройдешь коридор…
– Ну да! кто ж его не знает?!
– Так вот. А я уж, значит, вижу, что будет, решил молчать. Сам Лизков сидит у стола. – Ну, говорит, молодой человек, вы нам давно известны. Милости просим. – Я говорю: я возмущен, господин полковник. Прикажите меня отпустить. Я ничего не понимаю. – Ах, извините, вам тут не нравится, молодой человек?! Вам, может быть, пива угодно или зельтерской? Прикажите подать молодому человеку пива. – Я говорю: я пива не пью. Отпустите меня, господин полковник. Я все равно ничего не скажу. – Ах, молодой человек. Как так можно. За кого вы нас считаете?! Но, может быть, вы к пиву непривычны, желаете чаю, так можно и чаю. Помните, вот, скажите тогда на Тираспольской, как это было?.. – Я говорю: что вам от меня нужно? Я ничего не понимаю и ничего не буду отвечать. – Ну а как же так Черный Ворон? Смеется. Я молчу. Ну, долго так бился. Потом видит, что ничего не возьмет. Меняет вдруг сразу разговор. Ведите, кричит, в шпионскую. А это такая, знаете ли, комнатка, без окон, только лампочка наверху. Подходит жандарм. – Какую, говорит, угодно? Можно на выбор. Белую или черную?.. Я ничего не понимаю. А в руках у него, гляжу, такие как бы две палки резиновые.
– Селедки! – улыбается еврей.
– Да, это так зовутся. Одна черная, другая белая.
– Брр… Боль от них…
– С одного конца – толще, с другого – тоньше. Он как хватит меня! три зуба разом вышиб. Вот! Он показывает рот. Потом пять месяцев без голоса был. Горло перешибли. По шее. Вы, вот, видели меня тогда, товарищ, я все сипел… – обращается он к еврею. Тот подтверждает…
– Да ведь это пытки?! – срывается у меня.
– А то что ж? – мужчина в углу усмехается. Ему точно доставляет удовольствие охлаждать нас, показывая, что он уже ничему не удивляется. – А разве вы не знали? Это ведь уже форменно принято везде. В Одессе, в Варшаве, в Риге… В газетах уж было!
– А вот Фишман, какой красавец был! – вспоминает еврей. – Ведь это атлет, силач! Я с ним столкнулся тогда в охранке, когда его только что вывели оттуда из шпионской… Лицо в крови, бледный… Одежда разорвана. На груди клок мяса. Бр… Я потом только узнал, что это был он и что было с ним.
– А что? он кажется уж не встанет? У него череп, говорят, треснул? – спрашивает мужчина и гасит папиросу.
– Да, поработали над ним. Попался человек, что говорится, здорово живешь. Шел в студенческой форме. Ну, избили… А потом стали показывать, что будто он стрелял в Коновницына. Показывали белогвардейцы, чтобы оправдаться… Ну, и пытали конечно.
– Да Фишман-то еще что! – перебивает рабочий. – А Тарло казнили, вот вы знаете?
– Его на носилках расстреливали, стоять не мог. Это перед окнами тюрьмы… – вставляет меланхолично девушка. – Ему жандармы, когда на допрос возили, в карете ноги руками ломали.
Рабочий не смотрит на нее.
– Да пытают разно. У инквизиции не занимать стать… – комментирует опять мужчина из угла. – Селедкой, например. Дают селедку есть и не дают пить.
Он улыбается.
– Вырывают ногти щипцами.
Каждый спешит вставить свое:
– Прокалывают жилы иголками.
– Жгут раскаленной иглой в носу.
– Это, знаете ли, когда снаружи ничего не видно. Знаков не остается… – поясняет еврей.
– А вот, говорят, есть еще один способ, совсем новый. Мне недавно рассказывали, – торопится рабочий, – надрезывают тут как-то кожу на шее, только самый тонкий слой кожи вокруг горла. Тогда, говорят, нельзя повернуть голову без крика, а для тех, кого будут вешать, говорят, ужасно. Недавно в Киеве одного такого вешали, так ему палач дал еще нарочно сорваться с петли, нарочно, и потом задушил его тут на этом… ну как называется? на плахе что ли? да на плахе коленкой.
Все некоторое время молчат.
Кто-то содрогается и поеживается.
Мужчина из угла задумывается и поправляет, точно это особенно важно:
– Только это было не так! Дело было так: я это хорошо знаю. Вешали троих – Прокофьева, Радановского и Пиневича… Кто-то из них сгрубил палачу. Ну, тот ударил его по лицу. А потом дал сорваться с петли – это был, действительно, такой случай.
– Душил долго и коленкой. Я знаю, – настаивает рабочий.
И опять говорят. Говорят медленно – о палачах, о казнях, о петлях, считают сколько получают палачи за казненного.
– Да, и убивают же их потом! палачей… – тешится рабочий. – Если одного такого – палача уголовные откроют, так ведь уж его ничего не спасет. Ничего.
– Убивают! – подтверждает лаконично мужчина.
Рассказы тянутся длинною и крепкою нитью, точно стягивая нас вместе, все ближе и все страшней. Мы сидим, наклонившись друг к другу, как заговорщики, и таинственно, жадно глотаем их. Поезд стучит. Свеча мерцает. Слышен храп и звон цепей в соседнем отделении. Глаза у еврея лихорадочно блестят, он кашляет.
– Я бы хотела умереть расстрелянной…[2 - Я бы хотела умереть расстрелянной… – Мечты о смерти и самопожертвовании Серафимы, представление о единстве всего живого (далее) совпадают с переживаниями «сестры Маши», которые хорошо известны по ее письмам и дошедшим до нас стихотворениям.] – мечтает девушка, откидываясь назад, и жмурит глаза. – Это совсем просто и мне кажется совсем не страшным. Так станешь перед ними и будешь смотреть, как они целят, утром, хорошо…